Оскар унаследовал от отца любовь к путешествиям, романтике и приключениям, но не сумел перенять его упорства и трудолюбия. В молодости он был необычайно хорош собой, и этого оказалось достаточно, чтобы завоевать сердце Гортензии Истрате, бывшей в ту пору, по ее собственному признанию, девицей неопытной и наивной.
Когда они поженились, Гортензии исполнилось уже двадцать восемь лет. Она была дочерью обедневшего помещика, нуждавшейся в твердом, решительном человеке, способном сберечь и укрепить то немногое, что уцелело от родового имения. Сам помещик Истрате был стар, немощен и никак не мог приспособиться к новым порядкам, установившимся в уезде с появлением алчных нефтепромышленников. Старик всегда считал, что их края достаточно отдалены от месторождений Кымпины и Морень, и не понимал, каким образом за три года был полностью разрушен весь привычный, веками утверждавшийся уклад.
Небольшая усадьба Истрате была расположена на холме Цинтя. Вдали виднелся Плоешть, и в ясные ночи огни города представлялись мириадами звезд бездонного неба, отражающегося в неподвижной воде.
После свадьбы Оскар затосковал по прежней вольной жизни и так и не расстался с широкополой шляпой, со штанами из чертовой кожи и с узкими «ковбойскими» сапогами — единственным напоминанием о многолетних странствиях. Тихими летними вечерами они сидели с женой на террасе, мирно беседовали о делах прошедшего дня и строили планы на будущее. Старик Истрате, устроившись в большом удобном кресле, клевал носом или, потягивая коньяк, грустно взирал на огни новых буровых, заполонивших долину и, казалось, готовых ринуться на штурм холма Цинтя.
В один из таких вечеров молодые, примостившись за столиком на террасе, перелистывали страницы альбома с семейными фотографиями. Гортензия увлеченно рассказывала о счастливой поре благоденствия, а Оскар пытался изобразить заинтересованность — минувшее нисколько не занимало его и тот ушедший мир вовсе не казался таким уж замечательным. В последнее время он все чаще вспоминал о мираже, манившем жителей нефтяного края, и тихая патриархальность, в которой пыталась укрыться его семья, казалась ему фальшивой.
— Посмотри, вот усадьба в Брэдете. Отец продал ее еще до моего рождения… А это я в саду «Над обрывом», так мы называли сад в Буштенарь, новый владелец поставил там нефтяные вышки. Говорят, ни одного деревца не осталось… Жалко, сад был чудесный. А это мы с дядей, братом отца, он погиб пять лет тому назад, в последние дни войны, в битве у Мэрэшешть… Вот дом, который он оставил отцу. Правда, потом его у нас отсудили… Здесь они вместе с бабушкой. Смотри, какие славные гимназисты… Ах, посмотри-ка, что я нашла!
Оскар наклонился над стертым дагерротипом и разглядел кудрявого толстощекого мальчугана в матросском костюмчике, гарцующего на деревянной лошадке.
— Правда, какой милый мальчик?
Оба одновременно глянули на сморщенного старика, мирно дремавшего в кресле, и расхохотались. Старик вздрогнул и с недоумением посмотрел на них: годы не тронули чистой голубизны его глаз, они глядели на мир так же удивленно, как глаза пятилетнего мальчика на дагерротипе. Гортензия показала отцу снимок, он пожаловался, что изображение выцвело и ничего нельзя разобрать, но все же попросил оставить альбом. Старик долго еще сидел на террасе, а когда стемнело и Гортензия позвала его в дом, он произнес несколько раз угасающим голосом: «Вижу, вижу…»
Это были его последние слова. Альбом соскользнул и упал на пол. Помещик Истрате отошел в мир иной.
Выждав какое-то время после похорон тестя, Оскар стал все настойчивее заговаривать с Гортензией о своих намерениях: ему хотелось продать виноградник, разбив его на участки, так как из немногих уцелевших записей Ходоеску-старшего следовало, что в этой земле должна быть нефть. Агенты одной из нефтяных компаний не раз обращались к помещику Истрате с самыми заманчивыми предложениями, и Оскар решил заключить с ними сделку. Но Гортензия, как истинная дочь своего отца, и слышать об этом не хотела. Мол, пусть даже их виноградник останется единственным островком посреди моря нефти, она его все равно не уступит. И все же увлеченность и настойчивость Оскара мало-помалу сделали молодую женщину уступчивей.
Вскоре к ним в усадьбу как бы ненароком заехал в гости Тибериу Вулкэнеску, представитель крупнейшего румыно-американского общества «Колумбиана».
Стояла осень, настоящая золотая осень, виноградник полыхал багрянцем, в саду позади дома старые бергамотовые груши гнулись под тяжестью сочных спелых плодов. Гортензия, в болотного цвета платье, сидела на веранде и играла с мужем в домино, то и дело заливаясь веселым смехом: Оскар делал ошибку за ошибкой, одну нелепей другой. Ей нравилось выигрывать, увлеченная игрой, она не замечала, что рассеянность Оскара объясняется нетерпением, с которым он то и дело поглядывает на узенькую аллейку между сливами, поджидая гостя. Протяжно заскрипела калитка. Оскар резко обернулся, рассыпав костяшки домино. В высоком человеке, то и дело пригибавшем голову, чтобы не зацепиться за ветки, он узнал долгожданного посетителя. Гортензия вопросительно взглянула не мужа. Тибериу Вулкэнеску приближался к ним весьма решительно, с нарочито бодрым видом.
— Приветствую тебя, досточтимый коллега! Целую ручки уважаемой госпоже…
Напыщенность приветствия насторожила Гортензию. Она холодно кивнула, с подчеркнутой аккуратностью стала раскладывать костяшки, как бы желая дать понять незваному гостю, что его приход лишь на мгновение оторвал ее от игры.
Оскар сдвинул костяшки на край стола и принес плетеное кресло, громко заскрипевшее под тяжестью долговязого гостя. Тибериу Вулкэнеску был невероятно худ: его отовсюду выпиравшие кости наводили на мысль, что ему достался чей-то чужой скелет, а голова, из-за плотно прилегающей обветренной кожи, казалась пожелтевшим от времени черепом, на который напялили огненно-рыжий парик. Гортензия наблюдала, как он ерзает в кресле, не зная, с чего начать разговор. Ей казалось, что раздражающий скрип издают не только пересохшие ивовые прутья, но и сам пришелец. Вулкэнеску наконец устроился в кресле, положил локти на подлокотники и соединил ладони, как для молитвы, словно нарочно хотел продемонстрировать Гортензии свои длинные, нервные и подвижные, точно паучьи ножки, пальцы. Гортензия ощутила непонятный страх…
— Человек с такими руками может рассчитывать на верный заработок! — невольно вырвалось у нее.
— Мадам, у меня есть верный заработок.
— Вы… играете на рояле?
— Ах, вы это имели в виду? Мне показалось, что вы намекаете на сходство с… Вы видели в газетах фотографию руки барона Лупеско? У него точно такие же руки! — Вулкэнеску хрипло расхохотался, плетеное кресло снова заскрипело.
Оскар поспешил вмешаться:
— Мы как раз играли в домино. Я постоянно проигрываю…
— Ну разумеется. Уж я-то знаю, где ваши мысли бродят! Ха-ха-ха… А пропо, мадам, вы слышали о последнем деле барона?
— О каком бароне вы говорите? Я не знаю никаких баронов, — холодно ответила Гортензия и тут же, почувствовав, что ее ответ прозвучал слишком уж нелюбезно, поспешила добавить: — Барон… В наши дни это звучит как-то… анахронично!
— В том-то и дело, что барон не настоящий! Но человек потрясающий, честное слово! Последнее свое дело он провел гениально! Феноменально! Я рассказал господину Эрнсту, и представьте себе, он выслушал меня до конца, хотя каждая его минута больших денег стоит… Интересно посмотреть, как он вымуштровал подчиненных: все говорят только телеграфным языком. Ни одного человеческого слова он и слышать не желает, ибо на обычный разговор тратится слишком много времени, а значит, и денег. Но моя история ему очень понравилась… Вы должны признать, она феноменальна!
— Кто «феноменальна»? — раздраженно спросила Гортензия, бросая Оскару сердитый, укоризненный взгляд.
— Как это «кто»? Дело, которое князь Лупеско… — сказал Оскар и, почувствовав, что она вот-вот сорвется, взглядом попросил Гортензию сдержаться.
Вулкэнеску не заметил их безмолвного диалога и принялся возбужденно рассказывать:
— На всем, что делает барон, лежит печать гениальности. На время ему наплевать, но никакие «отсидки» в его планы не входят. Жаль мне сыщиков, которым приходится за ним гоняться!
Гортензия нервно постукивала костяшкой домино по столу. Вулкэнеску протянул руку и длинными, гибкими, как щупальца спрута, пальцами слегка сжал ей запястье. Холод пронзил ее руку, поднялся к груди, к вискам. И хотя Вулкэнеску уже разжал пальцы, она еле могла пошевелить онемевшей рукой.
— Понимаю ваше нетерпение, мадам. Такое не каждый день услышишь! Клянусь, ваше волнение мне понятно… Представляете: он готовил это дело целых три года! Конечно, и другим занимался, но главным оставалось именно это дело.
— Да рассказывайте же наконец, и…
— Вот видите, видите? А вы говорили, что не слышали о нем. Настоящий Арсен Лупин, мадам! — Слог «пи» Вулкэнеску сильно растянул, брызгая при этом слюной.
— Позвольте, «Люпэн», следует произносить «Люпэн», если, конечно, речь идет о французе!..
— Извольте, извольте, это ничего не меняет… Три года тому назад барон под видом богатого латиноамериканского плантатора заявился на улицу Сент Оноре, в лучший ювелирный магазин Парижа, и попросил показать ему самые дорогие камни. Перед ним разложили несметные сокровища, бриллианты величиной с орех… Но он настаивал, ему, видите ли, нужна вещь совершенно исключительная. Позвали хозяина, и тот, убедившись, что клиент баснословно богат и к тому же знает толк в алмазах, достал из сейфа уникальный бриллиант весом боле ста карат, за который запросил астрономическую сумму… Слышите, мадам, астрономическую! И барон заплатил. Он был при деньгах после целого ряда успешных операций, так что тут же, на месте, не торгуясь, выложил требуемую сумму. И ушел с бриллиантом… Потрясающе, не правда ли? Но через месяц он вернулся и — прямо к хозяину. «Уважаемый, — говорит, — ваш бриллиант принес мне счастье… Та, которой я его подарил, стала моей женой. А это самая красивая женщина в Латинской Америке и вообще на свете… Я ваш вечный должник, — говорит. — Но я был бы в тысячу раз счастливее, если бы вам удалось найти еще один точно такой же камень, я хочу подарить жене серьги».