а то, что от самого последнего сына нового ребенка отделит восемь лет — Дмитриевы решились. Незаметно для всей деревни, но и не прячась, как-то относила свое бремя Дмитриева и родила — вновь мальчишку, Дмитриева-маленького.
И, может быть, это желание иметь дочку вылилось в такую форму неестественной похожести Дмитриева-маленького на Дмитриева-старшего. Все он повторил: и ужимки его, и походку, и с каждым днем все это усиливалось. Дело было за обедом. Отец увидел, как младшенький дует на ложку и как пробует горячее с нее, обнажив зубы и щурясь. Даже свою ложку отложил и уставился на сына.
И он много и часто раздумывал над тем, отчего так похож маленький Дмитриев на него. Ему бы радоваться, а радости не было. И по мере того как рос маленький Дмитриев, это удивление отцовское не иссякало. И он уже стал следить за сыном, исподволь, чтобы не заметили домашние. Он точно видел со стороны самого себя. В этом было что-то ненормальное, неправильное, такое, чего не должно быть в жизни. Точно сон, когда ты болен, когда температура или перед этим был тяжелый трудовой день — спишь и видишь себя, и понимаешь, что видишь себя, и замечаешь, какие у тебя руки и ноги, каково твое лицо, какие глаза, видишь свою собственную походку, видишь то, что отличает тебя от остальных людей.
Теперь, если он вспоминал свое детство, то он вспоминал его по-другому: он теперь знал, каким он был в каждое мгновение, которое вспомнилось. Маленький дьявол, подрастая, являл ему его самого, и однажды он подумал: а сольются ли когда-нибудь его прошлое и нынешнее, и понял — никогда Дмитриев-маленький не догонит его, никогда не сравняется с ним. Если бы они с женою родили его раньше, вместо, например, Володимира, это было бы возможно. А теперь нет — не успеет маленький Дмитриев состариться при нем — не хватит отцова века для этого. И ему стало легче. И никому об этом не говорил. Но с этим успокоением пришло и другое — пришло ощущение того, что он может предугадать, что ждет маленького завтра, через час, через несколько лет — ничего плохого с ним случиться не должно, с младшим сыном, потому что он настолько повторял внешне и характером отца своего, что не мог не повторить в таком случае и его судьбы, его поступков и его решений. А сам он прожил свою жизнь, если и нелегко, то ровно. Он любил землю, ту землю, которая кормила, на которой он работал с самых малолетних своих дней. А работал он, в сущности, на одном и том же поле — вот здесь, примыкающем одним боком к большой реке, а другим — прижимающемся к Хингану. На восток и на запад поле продолжалось долго: на западе до Забайкалья, на востоке — до океана. Он обрабатывал его всю свою сознательную жизнь, и оно сделалось для него чем-то живым и вездесущим. Когда шли дожди, когда случались наводнения — он думал о том, что пострадает поле; когда стояла бесснежная зима и тяжелые морозы превращали землю в железо, он представлял себе, как холодно полю. И когда, наконец, начинало пригревать солнце, оттаивая, чернела почва, он думал про поле: «Ну, ну, теперь ты согреешься. Все уже кончилось, и весна будет доброй, а потом я распашу тебя, ты станешь дышать и можно будет положить зерно».
Никто из людей не слышал этих слов его — это он произносил про себя, неулыбчиво глядя прямо перед собой. Он менял участки — его же посылали с трактором на работу в разные колхозы, но все равно поле оставалось все то же. Оно каким-то образом сохраняло для него и память о тех людях, которых он помнил и которых уже нет — ребят из молодости — они ушли на войну и не вернулись (а он на войну не попал — так сложилась его судьба, он вообще никогда не держал в руках оружия, и в его доме даже не было плохонького хотя бы ружья), тех, кто не дожил рядом с ним до этих пор.
Среди сотен и десятков таких же хлеборобов и механизаторов он прожил, не оставив особенного следа — он не построил городов, не проложил дорог, не возвел мостов или зданий. Он поставил только себе хату — пятистенку, крепкую, хоть и без фокусов, и помог вместе со старшими сыновьями поставить дом Олегу с его женой. И, наверное, еще предстоит поставить два дома — для Володимира и Алешки, когда они женятся, а маленькому хватит и отцовского дома — простоит дом еще лет тридцать, не меньше: прошлой весной, когда открывал завалинку, глянул на нижние венцы — крепкое дерево, со смолой в душе, почти не обветшало за все эти годы.
Он только помогал родиться хлебу, свекле, капусте. Если сложить все, что выросло на земле, к которой он приложил руки, будет гора не меньше Хингана. Но все это исчезло, развеялось и вновь ушло в землю. Только вот сыновья пойдут дальше него. Повезло мужику на детей — трое сыновей, один к одному — и четвертый на особицу. А эти трое в мать — костистые, высокие, не гляди, что худые. Володимир начнет в кузне железо гнуть — приходят смотреть — кожаный передник с нагрудником на голое тело. Тело жилистое, руки — тонкие, но мослоковаты, и есть в них неожиданная сила, и сила есть в плоской, поросшей рыжей шелковой шерстью груди. Озаренное отсветом раскаленного металла снизу узкое лицо — жестко и сосредоточенно. Каждое движение выверено. И видать — любит парень свою огненно-железную работу: двух подручных заматывает до того, что те с ног валится, И второй — Олег, женившийся чуть не в подростках, когда в школе механизаторов был, теперь шофер на эмтээсовской летучке, под стать Володимиру, только более гибкий и веселый, и Алешка — слесарь тут же в эмтээс, лоботряс, учиться не захотел, из седьмого класса в слесарку сбежал, но слесарь, что надо — часовщик.
Для Дмитриева-маленького судьба началась с того, что приехал к ним домой хирург из районной больницы: уже свет зажгли, ужинать собирались. Скорая помощь, фургончик на шасси — въехала во двор и, скрипнув тормозами, встала у самого крыльца.
Отец думал — к нему, а лысеющий молодой вежливый человек с неестественно красным и грубым лицом над крахмальной белой рубашкой, оказывается, — к Алешке.
— Присаживайтесь. Скоро заявится. Вечно опаздывает.
— Ничего, ничего. Мне спешить некуда. На сегодня все.
Дмитриевы один раз в день сходились все вместе — за одним столом. Обедали и ужинали сразу. Володимир только что сажу и окалину с рук и лица смыл, сидел за широким столом напротив хирурга, светя мокрыми волосами и отполированными огнем и жаром металла щеками.
— А вы что, доктор, знакомы с Алешкой нашим? — спросил отец.
— Да как вам сказать, — отозвался хирург. — Заочно. Мне его ваш односельчанин рекомендовал. С аппендицитом лежал. Больничка районная, все на виду, ничего не скроешь. Я до этого на специализации был по торакальной… Простите, — по хирургии сердца и легких. А инструмент единственный. Дилататор называется. Сломался.
Хирург достал из портфеля плоскую, как готовальня, коробку, открыл ее — блестящий инструмент какой-то, изогнутый, словно клюв, с ручкой еще ручка — точно ручной тормоз у велосипеда. Блестит — хромирован.
— Когда здесь вот, — показал хирург, — нажмешь дилататор, рассекается патологическое сращение створок клапана сердца. А тяж вот оборвался…
Отец даже задохнулся от волнения и ужаса, представив на миг, как действует этот инструмент.
— Так вот этой штукой лезут прямо в сердце?
Хирург смущенно заулыбался, догадавшись, что напрасно выдал такие подробности. Зачем все это знать штатским людям. Но было уже поздно. Отец пристально, со страхом глядел на инструмент, не решаясь потрогать его.
— Да вы можете его в руки взять… Он сейчас не стерильный. Нате, посмотрите. Оборвался тяж. Проволочка такая нужна — и стальная, чтобы упругость в ней была, и нержавеющая — ни под каким видом. Паять нельзя. А тем более сваривать… Вот мне и порекомендовали вашего сына.
Отец все же взял в руки незнакомую страшную вещицу. Сначала то, для чего она предназначена, не давало помыслить о механизме ее. Но потом отец овладел собой, понял: если нажать эту штуку, похожую на ручку велосипедного тормоза, клюв инструмента разжимается крошечным зонтиком. И отец, знакомый с металлом и с механизмами, догадался — здесь проволоку надо по горячему сажать, но так, чтобы не перегреть — ни проволоку, ни место крепления. Оборвется в раскрытом состоянии — не вытащишь. И все такое тонюсенькое, малюсенькое — нагрев рассчитать надо до градуса. В слесарке — какие там градусники — на глазок! Не по рылу Алешке! Чтобы такое сделать — полвека надо с металлом иметь дело. Хотел сказать это хирургу, да вовремя одернул себя — одно то, что человек приехал за шестьдесят километров к его Алексею, горячим в горле отдалось. «Прозевал сына? Вон даже доктор знает о его умении, а родной отец все в пацанах числит, в лоботрясах».
Пришел Алешка — распаренный после горячего душа, волосы мокрые. Белая рубашка с засученными рукавами. Тонковатый, но ладный, собранный, и не скажешь, что слесарь. Как, впрочем, и про Володимира не скажешь — кузнец. Кузнец должен бы косую сажень в плечах иметь, ручищи, как у гориллы, а этот только что плосок да чуть впалая грудь разделена мощными, угадываемыми под рубашкой мышцами, да ключицы, словно из стального прутка «десятки» выгнуты.
Отец теперь словно впервые увидел сыновей своих. Олега только не хотел вспоминать — что-то сытенькое, куркулье появилось в нем. Он словно впервые увидел своих старших сыновей — оно всегда так — в присутствии незнакомого человека появляется какая-то острота зрения на свое, привычное. На людей и на вещи, на весь уклад жизни. Вот неудобно сидеть незнакомому, но, вероятно, хорошему человеку посередине комнаты на высокой табуретке, все оглядывается на снующую за спиной его женщину — хозяйку дома, не привык спиной к женщине сидеть.
Алексей взял в свои неслесарские — аккуратные, отмытые руки инструмент. И по тому, как он держал его, как пристально и спокойно, с каким-то прицеливанием разглядывал его своими умными глазами, отец понял — сделает, и делал что-то похожее уже. И расстроился окончательно.
Он расстроился оттого, что, оказывается, породил, выкормил, можно сказать, вырастил подле себя сыновей, а не знает их сути. Да и вырастил ли — может, просто позволил расти возле себя, ничему не уча и ничего не добиваясь? А они выросли. Теперь и уйти из-за стола он не мог, и оставаться было трудно, — не знал, что говорить и как вести себя. Вдруг главным человеком в его доме сделался Алексей. Даже не Володимир. Это продолжалось недолго — хирург, дождавшись согласия Алексея, неуклюже и скрывая радость, раскланялся. Алексей убрал инструмент, мать подала ужин.