Кенар и вьюга — страница 4 из 44

Фильмы в «Мадагаскаре» шли только американские — ковбойские: пампа, преступления, погоня, кровавая месть — словом, о том, что американец по праву хозяин и над индейцами, и над мексиканцами, и над неграми.

Сразу после обеда и до темной ночи в квартале гремели выстрелы, раздавались выкрики ковбоев, топот коней, вопли индейцев, визг героинь, — улицы тонули в оглушительном шуме, извергаемом тарелкой громкоговорителя. Развалюха, в которой помещался «Мадагаскар», сотрясалась, подпрыгивала, кусками сыпалась штукатурка, и казалось, кинематограф вот-вот провалится в тартарары. А что творилось, если фильм прерывался на самом интересном месте, как раз в тот момент, когда Зорро кидался с ножом на индейца Фарра, когда Том Микс прямо с лошади прыгал на паровоз или Боб, пират из Техаса, раздирал на похищенной красавице платье!.. Зрители свистели так, что казалось, крыша «Мадагаскара» готова взлететь на воздух, а пол, по которому топали разом двести ног, грозил провалиться.

Тогда фрау Берта слезала со своего высокого стула в кассе и, развернув черные латаные занавески у входа в зал, кричала: «Щортовы дети! Не стущать ногам и не швиштеть! У нас один апарад! Осли!»

Зато каждый четверг по утрам, когда появлялась реклама нового «репертуара», фрау Берта и Чапуткевич блаженствовали. Не было в нашем квартале человека, который не побывал бы около «Мадагаскара» и не полюбовался бы кадрами из нового фильма.

Чапуткевич любил смотреть на блестящие любопытные глаза ребятишек, разглядывавшие полуобнаженных женщин, на которых наваливалась могучая грудь победителя Зорро, или пойманных ковбойским лассо… Он с удовольствием наблюдал, как из-за кучи щебня на пустыре бросаются через дорогу к кинематографу шестеро мальчишек, бегут наперегонки к афише, наугад тычут пальцами в киногероев, вопя:

— Это — я!

— Это — я!

— Это — я!

Всех их пан Чапуткевич отлично знал, как знал он и то, что горбатый Флоря тыкал обычно либо в главаря пиратов, либо в вождя индейского племени, либо в шерифа или в американского босса.

Это была наша игра. Каждый четверг, как только пан Чапуткевич выставлял стенды с фотографиями героев, мы бежали к ним со всех ног, торопясь выбрать себе героя. Если попадал пальцем в шерифа, целую неделю был «шерифом», в негра, обреченного на смерть ку-клукс-кланом, неделю был «негром», а тот, кому везло и кто успевал ткнуть пальцем в главного героя, становился на целую неделю главарем нашей шайки.

Нас было шестеро мальчишек. Горбатого Флорю мы прозвали Магуа после фильма «Последний из Могикан», который показывали у нас не одну, а две недели. В роли свирепого индейца Флоря был неподражаем, да и вообще душой нашей компании, всех наших выдумок и затей был Флоря. Все остальные — братья Рику и Тити Бутой, Санду Праф и Ликэ, сын парикмахера, безропотно подчинялись суровому Магуа, которому всегда сопутствовало счастье: палец его неизменно попадал в главного героя. Я знал, что и Рику, и Тити, и Санду и даже лохматый прыщавый Ликэ втайне мечтали, когда вырастут, открыть в нашем квартале кинематограф и крутить в нем с утра до ночи фильмы с Томом Миксом и Зорро под вывеской с кокосовыми пальмами и громкоговорителем, орущим так, что слышно его даже в другом квартале. Вот тогда уж они насмотрятся фильмов всласть — все наизусть выучат. Один лишь Флоря не мечтал ни о чем подобном. Нищета и физическое уродство разожгли в его душе пламя обиды и желание мстить:

— Стану бандитом!.. Вот только вырасту! Стану бандитом!

Что же касается последнего из шестерки, то есть меня, то я не решался и мечтать, тихо радуясь, что всю вторую половину дня в четверг можно сидеть вместе с другими ребятами в будке механика кинематографа «Мадагаскар». Отец Рику и Тити Бутоев был самым удивительным, самым необыкновенным человеком на свете. Он был киномехаником. В его узкой накаленной проектором будке, прижавшись носами к квадратным дыркам в перегородке, мы чувствовали себя как в раю. Мы становились сопричастными чуду: рядом с нами, совсем близко от нас лился на экран поток дрожащих лучей, который — почему в этом не признаться? — нас завораживал, покорял, ошеломлял.

Мы вооружились деревянными кольтами и лассо — то бишь бельевыми веревками, а в коробке из-под печенья «Хердан» хранили петушиные и вороньи перья, которые втыкали в шапки, изображая индейцев. Все, чем мы жили и о чем думали, поставлял нам кинематограф «Мадагаскар», он был единственной нашей отрадой. А что еще могло увлечь нас? Церковь была интересна лишь толчеей во время всенощной, — мы забирались на хоры, перегибались через перила и, благочестиво держа в руках свечи, в глубине души надеялись, что воск угодит прямо на макушки тех, кто стоит внизу. Школа отпугивала и ожесточала — преподаватель черчения драл нас за волосы, а преподаватель музыки готов был гонять целый день ради спасения собаки, но бил нещадно за одну-единственную фальшивую ноту. То ли дело кинематограф «Мадагаскар»! Флоря, придумавший нашу игру, неистощимый на выдумки, каждую неделю вносил в нее что-нибудь новенькое. Как-то Ликэ, сын парикмахера, угодил пальцем в индейца, которого американец Боб в фильме бросает в котел со щелочью; от котла со щелочью Ликэ — так и быть — помиловали, но зато его заставили сесть у клапана со сжатым воздухом, который Флоря обнаружил на заводе «Униря». Все чуть было не кончилось весьма трагически. Не подозревая, что его ждет, Ликэ спокойно уселся около клапана, а мы стали вокруг, глядя, как Флоря, нагнувшись, осторожно его отвинчивает. Секунда — и Ликэ отшвырнуло в сторону. Целую неделю потом он икал и жаловался, что у него в голове звенит.

Случилось и мне угодить пальцем в Тома Микса. Однако в этом фильме Том Микс, укокошив примерно половину племени Угудама, в конце концов попадал в руки индейцев. А индейцы после разнообразных пыток бросили его бесчувственное тело под скорый поезд Финикус — Эль-Пассо. Том Микс, «загадочный всадник», очнувшись за минуту до того, как его должен был переехать поезд, припал к шпалам, и поезд прогрохотал над ним, не тронув ни волоска на его голове.

Неделю я пользовался всей полнотой власти. Но в среду я должен был повторить подвиг Тома Микса и лечь на шпалы железной дороги, которая пересекала нашу окраину.

Я словно вижу Магуа; гордо покачивая петушиными перьями, украшавшими его картуз, он обращается ко мне:

— Спрашиваю тебя в последний раз — выбирай: будешь терять сознание или не будешь?

— Слушай, схватите меня… завтра, — предлагаю я.

— Почему это завтра? — кричит Тити Бутой, размахивая луком, сделанным из зонтика… — завтра четверг!.. Новый фильм! Выбирай: теряешь сознание или не теряешь?

— Не… не… не те…ряю! — пробормотал я, чувствуя, что и в самом деле теряю сознание.

Вдали черной точкой показался поезд. «Индейцы» схватили меня под мышки и потащили к рельсам. Я дрожал как осиновый лист и чуть слышно шептал:

— Оставьте меня!.. Я сам!.. Оставьте!

Сомневаюсь, что я выглядел храбрецом, изображая великого Тома Микса, — вряд ли мое перекошенное от страха лицо делало честь этому ковбою. Я приник к шпалам. «Индейцы», расположившиеся по бокам дороги на корточках, глядели на меня испуганно. Черная точка на горизонте угрожающе росла. Я знаю, что если бы я встал тогда и, ни слова не говоря, побрел бы к дому, «индейцы» и пальцем бы не двинули, чтобы меня задержать. Даже для них это было слишком большое испытание. Но я не мог встать. Сила более могущественная, чем моя воля, приковала меня к месту. В ушах звенело, язык покалывало тысячами иголок. Мне казалось, что шпалы слишком высоки, а рельсы совсем стерлись, и, парализованный страхом, я понимал, что решетка паровоза непременно меня раздавит… Но ведь Тома Микса не раздавила… Я представлял себе: он лежит, вжавшись в землю между сверкающими рельсами, совершенно спокойный, только глаза закрыл — болят раны, полученные в бою со взбунтовавшимися индейцами. Поезд пронесся над ним, и он остался цел и невредим.

Рельсы загудели, возвещая приближение поезда. Я вскинул голову, надеясь увидеть прохожего, который спас бы меня от неумолимых «индейцев». Но никого не было. В круглых глазах Тити Бутоя застыли страх и сострадание. Остальные «индейцы» глядели насупившись и делали мне знаки, чтобы я пригнул голову. Я прильнул лицом к шпалам. Раскаленное солнцем дерево жгло щеку, но я только крепче прижимался к нему. Пистолеты за поясом больно впивались в живот, а рельсы, казалось, гудят у меня в голове. И в эту секунду, когда я всем своим существом чувствовал, что надо бежать, я вспомнил о крючках, которые мы клали на рельсы, чтобы колеса поезда расплющили их, превратив в лезвие ножа. Я знал, что поезд уже близко, может быть, совсем близко, но мысль о сплющенных крючках парализовала меня. Время словно остановилось. Мир был затоплен серым дождем, исхлестан им вдоль и поперек. Я увидел своих приятелей, они медленно шли по шпалам в поисках расплющенных крючков, и среди них был я. Я тоже искал себе лезвие. Непрерывно нарастающий шум усиливал едкий запах гари и разогретого железа. Но и запах вдруг пропал. Я помнил только об оглушительном шуме, о разъяренном звере, который в дьявольской злобе сейчас прокатится надо мной. И сонмы ослепительных острых крючков летели, словно металлические искры, впиваясь мне в голову, ноги, тело. Я зажмуривался крепче и крепче, и тем не менее отчетливо видел. Вдруг все замерло, застыло странным наваждением. Я потерял сознание.

Когда я очнулся, поезд был еще далеко. Обморок мой длился одно мгновение. Я вскочил со шпал, кинулся к «индейцам» и, с ненавистью глядя в глаза Магуа, крикнул:

— Иди сам, раз ты такой смелый!..

Флоря посмотрел на меня, и его взгляд я никогда не забуду. В нем было превосходство, издевка и презрение. Он кинул на землю картуз и молча лег на шпалы. Поезд приближался. Когда он был уже на расстоянии трехсот шагов, мне вдруг бросилось в глаза то, о чем я начисто позабыл и что сам Флоря упустил из виду.

— Горб! — завопил вдруг Тити Бутой, и мы пулей кинулись к Магуа.

Горб Флори возвышался над рельсами как раз на пути решетки паровоза. Мы оттащили Флорю со шпал. Секундой позже место, где лежал я, где лежал Флоря, исчезло под мордой паровоза. Поезд был пассажирский, множество людей прильнуло к окнам. Белый как полотно, Флоря кусал губы и, с ненавистью глядя на поезд, шептал: