Павел не пришел. Не приходил он и в другие вечера, тоскливые, тихие, когда только и слышно, как сопит в распечатанных к лету оконных рамах сырой ветер да старчески покряхтывают, оседая, древние стены. В эти вечера чудилось иногда Тамаре, что вытаивают из ледяной тишины то полузабытый бас отца, то скрип половиц под легкими шагами матери, то еще какие-то звуки, остро напоминающие о счастливом времени и о людях, родных и светлых…
«С ума схожу, дура!» — сердилась она, но поделать с собой ничего не могла. Пробовала читать — быстро забывала о раскрытой на коленках книге, бралась за полувышитого медвежонка — иголка больно колола рассеянные пальцы… Редко-редко уходила в кино, в театр же ни разу…
И вдруг… Нет, «вдруг» пришло позднее. Поначалу события развивались относительно спокойно. Просто однажды, таким же вот тихим вечером, Павел снова забрел на Чуртанку. Распахнув калитку, он приостановился, опасливо взглянул на крылечко, где в прошлый раз «целовался» с замком, и только потом уж, с нарочитым спокойствием насвистывая, зашагал по двору.
Тамара увидела его из окна. «Прише-ел!» — выдохнулось у нее удивленно и до жути радостно. Сразу, в какое-то пустяшное мгновение, слетели и черная тоска, и разные мысли о виденьях-привиденьях, и все тревоги…
Павел поздоровался хмуро, чувствовалось, что он весь напряжен и готов ко всякой встрече. Но вот он вгляделся в бледное тихое лицо девушки, устало из полумрака сенцев улыбавшейся ему, и тоже облегченно расправил натертые невидимым грузом плечи.
— Я зашел к тебе, Тамара, чтобы…
— Что?.. Да идем, идем!
Тамара, сама не своя, взяла Павла за жесткий рукав гимнастерки, повела из комнаты. Там, на свету, она зачем-то остановилась, оглядела его, немножко растерянного, с ног до головы, зачем-то рассмеялась и, не отпуская гимнастерку, сказала с ласковой укоризной:
— Ты бы раньше пришел, а?.. Я ведь… ждала!
— Так ты же сама!..
Она не слушала, не хотела слушать…
— И баян бы взял…
— Баян-то для чего?
— Играл бы!
— Сыграю еще…
Павел мужиковато взял девушку за плечи, встряхнул:
— Что с тобой, Томка? Не узнаю я…
Тамара не ответила: не было сил отвечать… Ослабевшие руки ее упали на мускулистые сгибы локтей Павла, короткие в заусеницах пальцы нервно защипали жесткую ткань, и вся она, нестрогая и покорная, в каком-то ожидании стояла перед парнем, сразу, наоборот, выросшим и в какой-то миг инстинктивно осознавшим свою мужскую силу.
— Эх ты… кержачка! — глухо засмеялся он и нашел прохладными упругими губами ее губы.
V
Влюбленным всегда хорошо. Тамаре и Павлу тоже было хорошо. Май и начало лета работали они в одну смену, в итоге получалось так, что все, что бы они ни делали, — все вместе. И по дороге с завода вместе, и в кино, и на собраниях, и праздники — все вместе…
Мы с Тамарой ходим парой,
Мы с Тамарой…
вспоминал Павел стихи, слышанные в детстве, и где-нибудь в тени белой черемухи неуклюже обнимал подружку. Она отбивалась сначала, колотила по широкой спине крепкими кулаками, парень морщился от боли, но не сдавался, не выпускал из рук своего сокровища.
— Тебе, что, не нравятся стихи? Твои лучше?
Павел лохматил мягкие густые волосы и заунывно, подражая кому-то, читал:
Ну и что ж, и не надо!
Буду жить не любя,
Просто так: без отрады…
Эх, забыть бы тебя!
— Павлик, перестань!
— Н-нет уж. Слушай дальше! — и Павел до конца декламировал нелепое Тамарино сочинение, которое писалось после одной столь же нелепой, но и, правда, кратковременной, как все майские грозы, ссоры, и писалось на кухне, где девушка потихоньку от всего света выплакивала свою обиду. Впрочем, кержачка Тамара все свои обиды выплакивала потихоньку и так же писала все свои стихи. Стихи — сочинялись они в редкие минуты, когда вдруг вспыхивает сердце и нельзя уж не думать ни о чем другом, ни делать ничего… — складывались на верх черного резного посудника, и пока только Павел, как-то помогавший подружке убираться к празднику, обнаружил и листал заветную тетрадь.
В цехе они были тоже вместе, хотя и работали на разных участках. Участки их расположены были так близко, что если Тамара потянется к инструментальному шкафчику и при этом повернет голову чуть влево, то обязательно увидит Павла. Он стоит за масляно поблескивающим станком и так старается, что на вылинявшей гимнастерке под лопатками проступают мокрые пятна.
Лица его Тамара не видит, и ей очень хочется, чтобы он оглянулся. Услышав где-то, что люди на расстоянии могут чувствовать взгляд, она долго, не мигая, всматривается в темное пятно на гимнастерке и мысленно приказывает: «Обернись, обернись!» Нет, Павел не замечает, не оглядывается. «Это потому, что я блондинка, — огорчается она, — гипнотизировать могут только черные!..»
Девушка снова принимается за работу и через минуту, как и Павел, забывает обо всем. Перед глазами — тусклый и мокрый торец детали, неохотно въедающийся в него острый зуб резца… И больше ничего, никого — ни Павла, ни очкастого старика Чекина, всучившего ей в отместку неподатливый станок, ни насмешника Игоря Переметова, ни даже Симки Тарабеевой — пушистокосой москвички, о существовании которой после знакомства с Павлом Тамара, кажется, никогда не забывает…
Короткая передышка. Станок Тамары умолкает, и сразу врывается окружающая жизнь — шум соседних станков, редкие человеческие голоса, гул громадного закопченного вентилятора. Но это ненадолго, потому что Тамара в последние дни уже научилась быстро, без прежних хлопот, сменять деталь. И снова работа, снова. А изредка — Павел, его широкая старательная спина.
Однажды — было это уже в конце июня, — потянувшись к шкафчику и по привычке взглянув в сторону Павла, Тамара не увидела его. Через некоторое время посмотрела еще раз — опять нет. «Куда запропастился?» — забеспокоилась она, но искать не пошла: цех, как всегда, в конце месяца штурмовал, и отлучаться было нельзя.
Павел появился уже после гудка — возбужденный, даже загорелая кожа, туго натянутая на скулах, посветлела. Издали кивнул Тамаре: «Пошли!..»
Цепкая человеческая толпа вынесла их на главный заводской проезд, сразу за проходной перерастающий в центральную улицу соцгорода — Ильича. Эта просторная улица, весь день пустующая, сейчас, через две-три минуты после гудка, вдруг ожила и стала тесной, по асфальтовым ее дорожкам, утыканным сбоку серыми от пыли деревьями, люди шли густо, как ходят сразу после демонстрации в праздники.
Захваченные потоком Тамара и Павел прошли мимо заводского Дворца культуры, распластавшего в зелени парка белые крылья-пристройки, миновали несколько больших красивых домов, во множестве народившихся в соцгороде после войны, и только здесь уже выбрались из толпы. Наконец-то можно было разговаривать!
— Ты, случаем, не на свидание убегал? Сияешь, как самовар!..
Павел вскинул чумазые брови:
— Какое свидание? А-а!.. Верно, с Симкой Тарабеевой по скверику гуляли!..
— Попробуй!.. Нет, правда, Павлик?
— Правду? К начальству вызывали. В Свердловск на курсы велят ехать… На два месяца.
— На два месяца?!
Тамара сникла, шла молча, с чрезмерным вниманием разглядывая чьи-то широкие следы на пыльной дороге, в то же время она чувствовала, как Павел, не поворачивая головы, пристально и, пожалуй, странно смотрит на нее. Потом он спросил неуверенно:
— А тебе, что… жалко будет, ежели уеду?
У Тамары на языке уже вертелось обычное задиристое «ни капельки!», но она сама, не зная почему, не смогла так ответить. Даже больше: она вдруг прижалась к пропотевшему плечу парня и, оглянувшись, коснулась губами небритой щеки…
— Жалко, Павлик. Я хочу, чтобы вместе мы… Понимаешь?
— Но ведь потом-то…
— И сейчас, и потом!
Больше они не говорили, шли молча, и шли даже не под руку, как обычно, а просто так, рядом. Тамара невольно в ход разжигающимся мыслям все убыстряла и убыстряла шаги, пока не поравнялась с общежитием Павла и он не придержал ее:
— Ты погоди, Томка. Я мигом, только переоденусь!..
— Нет! Все равно никуда не пойдем сегодня… Проводи меня!
Тамара сегодня не просила, не убеждала — она повелевала. Она уже приняла про себя какое-то важное, очень важное для ее девичьей жизни решение и сознательно следовала ему. Не оттого ли еще резче обозначился ее упрямый подбородок, а серые глаза смотрели так строго? Павел не мог возражать ей.
По-прежнему молча добрели они до Чуртанки, голубые, желтые, зеленые наличники и палисадники которой еще пестрее расцветали на вечернем солнце, преображая ее, делая даже нарядной. Прошли два-три узких переулка — деревенская тишина их нарушалась радиомаршами да ленивыми вскриками пасущихся на полянках гусей — и были дома.
— Побудь во дворе, Павлик! Я приберу там…
— Да ты хоть умыться дай! — Павел вывернул, показывая девушке, перемазанные ладони.
Пока Курасов громыхал жестяным рукомойником, прилаженным на лето к бревенчатой стене сарая, Тамара успела навести кое-какой блеск в своих обеих комнатушках, поставить на электроплитку пузатый чайник. Выглянув в окно и увидев, как Павел неохотно натягивает на чистое и сильное, едва скрытое куцей майкой тело промасленную гимнастерку, она бросилась к комоду.
— На, надень, — минуту спустя приказала она, подавая ему белоснежную, вышитую по вороту сорочку.
Голос девушки чуть дрогнул: она отдавала Павлу одну из тех — святая святых! — вещей, что остались после убитого в войну отца. Он понял это и на какой-то миг благодарно и ласково сжал Тамарины пальцы.
В этот вечер многое было не так, как обычно. Ужинали не в комнате, а на кухне — по-семейному. Раньше, если Павел приносил вино, Тамара даже не позволяла распечатать бутылку, сейчас же сама достала из погреба наливку, приготовленную еще покойной мамой, и пригубила вместе с Павлом.
И даже после наливки разговаривали мало, только о поездке и только так: «А где курсы?» — «На Уралмаше, вроде…» — «Повышение квалификации?» — «Нет, мастеров ОТК!» — «Такты же токарь!» — «Начальство решило в ОТК перевести!..»