Alltagsgeschichte. продолжающихся по сей день (и, может быть, даже усилившихся в самые последние годы), обсуждается не только мера исключительности и индивидуальности рассматриваемых казусов. Некоторые критики ставят под вопрос самую оправданность проводимого сторонниками этого направления противопоставления макро и микро. Отмечается, что существование этой дихотомии было известно со времен Аристотеля, что многим поколениям философов и историков уже не раз приходилось констатировать важность изучения малых и мельчайших объектов, так же как продуктивность познания любых тотальностей через переход от частного к целому, и что поэтому в современном повороте ряда исторических школ к специальному изучению микрообъектов нет ни чего-либо нового, ни даже чего-либо продуктивного 123.
Мне кажется, что эта критика не учитывает своеобразия сегодняшней постановки вопроса о макро- и микроанализе в изучении прошлого. Вечность данной дихотомии не смогла почему-то на протяжении многих десятилетий XX в. воспрепятствовать явному крену в истории в изучение массовых явлений. Этот крен оказался неразрывно связанным и с фактическим признанием детерминированности и телеологичности исторического процесса, его подчиненности надличностным силам и структурам. И это было характерно не для какой-нибудь одной, идеологически зашоренной научной школы, но для многих (если не большинства) историографических направлений124. Что-то глубинное в подходах историков мешало в эту пору осмыслить потребность в соразмерном исследовании и макро и микро. Что-то заставляло многих и многих историков истолковывать вечную истину о продуктивности принципа отправляться от частного при изучении исследуемых явлений лишь в том смысле, что прошлое следует восстанавливать по крупицам, разбросанным везде и повсюду, без обязательной их привязки к конкретным людям. Что-то побуждало считать, что целое в истории может быть как бы суммой равноценных частных слагаемых.
Это «что-то» заслуживает специального внимания. По-видимому, речь идет прежде всего о некоторых имманентных потребностях научного анализа, соответствовавших имевшимся в начале и середине XX в. исследовательским возможностям и отвечавших общим запросам гуманитарного знания того периода.
И то и другое испытало в последние годы глубокую перестройку. Новые интересы, новые обстоятельства, о которых я уже упоминал выше, побуждают к смене ряда подходов. Разумеется, разные научные школы воспринимают это веление времени не сразу и не одновременно. Для некоторых из них это вообще оказывается невозможным, так как расходится с их основополагающими установками. Но тут уж ничего не поделаешь. К тому же, не впадая в крайний релятивизм и не ставя под сомнение реальность исторического прошлого, нельзя не иметь в виду, что это прошлое не есть нечто сохранившееся раз и навсегда: всякий раз заново реконструируемое, оно поддается восприятию не в рамках какой бы то ни было одной-единственной концепции, но только на основе некоторой их совокупности 125. Такой плюрализм ничуть не исключает необходимости критического отношения к каждой из этих концепций. Прав О. Г. Эксле, выступающий против «бесхребетного историзма» (Эксле заимствует это выражение у Вернера Гофмана), «который не способен ничего отвергнуть, потому что он ко всему стремится отнестись с пониманием»]_26.
Применительно к рассматриваемой историографической ситуации это означает оправданность не только сочетания всюду, где это возможно, макро- и микроанализа, но и трезвого соизмерения плодотворности того или иного из этих подходов в разных исследованиях и на разных этапах развития историографии. Не приходится также забывать, что параллельное их применение выступает как труднодостижимый идеал 127. Ведь взгляд на какой бы то ни было феномен прошлого «с близкого расстояния» не способен воспроизвести одновременно и «общий план»: для этого нужен совсем иной «объектив», который, увы, будет скрадывать детали. В то же время трудно не заметить, что на разных этапах историографии интенсивность использования этих двух вариантов анализа не остается неизменной, подчиняясь как внутренним потребностям развития исторической науки, так и запросам общества. Именно они определяют необходимость сегодняшнего акцента на исследовании индивида и на анализе его субъективного мировидения.
В контексте всего сказанного легче уяснить возникновение и особенности наиболее выраженного в современной историографии поворота к изучению индивидуального и казуального, который происходит с конца 80-х гг. во Франции. Попытки осмыслить ситуацию, сложившуюся к этому времени в мировой исторической науке, отличались здесь, пожалуй, наибольшей глубиной. Не случайно развернувшиеся во Франции дискуссии втянули и историков других стран, в первую очередь итальянских сторонников микроистории и немецких последователей Alltagsgeschichte, и подтолкнули их к известному уточнению или изменению собственных позиций 128. Главную лепту в обсуждение данной проблематики внесли дискуссии в известной всем специалистам школе «Анналов».
О необходимости пересмотра использовавшихся парадигм редакторы «Анналов» открыто заговорили в 1988 г.129 Позднее весь период с конца 70-х гг. будут называть в этом журнале временем «эпистемологической анархии», «периодом сомнений и
растерянности» или — еще резче — эпохой «кризиса»130. Этому времени, именуемому ныне в «Анналах» первым периодом «критического пересмотра», противопоставляют его второй период — середину 90‐х гг., характеризуемую как этап утверждения новых подходов к изучению прошлого, как время рождения «другой социальной истории»131.
Главное отличие этой истории, говоря словами Бернара Лепти, одного из инициаторов ее разработки, — в изменении самого предмета исторического исследования. Раньше под таковым понималось общество как совокупность «структур большой длительности» (экономических, идеологических, культурных, ментальных и т. д.). В рамках новой социальной истории общество рассматривается как «продукт взаимодействия участников общественных процессов», как «социальная практика действующих в этих процессах лиц» (acteurs); иначе говоря, общество предлагается изучать не через посредство безликих и более или менее малоподвижных его составных элементов (таких, как экономика, культура, ментальность), но через прямое наблюдение над взаимодействием субъектов исторических процессов, как[им] оно складывается в каждой конкретной ситуации. Преимущество этого ракурса усматривается, во-первых, в том, что в центре внимания оказываются конкретные индивиды, во-вторых, в том, что берется установка на изучение постоянно меняющихся ситуаций конкретной практики, в-третьих, в том, что воздействие базовых общественных структур (экономики, идеологии и пр.) исследуется не абстрактно, но через их влияние на конкретных субъектов, способных испытывать и преобразовывать это воздействие сугубо индивидуально132.
По мысли сторонников этого подхода, на его основе можно с недоступной никогда в прошлом полнотой реконструировать индивидуальные стратегии отдельных участников исторического процесса и их биографии. Ведь исходным материалом оказывается «прагматическое положение» каждого человека, его индивидуальные особенности, а не, как прежде, его принадлежность к той или иной из больших социальных или производственных групп (класс, сословие, профессия и пр.). Не случайно второй этап «критического пересмотра» частенько именуется в «Анналах» «прагматическим поворотом» (или «праксиологическим» — от слова praksis = практика — поворотом)133.
В качестве характерного примера Лепти приводит исследование, выявившее решающее значение для судеб ткачей южнофранцузских городов в начале XIX в. не столько их принадлежности к классу рабочих и не столько необходимости для них подчиняться действовавшему в то время законодательству, сколько [значение] их конкретных договоренностей с отдельными хозяевами, достигнутых в обход всех общих юридических и экономических устано влений 134. Ситуации подобного рода встречаются, по мнению Лепти, на каждом шагу, свидетельствуя о том, что прагматические обстоятельства и индивидуальные стратегии могут для конкретных индивидов быть гораздо важнее их общего социального статуса.
Хотя это наблюдение не вызывает у меня принципиальных возражений по отношению к Новому времени с характерным для него юридическим равенством контрагентов, я сомневаюсь, что оно равно актуально и для предшествующих периодов. В традиционных обществах прагматические ситуации тоже, конечно, влияли на положение индивида внутри каждого из социальных разрядов, но могли ли они устранить глубокие различия в правах и обязанностях людей, предопределенные их разным происхождением? Достаточно сравнить, скажем, статус средневековых рыцарей и современных им крестьян: часто ли прагматическое положение самого удачливого из крестьян позволяло ему смыть пятно сословного неполноправия?.. Вообще, своеобразие средневековых и древних обществ не находит пока, на мой взгляд, должного рассмотрения в дискуссиях об использовании микроанализа. Тем не менее плодотворность внимательнейшего отношения к прагматическому положению индивида не вызывает сомнений и по отношению к обществам отдаленного прошлого.
То же следует сказать и об акценте на изучении конкретных форм «согласия» (accord), которых достигают между собой те или иные индивиды в самых разных житейских ситуациях. Заимствованный у известных французских социологов Люка Болтански и Лорана Тевено135 акцент на этом исследовательском подходе предполагает специальное изучение двусторонних соглашений, которые, с точки зрения их участников, были способны придать ореол «оправданности» (Justification) и справедливости сложившимся договоренностям и связям или же формам поведения и представления м!36.
Такие временные соглашения представляют, с точки зрения Лепти, Гренье и других французских авторов, тем больший интерес, что они позволяют выявлять постоянно меняющиеся формы межличностных отношений. Подчеркивая важность анализа таких изменений, эти исследователи противопоставляют свой подход тому, который был характерен в недавнем прошлом для историков ментальности. Хотя конкретные имена называются редко, ясно, что имеются в виду такие ученые, как Ж. Ле Гофф, Ж. Дюби, А. Бюргьер.