Казенный дом и другие детские впечатления — страница 10 из 32

Детский сад находился по другую сторону улицы Обручева, тогда застроенной белыми пятиэтажками.

«Ну-ка, бегемотики,

Открывайте ротики» –

мы открывали ротики, и Ольга Андреевна, приговаривая этот стишок, видимо ею же сочиненный, заливала в каждый рот по столовой ложке рыбьего жира. Бабушку-биолога такая ежедневная антигигиена в моем садике приводила в ужас. Ведь дома взрослые при первых признаках простуды надевали на лицо марлевую повязку, чтобы не заразить ребенка. В ванной на стене красовалась вырезанная из лейкопластыря бирка с воззванием: «Машино полотенце. Просьба не трогать!» Надпись была сделана синей шариковой ручкой, печатными буквами – так, вероятно, помечались и пробирки в бабушкиной лаборатории. Дома руки мыли перед едой, как моют священные сосуды. А в садике мы ходили на общие горшки, вытирались общим полотенцем и пили из одной ложки рыбий жир, который я много лет считала одним словом – «рыбежир».

Никогда так четко, как в детстве, я не думала о том, как думаю, и никогда столько не сочиняла и не врала. Ведь все вокруг было иллюзией, кроме внутренних ощущений и наблюдений. Я много лет верила в то, что действительно однажды летала: мы играли, и вдруг я встала и приподнялась сантиметров на 30–40 над полом и постояла так. Затем опустилась. Дети продолжали играть рядом, не обратив внимания на мой полет.

Из детского сада, где я проводила не только дни, но и ночи, я перешла в школу, в которой тоже ночевала. Это была экспериментальная школа-интернат с эстетическим уклоном. Уроки музыки, балета, лепки, английского языка. Фонтан во дворе – без воды, но из массивных камней. Однажды там снимали какой-то детский фильм, и фонтан превратили в снежную крепость. Сниматься в фильме взяли нескольких моих одноклассников, благо выбирать было из кого: со мной учились внук знаменитого хореографа Игоря Моисеева и дочка кинорежиссера Геннадия Шпаликова.

А я дружила с простой девочкой Сашей Жирновой: большие глаза немного навыкате и две светлые косы по бокам, с бантами. Я рассказала Саше страшный секрет про то, что я работаю связной у разведчиков и что у фонтана я складываю и получаю тайные шифровки. Мы вместе ходили собирать оставленные мне донесения – они были засекречены в гладких камешках, которые я тут же расшифровывала. Саша помогала мне искать, она подавала мне камни и спрашивала: «Не этот?»

К слову сказать, место, где проходила наша конспиративная деятельность, было особенным. На пустыре, на котором со временем построили здание школы, первый официальный советский серийный убийца Василий Комаров, действовавший с 1921 по 1923 год, поначалу закапывал трупы своих жертв. Он знакомился с мужичками, приезжавшими в Москву за каким-нибудь товаром, приводил их к себе домой якобы для совершения сделки, поил и затем убивал молотком. Михаил Булгаков, описавший судебный процесс над Комаровым, отметил такую подробность: у Комарова имелось специальное оцинкованное корыто, чтобы в него с трупа стекала кровь, не марая мешка, в котором он переносил тело. Булгаков сравнил убийцу с часовой луковицей без часового механизма – человек без человеческого содержания. Комаров равнодушно убивал, равнодушно относился и к угрозе расстрела: «Э… все поколеем!»

Автор «Собачьего сердца», вероятно, вспоминал Комарова, когда спустя два года после процесса, в 1925 году, сочинял повесть о звере в человечьем облике. Жизнь не осталась в долгу и ответила появлением в 1926 году Института переливания крови, созданного большевиком А. А. Богдановым. Богданов верил в то, что, получая путем переливания кровь молодых людей, возможно омолодиться, а такая «связь между поколениями» способствовала бы созданию «нового человека». Сам Богданов умер во время эксперимента. Институт крови, кстати, находился неподалеку от Шаболовки, на Якиманке, в Доме Игумнова, ставшем затем французским посольством.

Моя первая подруга Саша помогала мне не только в секретно-разведывательной работе. Саша приносила из дома, куда, как и все, ездила по средам и субботам, рецептурные бланки: ее мама, милая женщина с гладкими светлыми волосами, заправленными в пучок, была врачом. Однажды мы заполнили рецепт на одну нашу нелюбимую учительницу, у которой нашли понос и другие некрасивые заболевания, прописали ей порку и марганцовку и подписали: «Врачи Жирнова и Оганисьян». И вот именно на уроке «пациентки» рецепт вывалился у меня из кармана школьного фартука, и я как сейчас вижу: учительница поднимает листок с пола в проходе между партами и спрашивает: «Чье это?» – и читает. Помню мое чувство: это так страшно, что этого просто не может быть. Странно, что из памяти совершенно выветрилось наказание, зато еще много лет спустя на меня накатывал приступ смеха при воспоминании о слове «врачи». Как знать, не случись катастрофы с обнаружением улики, и сама шалость бы забылась, и срок хранения смеха истек бы намного раньше.

Эксперимент с эстетическим уклоном не удался, и школа на Шаболовке стала просто спецанглийской без всякого интерната, поэтому меня перевели в другую спецшколу поближе к дому. Но все же мне приходилось ездить с моей улицы Обручева до Трансагентства по Ленинскому проспекту сорок минут в один конец: давка, зимой еще и с лыжами, негры из института имени Патриса Лумумбы, причем один из них был альбиносом. В придачу к давке на том же автобусе ездил мерзкий мальчишка чуть старше меня, лазивший к девчонкам под юбку, а на обратной дороге в уже полупустом троллейбусе мог попасться пожилой эксгибиционист. Дорога в школу была местом, которое было важно пережить с минимальным ущербом.

Впрочем, у этой отдаленности школы от дома имелись свои плюсы: можно было сочинять небылицы о том, что происходило у меня дома или во дворе, и моим одноклассникам, в большинстве своем жившим рядом со школой, было непросто узнать правду.

Так, однажды в четвертом классе я выдумала, что у моей мамы есть брат, Сергей, капитан-кругосветник. Этот дядя Сережа будто бы приехал к нам в гости из Африки и привез с собой обезьяну и медвежонка коалу. Я так живо описала в сочинении и дядю, и животных, и свое блаженство, что учительница прочитала мою работу в классе. Ну кто ее просил? Полкласса собралось ехать ко мне домой, чтобы посмотреть на зверят. Каждый вечер мы договаривались о поездке (к счастью, дальней!), и каждое утро я тащилась в школу с мыслью о том, какой бы выдумать предлог, чтобы отменить гостей. Наконец, дядя «уехал» в очередное плавание и, конечно, забрал с собой своих питомцев. Мы все вздохнули с облегчением. История постепенно забылась, но не вполне.

У нас в классе был мальчик, отличник по математике. Он был немного толстенький и ходил бочком. Спустя месяц, на перемене, этот мальчик подошел ко мне откуда-то сбоку и сказал своим слегка замедленным голосом:

– А я читал, что коалы не могут жить в наших условиях.

– Почему это не могут? – возмутилась я.

– У нас для них слишком холодно, – объяснил отличник и многозначительно улыбнулся.

– А мой может, – отрезала я и ушла с высоко поднятым носом. Но я знала, что и на этот раз меня застукали.

Спустя еще тридцать лет мы встретились с этим мальчиком в Нью-Йорке. К этому времени и он, наконец, забыл про коалу.

Во второй моей школе я научилась курить, сквернословить и казаться, при необходимости, тургеневской девушкой. Однажды завуч застигла нас с подругами в накуренном классе. Сигареты не нашли, хотя и вытрясли наши рюкзаки. Пачка «Явы» лежала у меня в кармане фартука. Разговаривая со мной наедине у себя в кабинете, завуч тихо спросила: «И ты куришь, Маша?» «Ну что вы, Зоя Павловна, конечно, нет!» – ответила я, проникновенно глядя ей в глаза. Со временем та же завуч скажет моей маме фразу, которая обогатит наш семейный обиход новым крылатым выражением: «Смотрит ангельскими глазами – и нагло врет».

Перед последним, десятым, классом для улучшения характеристики и аттестата (у меня была всего одна пятерка, по английскому) меня перевели в третью школу. Это уже была обычная школа, зато она стояла в лесу, рядом с домом и моим бывшим детсадом. Детство сдалось юности на том же месте, где и наступило, – не только географически, но и метафизически.

Учительница истории уговорила меня участвовать в городской олимпиаде, и я написала реферат на заданную тему: «Ленин – ученый в революции и революционер в науке». Для этого мне пришлось прочитать труд Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Описание в этой работе идей монизма напомнило мне мои детсадовские думы об иллюзорном существовании других людей: «мир состоит только из наших ощущений». Может быть, серийный убийца Комаров тоже думал, что другие не существуют? Любопытно, что в этом труде Ленин изливал свой полемический яд против того самого Богданова, который уже после смерти Ильича занимался переливанием крови под идеологическую музыку.

Общепринятое вранье интуитивно воспринималось мною не как собственно ложь, но как часть общей советской фантасмагории – того выдуманного мира, по отношению к которому единственной реальностью является осознание окружающей неправды. Сутулая девочка-подросток, ездившая в школу по Ленинскому проспекту, мгновенно опознала это свое состояние в стихах Мандельштама, которые ей попались в руки в самиздатовской перепечатке:

С миром державным я был лишь ребячески связан,

Устриц боялся и на гвардейцев глядел исподлобья –

И ни крупицей души я ему не обязан,

Как я ни мучил себя по чужому подобью.

Впрочем, случались и настоящие эпизоды, открывавшие в жизни признаки чего-то серьезного и реального. Например, такой. Ранняя весна. Мы с классом возвращаемся по переулку из Третьяковской галереи. И вдруг я замечаю: невдалеке, на церковной паперти, лицом к закрытой двери, стоит на коленях мужчина в распахнутом пальто и без шапки. Все было необычно: и церковь (в моих новостройках церквей не было), и взрослый человек на коленях, и эта легкая одежда на еще морозном воздухе. В тот момент я впервые увидела, что и вне моего замкнутого пространства существует нечто важное, и это вызвало тревогу, которая покачнула ощущение устойчивого пребывания в уже освоенном мире личных дум, где внешнее казалось лишь иллюзией.