Кержачка — страница 23 из 30

Над городом, над прудом, по-прежнему желто-дымчатым куполом висит небо. Сейчас оно еще желтее, хотя на земле уже полные сумерки. Густая толпа шуршит-шуршит по мокрому асфальту мимо высокого грустного человека; люди в толпе говорят вполголоса, смеются тоже негромко — это создает другой, досужий шум вечернего города.

Станиславы нет. Напрасно Максим ищуще вглядывается в прохожих, порой ему даже кажется, что он видит ее — тоненькую и очень стройную. Неподалеку прошла женщина… Она! Максим шагнул к ней, но та обернулась, и он, смущенный, подался на прежнее место. Нет Станиславы. Почему?

Он вспомнил, как был счастлив позавчера, услышав от нее обещание прийти. И вот, пожалуйста!.. Она не пришла…

В ярости, вдруг нахлынувшей на него, Максим рванул обеими руками чугунную оплетку, но тут же расцепил занывшие пальцы, горестно усмехнулся и, не оглядываясь, быстро пошел к трамвайной остановке.

Трамвая не было, и Максим не стал ждать: зашагал вперед по той же трамвайной улице — узенькой, старой, скудно освещенной редкими фонарями. Он шел, сунув кулаки в карманы пальто, часто спотыкаясь на избитых каменных плитах, и думал о Станиславе. На мгновение представилось, что она здесь, идет с ним рядом по этим избитым плитам. Она тоже спотыкается в темноте, и всякий раз его пальцы сжимают ее локоть. Станислава ниже ростом, плечо его чуть не вровень со светлой прядью ее на щеке. Максим так живо представил все это, что даже вздрогнул, повернув вдруг голову и не найдя Станиславы.

Весенняя хмарь, тепло, настоенное на запахах вспотевшей по весне земли, кружили голову, заставляли сердце колотиться сильно и больно. Комок обиды, близкой к отчаянию, подступал к горлу парня, и даже весна сейчас была ему не мила.

Когда Максим, миновав мрачную улицу, вышел на простор современных кварталов и точно сразу перенесся в другой мир, светлый, громадный, где стройные дома, казалось, достигали крестиками телеантенн до самых голубых звезд, его обогнал трамвай. Трамвай был почти пуст, ярко освещен, мчался быстро, торпедным катером разрезая темь, и, выскочив из нее, мгновенно растворился в сиянии нового проспекта.

Среди немногих пассажиров за туманными стеклами Максим заметил женщину, похожую на Станиславу. Вспомнил, как обознался на пруду, и только махнул рукой.

Уехал Максим со следующим трамваем.

XIII

Днем, в перерыв, он зашел к Станиславе в библиотеку. Спросил недоуменно и зло:

— В чем дело, Станислава?

— Подойди сюда, Максим, пожалуйста… — И когда подошел: — Я должна тебе объяснить… Понимаешь, приехал муж. Я не ждала, ты знаешь… И я, наверное, уеду.

Это было днем. А вечером заседало партийное бюро.

На бюро Максим, усилием воли забыв случившееся, пришел внешне спокойным. С порога просторной и солнечной в этот час комнаты бросил по-матросски бойко:

— Разрешите?

Сидевший напротив Рогачев сдержанно кивнул, заметив:

— Опаздываешь, Крыжов!

Максим посмотрел на часы — стенные, с темной трещиной через весь циферблат, отметил про себя: «на четыре минуты». И оттого, как было сделано замечание, и оттого, что увидел насупленного Голдобина, на душе стало совсем неуютно. Он снова постарался побороть себя, продолжал держаться свободно, с улыбкой. Легко ответил на вопросы, а на чей-то: «женат?», проглотив горький комок, отшутился даже: «молод еще!»

— Не очень-то молод! — усмехнулся Рогачев. — Пора и серьезней быть.

И снова кольнуло недоброе предчувствие.

Задавали еще вопросы, и Максим отвечал уже без улыбки. Потом говорил Кривобок, он месяц замещал секретаря и до этого беседовал с Максимом. Умненько поблескивая синими, как у девушки, глазами, Кривобок подытожил: «Годен!».

И вот заговорил Голдобин. Начал он тем же строгим, холодным тоном, каким недавно сделал Максиму замечание Рогачев. Смысл первых слов Максим не сразу понял, а когда понял, то веселая минутная стрелка на стенных часах перед глазами тут же застыла для него, будто зацепилась за трещину на стекле.

— Я считаю, — сказал Голдобин, — Крыжову рано подавать в партию…

Он сказал это тихим голосом, но с твердой, непоколебимой убежденностью, и все насторожились.

— Считаю, — повторил Голдобин, — Крыжова нельзя принимать в партию. Он еще не созрел! И дисциплины в нем нет. Да-да, я могу подтвердить это фактом! Взять случай, когда он, пацан, набросился на меня… Понимаю, не все знают об этом, и товарищу Рогачеву и начальнику цеха (молчаливый Климов поднял голову) я даже не жаловался, но факт был!

— Так расскажи сейчас, Александр Андреевич! — вмешался Рогачев.

Но Голдобин уже рассказывал. Со всеми подробностями, деталями, по мере своих далеко не артистических сил передавая интонацию и жесты Крыжова в тот злополучный день. Максим напряженно слушал, бледнея, готовясь решительно ко всему.

Выходило, что он не поддержал линию парткома в новом начинании. Оскорбил бригадира. Ушел из бригады, хотя согласия (!) бригадира на то не было, и т. д. и т. п.

Голдобин выложил все и сел, прямой и важный.

Рогачев поддержал его.

Максим растерялся. Он не знал, что сказать: все, что наговорил Голдобин, было злой чепухой, но чепухой правдивой, и против нее трудно было возражать.

Да, действительно, он не поддержал Голдобина в тот день, день «почина». Не поддержал, потому что считает: все это формализм чистой воды, никакая не инициатива, а чья-то выдумка «сверху». Он тогда не мог сказать это так прямо и отчетливо: сам не понимал до конца… А оттого, что сам не понимал, и наделал глупостей: по-мальчишески нагрубил старику, сбежал со смены, перешел в другую бригаду. И, выходит, прав теперь старик… Вслух он сказал:

— Я не против самого дела. Меня возмутил формализм… (Рогачев с безнадежностью махнул рукой). Голдобин ни с кем не посоветовался. Все решил за нас. А можно было продумать и сделать лучше!..

Рогачев прервал:

— И так неплохо получилось!

— Неплохо? Подсчитайте!

— Цыплят по осени…

— А зачем осени ждать? И сейчас ясно: провалили!

— Из-за таких, как ты!

Вмешался рассудительный Климов.

— Надо разобраться! — отрубил он. — Вопрос отложим.

Заметив беспокойное движение Максима, сказал, обращаясь только к нему:

— Ты, друг, не торопись. Партия — дело серьезное. Отказывать мы тебе не отказываем, но подумать следует. Вот на этом и порешим!

На этом и порешили.

XIV

Зойка пришла домой сразу же после занятий. Такое с ней бывало не часто, разве что в последние дни, когда она вдруг неожиданно присмирела.

Раньше еще по стуку двери в подъезде можно было догадаться, что это она. Выбив пулеметную дробь по лестничным маршам, Зойка влетала в квартиру, от порога к дивану взмывал голубем пуховый платок, бомбой на тот же диван плюхалась папка с конспектами.

— Мама, есть хочу, умираю! — кричала Зойка и мчалась на кухню, где мать, торопясь, зажигала газ.

А тут Зойка вдруг притихла. Вот и сегодня: пришла, лениво разделась, потом долго, как отец, плескалась под краном. Обедать не стала, лишь ковырнула вилкой котлетину… Мать исподлобья наблюдала за дочерью: «Что делается с девкой? Вроде бы здорова… Может, влюбилась?»

После обеда, взяв с этажерки книгу, первую попавшуюся, Зойка прилегла. Нехотя полистала страницы, проглядела одну-другую и сунула под подушку. Лежала с открытыми глазами, подтянув к подбородку край легонького одеяла. В висках колотило, мысли были отрывочны.

Вспомнила, как сегодня на лекции перебросили ей с соседнего стола записку:

«Зоя! Дима передает привет, интересуется, где ты и почему не бываешь в городе. Что ему сказать или скажешь сама? К.»

Зойка мысленно выругала Киру за нарушение конспирации (был уговор: мужские имена в записках не писать) и порвала листок на мелкие клочки. В перемену, погрозив Кире кулаком, выбросила обрывки в форточку, мокрый ветер с налету разметал их и пришиб к земле.

Повернулась на бок, уткнув нос в цветастую обшивку дивана, и стала думать о Диме.

И почему это он спрашивает о ней, почему «интересуется»? Виделись один вечер, говорили с полчаса, а помнит, спрашивает. Чудно! А она не помнит. Даже лица. Какое у него лицо? И почему вообще у нее такая плохая память на лица?..

А вот Максим всегда перед нею. Так ясно его представляет, будто минуту назад видела…

Симпатичный он. Зойка еще тогда перед именинами во Дворце на вечере, когда девчонки показали ей на него, сразу обратила внимание и запомнила. Понравилось, что он большой, сильный и спокойный. Безмятежный такой и светлый, как июньский день. В тот вечер они даже не познакомились, не разговаривали.

Дима на разговоры больше горазд. Конечно, он студент, да и не просто какого-нибудь вуза, а консерватории. И из семьи интеллигентной.

У Максима, говорят, родители тоже были интеллигенты. Но теперь он один. Страшно, наверное, совсем одному быть на белом свете… Оттого и неразговорчивый такой.

Пронзительный звонок из прихожей стеганул по нервам — Зойка вздрогнула.

Это отец. После долгих сопений, покряхтываний в темноте подле вешалки мелькнула в дверном стекле его всклокоченная, взопревшая под шапкой голова. Увидев, что Зойка спит, Голдобин осторожно отворил дверь и на цыпочках, морщась от боли в ногах, прошел через комнату. Прищуренные Зойкины глаза разглядели красные стоптанные носки, связанные мамой. Через минуту, уже переодетый, отец прошлепал обратно. Зойка слышала, как он спросил:

— Не заболела дочь-то у нас?

Зойка рывком натянула на голову одеяло, сунулась опять в диванный угол.

Что на самом деле с ней творится? Вроде бы все в порядке, все ладно, а сердце ноет. Тоска какая-то. И никуда не тянет, никуда не хочется. И мысли все белыми лоскутами…

Может, погода виновата? Погода на дворе мозглая, снег выжарило за какую-нибудь неделю, а потом устоялась занудливая мокрядь — небо в дырочках…

Из кухни донесся сипловатый голос отца. Он рассказывал о каком-то собрании и хвастал, что ему удалось всех «повернуть на свою точку зрения». Старик любил прихвастнуть; женщины в доме в таких случаях только перемигивались.