Но все же время от времени я привязывалась и к реальным объектам. Летом я всегда отправлялась на две смены в пионерский лагерь. С 11 лет до самых 16 я ездила в пионерский лагерь близ г. Верея, потому что полюбила. Когда я влюбилась (с первого взгляда) в Семена Абрамовича, он еще не был начальником лагеря. Начальником тогда был его папа, Абрам Давыдович, человек редкой породы «еврей-богатырь» – рослый и грозный, с зычным басом. А сын его Семен тогда был так называемым старшим пионервожатым, и лет ему было 36, но уже на следующий год он стал начальником п/л. И я любила его страстно и преданно вплоть до того момента, когда обстоятельства непреодолимой силы – я окончила школу и была вынуждена стать студенткой – не разлучили нас. Последний раз я видела его в 1984 году осенью, уже после поступления на журфак. Чудом надыбав где-то его телефон, я дерзко вызвала Семена на свидание, чтобы гордо рассказать о своей учебе в МГУ. Я привела туда двух своих главных подруг – показать самого красивого и умного мужчину на свете (зеленые глаза, темные круги под ними, рыже-седая борода, прямоугольные еврейские руки). Он пришел в присущей ему пижонской курточке от Олимпиады-80 – оранжево-белой, из нежной шелестящей ткани, сказал, что гордится и не сомневался, пожелал успеха. Подруги сфотографировали его, фотография у меня.
Он был ужасно хороший, мне кажется. Хотя я знаю про него очень мало, вообще ничего. Но точно знаю, что он сохранил и уберег меня от обыденного пионерского ужаса, потому что у меня было важное всепоглощающее занятие – любовь к Семену. Утренние линейки с подъемом флага были лишь поводом для первого свидания с любимым. Художественная самодеятельность – способом спеть ему о любви (чаще всего я бывала ежиком с дыркой в правом боку), «Зарница» – возможностью показать ему рыцарскую доблесть. Своих чувств я никогда не считала нужным скрывать, даже если бы была способна скрыть хоть что-нибудь. О моей любви к С. А. знали все – от грубой поварихи до его собственной миловидной второй жены, подвизавшейся в качестве воспитателя у каких-то самых мелких недопионеров, в числе коих была и их прелестная маленькая дочка. Знал о ней и сам Семен, и его сын от первого брака, мой ровесник и потому соотрядник, хлыщ и красавчик. Трудно вообразить мне сегодняшней, какой трёхнутой я тогда ему представлялась. Каждый день, сжимая под мышкой какую-нибудь библиотечную книгу, я приходила в офис его папаши (пионерская комната? не помню), где у меня были дела – то изготовление стенгазеты, то подготовка отчетного концерта, то работа над поддержанием лагерного музея в достойном состоянии. Между дел мы с Семеном разговаривали. В остальное время я просто смотрела на него, накапливая его на зиму.
Не помню, к какому лету отнести классический лагерный эпизод: в отряде была нездоровая и проблемная девочка, которой здоровые и беспроблемные девочки решили устроить популярную процедуру «переливание». Делается так: над спящим пионером стоит толпа товарищей, некоторые из них громко и медленно переливают воду из одного сосуда в другой, а остальные шипят «пс-с-с… пс-с-с…». Когда пионер в результате этой процедуры описывается во сне, его подвергают позору и осмеянию.
Нормально, в принципе. Но в то лето я уже откуда-то точно знала, что дозволить не могу и должна встать на защиту несчастной девочки, хоть и без малейшей симпатии к ней и практически через силу. Но знала и встала. Девочку не тронули, меня тоже, но, видно, я вдохнула достаточно яда, чтобы – не помню уже точно деталей замысла – пойти утопиться. Оставила где-то (или все же, не исключаю, кому-то?) записку «прощайте», покинула территорию, зашла в одежде в быструю холодную реку по ноздри, помедлила напоследок и устыдилась, представив себе, как маме звонят на работу с оповещением. Так что решила взамен пойти пешком в Москву с неясным планом на потом. Одежда на мне быстро высохла, на окраине Вереи я нарвала яблок, пить было можно из колонок. Шла долго, на некоторой доле пути к Наро-Фоминску на обочину впереди лихо зарулил, обдав меня жирной пылью, лагерный «козел», за рулем был Семен, коротко кивнул – «садись», на обратном пути, пока я рыдала, не сказал ни слова.
Вообще находится совсем мало конкретных воспоминаний о самой детской жизни, лишь мелкие обрывчатые картинки – видимо, все всегда тонуло в помраке любви. Помню: в том же лагере из-за чего-то (не узнать теперь) очень, очень горько плачу, навзрыд, почему-то в уборной, которую еврей-богатырь Абрам Давыдович сочно рекомендовал «выгреба у нас на улице». Плачу и кошусь в дощатые дыры, где пенятся вонючие охристые ряски, и думаю, как легко туда как бы невзначай провалиться и пропасть, с кротким пузырчатым бульком, как в ужасном кино «А зори здесь тихие». Но через миг помню себя стоящей с запрокинутой головой за выгребами, под высокими пирамидальными тополями, которые мотают верхушками в ясном небе, а я уже в состоянии восторга: нет, жизнь еще не кончена в четырнадцать лет (привет, дуб), она прекрасна и полна любви, тополей и бог еще знает чего.
Или, например, смутно припоминаю, что была какая-то тягостная смена в лагере, но без подробностей. Много лет спустя натыкаюсь в сбереженных мамой письмах на послание ко мне от вожатой. Главное там вот что: «Помнишь, я обещала поговорить с тобой? Пойми меня правильно и не обижайся на то, что сейчас прочтешь. Это не нотация, а просто желание тебе помочь. Ты очень хорошая девочка, но, как и во многих твоих ровесниках, в тебе слишком много возрастных недостатков, которые должны пройти, если вовремя их увидеть. Самое, пожалуй, худшее, что в тебе сейчас есть, – это твоя манера разговаривать со взрослыми. Понимаешь, Танюша, умом ты уже достаточно взрослая, но психика и внешность – еще подростка. Ты еще не осознаешь этого, но проявляется у тебя это на каждом шагу. Язык твой – враг твой. То, что ты говоришь взрослым мужчинам, приводит их в бешенство – ведь ты еще ребенок, а делаешь такие замечания, которые мужчины не прощают даже некоторым взрослым женщинам. Попробуй быть сдержанной, сначала подумай, что сказать и надо ли это говорить, а только потом говори. Научись ставить себя на место того, к кому ты обращаешься, тогда ты поймешь, насколько ты бываешь неправа. Будь ребенком, не надо слишком рано взрослеть». Ужас и сейчас охватывает меня по прочтении этих строк. Кого и чем я приводила в бешенство? Каким взрослым мужчинам я дерзила? Ничего не помню, ничего, останется загадкой.
Судя по всему, письмо относится к последней моей лагерной смене, где в первом отряде коротали лето совсем уже здоровые лбы-десятиклассники – секс-водка-рок-н-ролл. Сын С. А. демонстративно гулял с самой, на мой взгляд, противной и точно самой сексуальной девочкой отряда Леной Б. Какой-то порочной ночью они вырезали на скамейке перед нашим корпусом «Здесь были такие-то, назло Малкиной». Иногда после отбоя пионеры вообще все поголовно куда-то сваливали парами, кроме меня и очень толстой девочки, которая хорошо спала. И мне приходилось идти гулять ночью в гордом одиночестве, благо я знала наизусть много мрачных романтических стихов. Однажды – ровно в такую глухую ночь ста дней после детства – кто-то стукнул тихонько в окно, я выглянула и обмерла: Семен стоял в штормовке, как индеец, прижимаясь к стенке, с ведром и двумя удочками. Озирнувшись, он сказал: «Ну ладно, чего так сидеть-то, пойдем рыбу ловить». И мы прокрались на лагерный пляж ловить в Протве рыбу, было много звезд, С. А. рассказывал мне про Пастернака, мы поймали и отпустили какого-то окуня, очевидно страдавшего бессонницей. Нас не засекли. И я никогда никому не сказала. И всю жизнь благодарна.
Будучи уже много старше Семена, я без труда разыскала в сетях его сына – умного айтишника-просветителя, нежного семьянина, симпатичного и лысеющего. Он написал мне, что его отец умер, рано и давно. Эх, так я и не поблагодарила его за ту ночную рыбалку, за деликатную дружбу, за возможность пребывать в спасительном тумане одержимости, в уютном коконе любовного слабоумия, быть всегда как бы немного пьяной, согласно завещанию Бодлера. Только вот детали происходящей вокруг жизни плохо запоминаются, но это, думаю, ничего.
Отставка из рая
Мария Игнатьева. Под водой[10]
Однажды, когда мне было восемь лет, я тонула. Вместе с одной девочкой мы попали в подводную яму. Пока я всеми силами пыталась отцепиться от тянувшей меня вниз подружки, мысленно я совершенно не участвовала в борьбе за жизнь, а просто наблюдала за тем, что со мной происходит. Я знала, что люди, которые тонут, – умирают, и хотела понять, умерла я или еще живу. Я вспомнила, что во время смерти люди «теряют сознание». С «сознанием» ассоциировалось нечто сложное и высокое, и наиболее подходящим в тот момент мне показалась таблица умножения: если я помню, сколько будет шестью шесть, значит, я не потеряла сознание. За повторением одной из формул меня и вытащили из воды.
Интерес к тому, как возникают и живут мысли в нашем уме, у меня развился во время долгих «тихих часов» в детском саду. Вот мы с Юрой Л. уже дождались и подсмотрели, как маленькая круглая воспитательница, ложась в постель (она отдыхала вместе с нами в той же комнате), смешно подправляет вверх шарообразные груди, и Юра, продолжая беззвучно хихикать, засыпает. А я гляжу в сумрак под одеялом и думаю. Я думала про то, как я «думаю». Лежа в спальне среди других детей, я изнутри осязала свою голову и эту «думу» в ней. Помню и такую свою мысль: все другие дети – не настоящие. Если их ущипнуть, они не почувствуют того же, что чувствую я. Доказательством служило то, что и я не чувствовала ничего, когда кому-то из них было больно.
Меня воспитывали мама и бабушка, обе матери-одиночки. Обе много работавшие (мама – инженером в «ящике», бабушка – эмбриологом в НИИ), поэтому большая часть моего детства и юности прошла в казенных домах: яслях, детсаду, трех школах, ежегодных пионерлагерях. Там я и возросла бабушкиным подводным эмбрионом – мечтательным, беспочвенным и бесхребетным.