Зойка сидела на том же самом месте за столом, где сейчас сидел он. Зеленое пальтецо ее было брошено на соседний стул, а снятый с ноги меховой ботинок валялся у порога. На бледном Зойкином лице проступили розовые пятна, глаза влажно блестели. Зойка смеялась, в глазах же был испуг. Увидев отца, она перестала смеяться и, казалось, оцепенела.
— Что это? — хрипло выдавил он. — Ты… ты где была?
Зойка молчала. За нее ответила Александра — она стояла, заложив руки за широкую спину и крепко ухватив пальцами край газовой плиты, — тоже бледная и тоже в красных от негодования пятнах на заспанном лице:
— Пировала наша доченька! С мальчиками гуляла… — и с ненавистью посмотрела на Зойку. Потом шагнула от плиты и, не владея собой, забрала на темени Зойкины волосы, больно дернула.
Девчонка отшатнулась на стуле, глаза ее потемнели, испуганное выражение сменилось отчаянно-горестным, страдальческим. Сердце старика дрогнуло, он отвернулся. А когда снова взглянул на дочь, то увидел, что она плачет… Зойка спрятала лицо в ладонях, тыльной стороной прижатых к краю стола, и всхлипывала, сначала тихонечко и редко, а потом громче и жалостнее.
— Утре разберемся… На свежую голову! — буркнул Голдобин и, вконец расстроенный, ошеломленный, прошлепал обратно в спальню. Ворочаясь под стеганым одеялом, он слышал, как Александра, сменив, очевидно, гнев на милость, грубовато-ласково успокаивала дочь:
— Ладно, обойдется… Попей-ка чаю крепенького полегчает!
Тот вечер был давно, прошло уже около года, но всякий раз с тех пор, думая о судьбе Зойки, Голдобин вспоминал его.
Наутро состоялся такой разговор:
— Ты что это, дочка, а? — спокойно было начал Голдобин, выждав, пока Александра уйдет в магазин. — Добро бы мужиком была, так еще простительно водочку-то халкать. А то ведь женщина, девица!..
Вскинул лохматые брови, ожидая, какое впечатление произведут на девчонку его слова. Впечатление они, кажется, произвели… Только отец заговорил, как Зойка, занятая утренней уборкой, — перебирала книги на этажерке — притихла. Прижимая к груди зеленый томик Есенина, обернулась, посмотрела на Голдобина испуганно-горестными глазами, точь-в-точь как накануне. В старом, со школы, форменном платьишке, в черном, тоже еще ученическом фартуке, она казалась совсем маленькой. Он шагнул ближе, тяжело опустил руку на никелированную спинку кровати.
— Ты мне расскажи все до тонкостей, от отца скрывать нечего! С кем была? Что у тебя за дружки-приятели завелись, ежели могут они позволить себе такое? А? Чего молчишь?
— Папа, я…
— Говори, говори… Только правду! Перед отцом кривить душой нечего! Слышишь, не-че-го!
— Я и не думаю кривить душой, папа. Ты только не кричи!
— А ты не указывай! С тобой отец говорит, который и кормит и поит тебя! Поняла?
Взяв поначалу спокойно-вразумительный тон, Голдобин при первой же дочкиной оговорке как с цепи сорвался.
— Меня учить не надо! Я век прожил. И прожил честно! Работал. Все знают, как я робил и роблю. Ордена имею. Не сам отковал, правительство дало! Понятно? А ты кто, вы кто, твои дружки-приятели? Бездельники, туне… Тун-няй-цы вы!
— Я не тунеядка, папа. Кто виноват, что так получилось? Кто виноват, если…
— Я виноват? Училась бы как следует, троек-двоек в четвертях не хватала, так и прошла бы в институт!..
Зойка больше не пыталась возражать. Стояла с той же книжкой, прижатой к груди, и молча ждала, пока отец не выговорится. Голдобин понял это и замолчал.
С того вечера прошел год. Был убежден Голдобин, что «взбучка» помогла, что не повторится случай, но тревога осталась…
Сегодня опять заволновался. И не поздно еще, старые ходики с подвешенной на цепочке шестеренкой вместо гири показывают всего лишь полвосьмого, но Голдобин волнуется: Зойки нет.
Сегодня утром шел он мимо заводоуправления и еще издали увидел, что у «окна сатиры» толпится народ. Замедлил шаг. Под стеклом висели свежие листы ватмана, разрисованные цветисто и зло. На одном была изображена полуобнаженная девица, изогнутая в поцелуе… На нее обращали внимание больше всего, смеялись. Голдобин двинулся было дальше — заводские сатирики рисовали и не такие картинки, но тут из толпы вывернулась и почти побежала, обогнав его, немолодая уже женщина в синей телогрейке. Телогрейка ее распахнулась, видна была пестрая штопаная кофта, шаль сбилась, серые длинные волосы прилипли к потным вискам. Голдобин узнал ее:
— Елена!..
Женщина оглянулась на бегу, но не остановилась. Настиг он ее уже за проходной.
— Елена, что случилось?
Она не ответила, но пошла медленнее, чуть-чуть впереди. Плечи под телогрейкой вздрагивали.
— Что случилось, спрашиваю?
— Машку мою… разрисовали. Видел? — глухо проговорила Елена. Голдобин вспомнил девицу на картинке и догадался: Маша Калганова, дочка Елены. У него вырвалось:
— Да ну-у!.. Как же так? Надо проверить. Ты успокойся, Елена. Мало ли что! Надо выяснить сначала.
— Что уж выяснять-то!..
Голдобин и сам понимал, что выяснять тут нечего. Он не раз слышал от Александры, да и от других, что дочка Калгановой совсем сбилась с пути… Он знал ее. В школе она училась вместе с Зойкой, и поэтому Голдобин частенько видел ее у себя дома. Была она, эта Маша, маленькой, чернявой, смазливой девчонкой, были у нее, хохотушки, ровные белые, как молоко, зубы, и вся она, казалось, пропахла молоком — настолько была юной, чистой, свежей. И вот эта Маша «загуляла». Появился у нее, рассказывала Александра, сначала один парень, потом другой, третий… Одного Голдобин знает: Семен Чурилев из его бригады. Помнит, как увивался он за девчонкой в прошлый раз на именинах, видел на улице раза два вместе. А от Чурилева хорошего не жди, похоже, со стилягами знакомство водит… Главное же, бросила девчонка школу, работу меняла-меняла, а потом тоже бросила… И научить дома некому: мать одна, трудится. Где ей с тремя справиться!
— Ты скажи Марии, чтоб до Зойки моей добегла, к нам на квартиру то есть, — предложил Голдобин Елене, — поговорю с ней.
— Спасибо…
Они дошли уже до корпуса механического, где Калганова работала уборщицей.
— Позор-от какой!.. — в страшной тоске тихо сказала она, подавая Голдобину руку и не глядя ему в глаза. — Позо-ор…
И целый день Голдобин был под впечатлением этой встречи.
Не может он забыть о ней. Кажется ему, что и его Зойка катится по той же дорожке. Где вот она пропадает вечерами? Кто знает? Мать? И мать не знает! Известно, что Зойка встречается с Максимом Крыжовым… А что значит: встречается? И кто такой Максим Крыжов? Друг-приятель Чурилева! Вместе живут, вместе работают… Крыжов-то работает ничего, справедливости ради надо отметить. А какой вот он человек — не понять. И что он девке голову крутит? А она бегает, дурочка…
— Ну приди же только! — громко вслух говорит Голдобин и стучит кулаком по столу. — Приди только!
Он поднимается, резко ногой отодвинув табуретку, и прохаживается по тесной кухне: два шага туда — два обратно. Прогибаются половицы под ногами, тонко дребезжит посуда на полках и на столе. И продолжает говорить сам с собой:
— Распустились! Нет, думаете, на вас управы? Сколько о вас фельетонов пишут, и еще напишут! Да я… Я в парторганизацию, в комсомол пойду, из бригады повыгоняю, если надо! Передовая бригада коммунистического труда! Мне такие-то не очень!..
Голдобин все больше и больше распаляется, и дневной усталости его как не бывало. Он продолжает ходить по тесной кухоньке и разговаривать… Сам с собой. Он даже не слышит, как хлопает входная дверь.
— Ты чего это, старый?
В кухню заглядывает Александра. Круглое лицо ее раскраснелось — торопилась! — прищуренные глаза смеются. Из-за плеча ее выглядывает Зойка, нагруженная покупками, и тоже смеется.
— Ты чего это тут бесишься? — спрашивает Александра.
Голдобин смотрит на нее, на Зойку, и прокаленная кожа на его впалых щеках темнеет от смущения еще сильнее.
— Да так, я… — как можно спокойнее говорит он. — Выступление свое готовлю… На завкоме.
IV
Максим просыпался ровно в 6.30. Просыпался по неслышному сигналу и сразу же вскакивал, не давая себе времени подумать, вспомнить, что было вчера, — хорошее или плохое, с тем чтобы вчерашнее плохое настроение не перешло на сегодня. Таким образом, каждое утро жизнь у него начиналась как бы заново.
В это утро Максим тоже вскочил в 6.30. А через час они с Семеном, кислым после вчерашнего, были уже на заводе.
В цехе, в бытовке, переоделись. Максим натянул на себя коричневую, прожженную на колене спецовку и, не дожидаясь Семена, протопал по глухому полу к своей «двухтонке» — большому ковочному молоту.
Бригада была уже в сборе, не хватало только «старшого» — Голдобина.
— Где он? — спросил Максим.
Небритый, невыспавшийся Ветлугин буркнул:
— Задерживается!
— Начальство, понятно!.. Металл дали?
— Нет.
— Пон-нятно!..
Максим вразвалочку, грустно насвистывая, обошел «безработную» двухтонку. Вдоль пролета поблескивали масляными штоками еще несколько молотов; три из них работали, а два нет, как и голдобинский. В гулком и тоже, казалось, маслянистом воздухе, перерезая тросом косые солнечные струи, ползал кран, тот самый, что должен был доставить бригаде заготовки.
— Семен! — позвал Максим.
Чурилев, не дойдя до своих, остановился и, задрав кверху белобрысую голову в мятой кепке, жестами разговаривал с крановщицей Алей Панькиной. Руки Али были заняты рычагами, и она вроде бы не отвечала, но по сияющим глазам было ясно, что девчонка рада Сенькиному вниманию.
«Утешается друг!» — подумал Максим и подождал, пока, звякнув, кран не поплыл дальше по пролету и освободившийся Семен не подошел сам.
— Что, Максим? Да ты, я смотрю, скучный какой-то сегодня!
Ему, похоже, уже не было скучно. Он улыбался и прищелкивал пальцами. Максим съязвил:
— Утешился?
Сенька только засмеялся, выказывая щербатый зуб. И Максим почему-то подумал: на душе у парня черная ночь.