Киевская Русь и Малороссия в XIX веке — страница 4 из 39

Итак, современный историку украинский народ должен был стать исходным пунктом написания его истории. Следует помнить, что в представлениях Грушевского «народ» и «нация» были понятиями тождественными (что облегчалось убеждением, будто украинцы утратили образованные классы в пользу других наций: русских и поляков, и теперь представлены исключительно «народом»). Но именно четкое и по-научному выверенное описание, что именно представляет собой украинский народ, оказывалось крайне непростой задачей. В самом деле, даже убежденному украинофилу довольно трудно было в конце XIX века в точных терминах сказать, что же такое украинцы. Те «этнографически-политические группы», которые люди круга Грушевского «мыслили под названием» украинского народа, жили в трех государствах двух императоров, ходили в церкви двух христианских конфессий, населяли чрезвычайно разнообразную территорию, не представлявшую собой никакой климатической, ландшафтной или географической целостности. Территории Грушевский уделяет шесть полных страниц, больше, чем любым другим характеристикам украинцев. Такое подробное описание горных массивов, больших и малых рек, раздольных степей, непроходимых лесов, морского побережья должно создать в воображении читателя визуальный образ пространства, на котором «сбитой массой сидит украинский люд». Схваченная с высоты птичьего полета в. едином взгляде, территория — чем бы она ни была в действительности — приобретает целостность как образ, как впечатление, как яркая картина.

«Этнографическая масса», к тому же, говорила на ряде диалектов, лингвистическая дистанция между которыми подчас была такова, что сам Грушевский вынужден был балансировать на краю лезвия, пытаясь обсуждать этот вопрос:

Будем ли называть украинский язык языком или «наречием», все равно надо признать, что украинские говоры складываются в определенную языковую целостность, которая в пограничных говорах, вправду, приближается к соседним славянским языкам — словацкому, белорусскому, великорусскому, польскому, но в диалектах, составляющих основную и характеристическую ее массу, отличается от этих соседних и наиболее сближенных славянских языков очень заметно…[15].

В согласии с духом времени Грушевский отмечал расовые и психические черты украинцев, отличные от тех, что проявляют соседние народы, и именно эти явления наиболее очевидно, по его мнению, объединяли украинцев и противопоставляли их окружающим народам:

Отличается украинский народ от своих ближайших соседей чертами антропологическими — в строении тела и психофизическими — в составе индивидуального характера, в отношениях семейных и общественных, в быту и культуре материальной и духовной. Эти психофизические и культурные черты, имеющие более или менее глубокую историческую древность — долгий процесс развития, совершенно определенно связывают в национальное целое отдельные группы украинского населения в противовес другим подобным целостностям и делают из него живую национальную индивидуальность, народ, с длинной историей его развития.[16]

Едва ли сегодня антрополог осмелился бы так решительно объединить общим «телосложением» карпатских гуцулов и жителей Слобожанщины, вряд ли современный этнограф столь безапелляционно утверждал бы единство их материальной культуры. Да и сам Грушевский, очевидно, в действительности не был столь наивным. В приведенной цитате бросается в глаза, что — как и в случае с «украинскими» диалектами — Грушевский определяет границы своей воображаемой нации по принципу несхожести пограничных этнографических групп с уже сформировавшимися соседними нациями и языками. Обходя территорию по кругу, он демонстрирует, что то или иное «население» не является поляками, русскими, мадьярами и т. д. Но почему именно разнообразный «люд» внутри таким образом очерченного круга должен составлять собой одну нацию, а не, скажем, две или четыре, из текста Грушевского не очевидно.

Впрочем, педалирование общности расового и этнографического типа, а также общности лингвистической у Грушевского совсем не случайно. Все это феномены специфически «народные» и как таковые относятся к «древности» («имеют более или менее глубокую историческую древность»). Они, следовательно, указывают на общее происхождение, которое — вопреки нынешнему разнообразию — должно объединять в какой-то точнее не очерченной глубине веков. Помимо прочего, расовые теории, антропология, лингвистика — это все дисциплины, в которых историческая наука времен позитивизма видела свое спасение от «литературы», свое будущее точного, научного знания. Сравнительное языкознание во второй половине XIX века демонстрировало впечатляющие успехи: классифицировало языки на группы, устанавливало взаимоотношения между ними и даже — что для историка было особенно ценным — реконструировало древние состояния современных языков. Сравнительное языкознание основывалось на предположении, что современное диалектное и языковое разнообразие является следствием длительного развития языков. Современные языки группируются по принципу родства в большие «семьи». Коль скоро так, родственные языки, очевидно, развились из общего «предка». Так возникает идея «праславянского языка», «индоевропейского языка» и подобные. Проявляется возможность начертить «генеалогическое древо» современных языков, указывая их «родителей» в прошлом. Языковая общность в позитивистской историографии была отождествлена с «народом», а тот, в свою очередь, явно или нет, воспринимался как биологическая популяция людей. Возможность представить себе эволюцию языков (а следовательно, их носителей — биологические популяции людей) поражала своей научностью, помимо прочего, потому еще, что на удивление точно — по манере мышления — напоминала новейшее учение о развитии животного мира: эволюционную теорию Дарвина. Тот также утверждал, что видимое разнообразие животного и растительного мира является следствием длительной эволюции и происхождением от общих предков.

Связь расовых, лингвистических и эволюционистских теорий XIX века с представлениями о нации и национальном отмечает Эрик Хобсбаум:

Примерно во второй половине XIX века национализм чрезвычайно усилился на практике за счет все возрастающей географической миграции народов, а в теории — благодаря трансформации понятия «расы», центрального концепта науки XIX века. С одной стороны, издавна установленное разделение человечества на несколько «рас», различаемых по цвету кожи, теперь было развито до целого набора «расовых» различий между людьми с примерно одинаковой «бледной» кожей, таких как «арийцы» или «семиты», или же «арийский», «нордический», «альпийский» и «средиземноморский» типы. Кроме того, эволюционная теория Дарвина, сопровождаемая тем, что позднее стало известным как генетика, предоставила расизму нечто вроде мощного набора «научных» оснований для отторжения или даже, как выяснилось, изъятия и убийства «инородцев».

Связь между расизмом и национализмом очевидна. «Расу» и язык очень легко путали, как в случае «арийцев» и «семитов». Это возмущало скрупулезных ученых, например, Макса Мюллера, доказывавшего, что «расу», концепцию генетическую, нельзя выводить из языка, который не является наследственным.[17]

Как отмечают ныне историки науки, обе теории — лингвистическая и эволюционная — своим стилем мышления обязаны дисциплине генеалогии с ее образом родового древа и происхождения от общего предка. Заимствованная из генеалогии «твердыми науками» метафора генеалогического древа стала основой понимания изменений во времени лингвистических или биологических явлений.[18]

Для историка, выстраивающего «длинную» историю народа, это стало неоценимым подарком. Идея медленной эволюции принципиально снимала проблему разрывов в истории. Если прошлое народов и их языков можно представлять в виде бесконечного генеалогического древа, на котором каждый современный народ получает возможность указать своего предка, а каждый предок — своего прапредка, в руках историка оказывается готовый континуитет. Биологическая и языковая эволюция народа, собственно, и обеспечивает то, что Грушевский называл тяглість (от польск. ciągłość — непрерывность, постоянство) — то есть непрерывность течения истории и преемственность ее «периодов». «Святой Грааль» украинской истории был найден.

В истории украинцев, считал Грушевский, невозможно проследить континуитет политических институтов, их непрерывное и естественное существование, и историк, фокусирующий свое внимание на этих привычных для дисциплины предметах, совершает роковую ошибку: он не способен разглядеть украинскую историю. Такой историк будет открывать для себя украинское лишь спорадически, в тех или иных эпизодах истории российской или польской. Между тем украинцы все-таки существовали (т. е. современный «украинский народ» имел своих биологических предков), и их историю можно написать, если только положить в ее основу другие принципы. Историк должен спуститься этажом ниже и следить почти исключительно за «социальным и культурным процессом». Именно это, по мнению Грушевского, придает украинской истории необходимую «непрерывность»:

Социальный и культурный процесс составляет… ту путеводную нить, которая ведет нас неизменно сквозь все колебания, сквозь все флуктуации политической жизни — сквозь стадии ее подъема и упадка, и связывает в единое целое историю украинской жизни, несмотря на различные пертурбации, а также катастрофы, которые приходилось ей переживать.[19]

Следовательно, государства рождаются и исчезают, крупные исторические катастрофы накатываются и уходят, ломая все на своем пути, а «социальный процесс» неустанно прядет свою нить «непрерывности». Ветер истории шумит в кронах столетних деревьев, пригибая и ломая их, а в темном подлеске царит тишина и покой. Ураган проносится над головами народа, не будучи в состоянии нарушить его извечное течение жизни.