Казенный дом и другие детские впечатления — страница 1 из 32

Казенный дом и другие детские впечатления (сборник)

* * *

От составителя. Ирина Головинская

Словосочетание «казенный дом» уверенно отсылает нас к блатной лирике, к «небу в клеточку» и поговорке «от тюрьмы и сумы». Но если взглянуть чуть шире, любой не родительский и не родственно-дружеский дом для ребенка – это и есть дом казенный, и пребывание в нем вне домашнего тепла – это и есть опыт неволи и сиротства, пусть и временного.

Все советские и постсоветские дети так или иначе столкнулись с феноменом «казенного дома», у всех есть воспоминания о детском саде или о пионерском лагере, а для некоторых, увы, казенным домом стала школа.

Взрослые, склонные к рефлексии, тем или иным способом изживают в себе детскую травму сиротства, в том числе описывая свои чувства, сомнения, страхи. Для некоторых же авторов сборника опыт казенного дома оборачивается опытом обретения свободы, опытом осмысления себя в предлагаемых обстоятельствах, чаще всего вполне ужасных, а смутный детский протест во взрослом возрасте превращается в уверенность в том, что человек не должен так жить.

Читатель, вовлекаясь в эту стихию, может сопереживать, сравнивать свои собственные переживания с теми, которыми щедро и откровенно поделились авторы сборника, увлекаться разнообразными сюжетами и жизненными коллизиями, смеяться вместе с теми, кто смеется над собой. Любое осмысление прожитого всегда полезно и увлекательно. Увлекательно еще и потому, что, несмотря на почти классицистское единство действия (мест действия в этих рассказах, строго говоря, три: детсад, пионерлагерь, больница), моделей поведения оказывается очень много, повороты сюжета тоже часто бывают неожиданные, иногда прямо-таки детективного свойства. И, конечно, очень интересно сравнивать, как разные люди по-разному реагируют на один и тот же вызов, спектр чувств – по всей шкале.

Послесловие к сборнику написала Елена Вроно, известный психиатр и подростковый психотерапевт, ежедневно сталкивающаяся в своей врачебной практике с драмами, выросшими в том числе и из разного рода казенных домов.

Ирина Головинская

Мария Степанова. Женская раздевалка клуба «Планета Фитнес»[1]

Общего ничего, кроме тепла и шерсти,

Одинаких ключей и девяти отверстий,

Наполняемых чем? влагой, сластью, говном;

Накрываемых ртом; закрываемых сном.

Выпекающих: кровь, слезы, детей и серу.

Окружающих: суть или чужую плоть.

О девяти своих я захожу и села

Снять. Постояла быть. И направляюсь плыть.

Розовы и желты, крупные как младенцы,

Голышом – нагишом – по уши в полотенце –

Стайки деводерев пересекают пол.

Каждое входит в душ, томно склоняя ствол.

Нужно, как виды вин и сорта куропаток,

То ли классифици, то ли полюбопы:

Вот пластины ключиц; вот паруса лопаток.

Нужно занесть в реестр каждый подъем стопы.

Скоро таких не станет. Скоро доставят смену.

Здесь перетянут бархат, там перестроят сцену,

На сочетанье кости, кожи и черных кос

Будут дивиться гости, не пряча слез.

Впрок молодой-красивый

Или дурной-хороший

В детском саду играет:

Трогает твою сливу,

Причащается груше,

Воду ртом собирает:

Безсвязная, резная наследует зима,

И брата не узнает животное ума.

Этот столб водяной может стать ледяной,

Разум заразой и воздух газом,

Голубки-Любки сомкнутою стеной

Замаршируют по лабазам.

И дверь, что открывалась на плавательный куб,

Откроется на малость, как зиппер на боку.

И выступим из тапок, коронок и часов,

Из соположных тряпок, ногтей и голосов.

И в ноздри, рты и уши, как с чайника дымок,

Толпой повалят души,

Сорвавшие замок.

Но, как в школе лесной, все же шумит излишек

Кремов, уст и волос, мышц и подмышек.

Автозагар и стыд, словно лисицы нор,

На поверхность тела глядят в окуляры пор.

Но, как в скотском вагоне, где в тесноте и матом,

Бродят квадраты пара и долгий вой,

Непреступное, небо становится братом.

И кто-то поет в душевой.

В пионерлагерях, в синих трусах июля,

То упираясь, то поднимая флаг,

Первое я, насупленное, как пуля,

Делает первый шаг.

И хмуря пейзаж, как мнут в кулаке бумагу,

Почти небесами гляжу на него. И лягу,

Как та шаровая молния, на поля –

В один оборот руля.

Лето в прекрасном обществе

Людмила Улицкая. Выход[2]

Я знаю одного очень яркого человека, моложе меня лет на двадцать пять, который время от времени вспоминает о пионерском лагере «Артек» с ностальгической нежностью. Я в «Артеке» не была, меня посылали в заводской подмосковный лагерь, расположенный в чудесном месте, в Рузе, на берегу реки. Но у меня вертится на языке вопрос: а что там в «Артеке» было с сортиром?

По этой части я не была избалованным ребенком, жила в коммуналке – на семь семей одна уборная, – где по утрам выстраивалась очередь к унитазу. Соседи с личными сиденьями, хранящимися в комнате, стояли в унылой, но нервной очереди. Нетерпеливые пользовались ночными горшками на собственной территории.

Но когда я, неизбалованная, впервые попала в пионерский лагерь летом 1953 года, я испытала настоящий шок, зайдя в длинное строение с восемью очками на общем постаменте, захлебнулась от запаха. Глаза защипало. Поначалу это был запах благородной хлорки, но уже на второй день хлорки было не видать, она приобрела охристый оттенок, и воняло теперь покрепче.

Войти туда заставить себя я не смогла. Участок лагеря был большой, можно было найти укромное место под кустиком или перелезть через забор и затеряться в лесу. Но днем это делать было сложно: ходили строем – то на линейку, то на речку, то в столовку. На третий день, когда терпеть было невмоготу, поздно вечером я вышла из палаты и шмыгнула к забору. Он был низкий, перелезть не трудно, тропинка вела в овраг, к ручью, и там было сколько угодно укромных кустиков, даже больше, чем нужно. Было страшновато. Но страх я преодолела, потому что бывают вещи и поважнее страха. Проскользнула я обратно в палату и, счастливая, уснула. С тех пор я практиковала ночные вылазки почти ежедневно.

Однако возникло некое препятствие: на терраске, которую надо было миновать, по вечерам стали собираться наши вожатые. Они за первые же дни сдружились, зароманились и сидели до позднего часа. Часов, замечу, ни у кого из них не было. Знали: поздно, очень поздно, совсем поздно.

Но выйти было очень уж нужно, и я нашла выход. Он был окно. Спальня наша человек на двадцать, под окном вплотную стоит кровать, на ней девочка со странным именем Юзефа, как потом выяснилось, из семьи польских коммунистов, сбежавших в свое время в СССР. Она вроде спит. Препятствие. Второе препятствие – высота. Мы не совсем на первом этаже. Но и не совсем на втором. Называется бельэтаж. Высокий первый. Но очень хочется. Я стою возле Юзефиной койки, а она глаза открыла и спрашивает: ты чего?

Я, интеллигентная девочка, говорю: мне по-большому надо.

Она тихо спрашивает: в уборную пойдешь?

– Нет, говорю, в лесок.

– Возьми меня с собой.

– Да я вот и смотрю, нельзя ли в окошко вылезти?

– А в дверь? – спрашивает Юзефа.

– Нет, на террасе вожатые сидят.

В ту ночь я не решилась в окошко вылезти. А на следующую так приспичило, что я выпрыгнула. Обратно влезать оказалось легче, Юзефа руку протянула. Я влезла – она вдруг заплакала:

– Тебе хорошо, а я в уборную не могу войти, а спрыгнуть боюсь…

Прошла неделя, вожатые куда-то ушли, на терраске никого не было, и я повела трясущуюся Юзефу в обжитой лесок. Удивительным образом он оставался чистеньким, несмотря на мои почти ежедневные посещения. Я тогда еще не настолько была увлечена биологией, чтобы понимать, что в природе ничего не пропадает и говно человеческое для чего-то годится…

Усадила я Юзефу под кустик, а она заплакала:

– Так я тоже не могу. Я вообще не могу. Я умру…

Но Юзефа не умерла. За два дня до конца смены она потеряла сознание, и ее увезла «скорая помощь» в Рузскую больницу. Там ей сделали операцию. Выжила. Мне потом папа рассказал, что ее спасли русские врачи от кишечной непроходимости. Такие врачи хорошие!

Но я только подумала – врачи хорошие, а уборные плохие. Но ничего не сказала. Взрослым такое не объяснишь! А вот сейчас мне интересно: а в «Артеке» какие уборные были?

И еще могу сказать, что я как Синявский: только у него с советской властью расхождения были стилистические, а у меня обонятельно-гигиенические.

Ольга Вельчинская. Пионерское лето в прекрасном женском обществе[3]

Последнее дошкольное лето я провела в самом настоящем пионерском лагере. Из-под кровати достали потертый чемодан, между прочим, довольно породистый, купленный в мирные времена у Мюра и Мерилиза (этикетка, подтверждающая его генеалогию, сохранилась на внутренней стороне крышки), осенью 1913 года сопутствовавший дедушке с бабушкой в свадебном итальянском путешествии, побывавший во всех тех местах, где они оказывались на протяжении последующей жизни, а в 1943 году благополучно вернувшийся из эвакуации. И на крышке многое претерпевшего и в процессе жизни опростившегося семейного чемодана папа вывел масляными белилами имя мое и фамилию.