Итак, во-первых, мы имеем Кортнера, который лебезит перед шефом, нет, правильней сказать, перед господином профессором, перед его дочкой и даже перед зятем, лебезит усердно, услужливо, угодливо, поддакивает прежде всего господину профессору, но и зятю тоже. Грубо говоря, виляет хвостом, что твой пес. Во-вторых, это свой в доску коллега Кортнер, который силится таким путем завоевать дружбу Хадриана, Боскова и прежде всего Киппенберга. Далее, существует третий Кортнер, официально утвержденный заместитель шефа, Кортнер, намертво прилипший к своему креслу, куда давно следовало бы усадить человека более достойного. Ну и наконец, есть Кортнер — руководитель отдела апробации, без зазрения совести срывающий на подчиненных дурное настроение, но, когда об этом заходит разговор в присутствии шефа и шефова зятя, он умеет с покаянными ужимками объяснить свою неуравновешенность болями в желудке. Впрочем, и это еще не все. Есть еще интриган Кортнер, который втихаря нашептывает на ушко шефу разные разности, что не всегда хорошо для дела — другими словами, для института, вот только зять, к сожалению, не может это доказать.
А Шарлотта видит в нем учтивого, всегда готового услужить коллегу отца, видит она также, что старику общение с Кортнером идет на пользу, еще она с веселым изумлением видит в Кортнере старомодного поклонника, может, чуть забавного, но вполне безобидного и вовсе не такого уж плохого. А видя Кортнера таким, она не способна понять, что́ я против него имею.
Может, все дело во мне. Может, мне давно следовало попробовать объясниться с Шарлоттой. Может, сейчас самый подходящий момент.
— Ты должна понять, — продолжал я с той же осторожностью. — Между нами бывают порой разногласия, я хочу сказать — некоторое несходство взглядов, идет ли речь о стиле руководства или о научных взглядах, его и моих… — Я умышленно воздерживался от резких выражений.
— Я прекрасно тебя понимаю, — подхватила Шарлотта. — Но я не уверена, что ты до конца честен перед самим собой. Ты говоришь о несходстве взглядов. Это все так и есть, я не слепая, я и сама все вижу. Но что лежит в основе данного несходства? Скажи, Иоахим.
Я знал, к чему она клонит, потому что она уже не впервые заговаривала на эту тему. Я же всякий раз притворялся, будто не понимаю, о чем речь. И вот теперь я сказал, отнюдь не обиженным, скорей вызывающим тоном:
— В основе лежит мое глубочайшее убеждение в полной бездарности Кортнера.
— И еще твое честолюбие! — четко сказала Шарлотта и прямо поглядела мне в глаза.
— Мое честолюбие, — спокойно отвечал я, — не понуждало меня жениться на тебе, как и не препятствовало женитьбе. Я бы все равно женился на тебе, даже если бы сознательно либо подсознательно встал перед альтернативой: назвать тебя своей женой либо занять место Кортнера.
— Я знала, — сказала она, и голос ее потеплел. — И я знаю, что ты серьезно относишься к сказанному. И против твоего честолюбия я ничего не имею. Наоборот, я хотела найти кого-то, непохожего на тех ограниченных коллег, которые ни к чему не стремятся, кроме как к спокойной жизни.
Проблемы, которые внезапно возникли между нами, казалось, так же внезапно испарились.
— Ну, а теперь договаривай, что надо договорить, — дружески продолжала Шарлотта. — Ты ведь наверняка собирался сказать и еще что-нибудь.
Я много собирался сказать. Например, что нельзя было решать, кто поедет на три недели в Москву, не спросив ни меня, ни Боскова, что институтские сплетники узнали об этом раньше, чем Босков или я, и что всячески, где нужно и где не нужно, превозносимый Ланквицем современный стиль руководства был и остается у нас в институте прекрасной сказкой до тех пор, пока господин профессор будет единолично принимать важные решения и возвещать их миру, словно папские энциклики. Я и еще много чего собирался сказать и сегодня днем был вполне к тому готов, но под взглядом Шарлотты меня вновь охватило тупое равнодушие. Говори — не говори, ничего не изменишь.
Что со мной творится? Ведь умел же я когда-то настойчиво и упорно достигать намеченной цели и не боялся никаких трудностей. Был пробивной, неподатливый, устойчивый, знал, чего хочу, все время изыскивал новые способы и пути для осуществления своих планов. Обладал твердым хребтом, и тот, кто попытался бы переломить этот хребет, имел бы дело не только со мной, но и с Босковом. Босков и я — всего лишь несколько лет назад нас никто не мог одолеть. Что случилось со мной, что произошло во мне, куда девалась прежняя удаль и сила?
— Я знаю, — сказала Шарлотта, — будь твоя воля, ты бы послал другого. И это, разумеется, омрачает мою радость.
— А мне-то казалось, я смогу убедить тебя добровольно отказаться от поездки.
— Стало быть, уговорить отца ты не сумел?
— Я даже и не пробовал. — А про себя я подумал: по недостатку силы, из-за усталости и скованности.
Шарлотта отпила из своей рюмки.
— Чего ради я буду отказываться, коль скоро отец располагает более вескими аргументами?
То, что Шарлотта предполагала наличие у своего отца каких-то аргументов там, где имело место голое администрирование, привело меня в ярость. Но я сдержался, я сохранил внешнее спокойствие, потому что мы с Шарлоттой никогда не ругались, такого у нас заведено не было. В нашем супружестве возможны только конкретные споры, приправленные от силы крупицей иронии. Вот почему я продолжал с невозмутимой деловитостью:
— Во-первых, я остаюсь при своем мнении: ехать должен был Харра, во-вторых, относительно веских аргументов, — и тут в моем голосе зазвучали саркастические нотки, — шеф рассудил, что мы недостойны их знать, а посему и решил сей вопрос вполне единолично, пользуясь властью звания, ему присвоенного, и высоким покровительством статс-секретаря, и, наконец, в-третьих, наш как-никак партсекретарь Босков, к своему удивлению, узнал об этом решении в столовой, чисто случайно.
Тут растерялась Шарлотта.
— Нет, так, конечно, не годится. Но ты ведь знаешь, как претят отцу бесплодные споры и утомительные дискуссии. — Потом, с ноткой теплоты в голосе: — Прошу тебя, постарайся это понять.
Понять, подумал я про себя, понять шефа. Его безграничный практицизм. Его колебания между нерешительностью и внезапными решениями. Его терпимость по отношению к унылым посредственностям, которыми он себя окружил… Я залпом допил свою рюмку.
— В одном ты права, — сказал я. — Споров твой отец действительно не любит. Впрочем, оставим эту тему.
Я покосился на жену. Да, я для нее законный муж, но Ланквиц для нее царь и бог, и нет бога, кроме него.
Она неправильно истолковала мои мысли, как нынче утром их неправильно истолковал ее отец.
— Не спорю, — так начала она, — не спорю, я дочь шефа, пойдут разговоры. Но ведь разговорами тебя не проймешь, Иоахим, разговоры-то ты выдержишь, поскольку, — и тут мне почудилась насмешка в ее голосе, — поскольку ты за все эти годы должен был обрасти довольно толстой шкурой.
Слова попали в цель, как попадал всякий намек подобного рода, хотя я знал, что ее насмешка была не злой, что обидеть меня она не думала, а просто у нее такой характер. Вот почему я и ответил вполне спокойно:
— Дело не в разговорах. Просто из сугубо научных соображений должен был ехать Харра.
— Я ведь еду тоже не с пустыми руками, — возразила Шарлотта. — Но я знаю, что группа Киппенберга воображает, будто она, и именно она получила монополию на все прогрессивное в науке. Но ведь на этот счет возможно и другое мнение.
Каждый раз на том же самом месте: здесь мнение, там мнение, и все мнения одинаково весомы; не злоупотребляем ли мы этой игрой? Будто естественные науки состоят из субъективных взглядов, а не из законов, будто они не имеют ни объективных масштабов, ни поддающихся сравнению достижений, ни международного уровня, а главное, будто им не приходится сталкиваться с общественными требованиями и общественной необходимостью. Я ничего больше не добавил. Я завершил наш разговор долгим молчанием. А сам тем временем думал про наш институт.
Ни сотрудничества, думал я, ни координации. С превеликим трудом, по кирпичику, был возведен храм мысли, которому суждено остаться унылой развалиной, потому что кто-то где-то не одобрил строительный проект. Каждый работает на себя. Для каждого его дела — самые важные. Тот институт, что виделся мне в начале моего пути — институт как смелый замысел, как совместная программа, как достижимая цель, — и по сей день оставался прекрасной мечтой, которая псе более зарастала травой забвения.
Мы поздно легли в тот вечор. Шарлотта еще спросила меня:
— Да что с тобой творится?
— Ничего, — устало ответил я. — Просто я порой думаю о будущем, не часто, но думаю, и тогда мне становится страшно.
— Откуда такой пессимизм?
— Исследователь утрачивает право на существование хотя бы оттого, что считает это существование абсолютным. Возможно, мы сегодня еще на что-то годимся. А завтра, завтра мы будем годиться или нет? — Я вытянулся в постели и подложил руки под голову. — Я, может, еще и потому не задумываюсь теперь о будущем, что они просто-напросто несовместимы.
— Ничего не понимаю. Кто несовместим? С кем?
— Будущее и наш институт, — ответил я и погасил ночник на своей тумбочке.
Потом я долго лежал в темноте и не мог понять самого себя. Почему я бессмысленно перекоряюсь с Шарлоттой, почему я сегодня днем мечтал схватиться с шефом, хотя мы отлично понимаем друг друга, когда он, как частый гость, присутствует за нашим столом? Почему я начал подвергать сомнению свою богатую успехами жизнь, хотя уже много лет счастливо и спокойно живу с Шарлоттой в мире и благоденствии? Я искусно и с умом привел свое существование к подобающей стабильности; чего ради я сам же хочу нарушить достигнутое равновесие?
Я думал, что Шарлотта уже спит, но вдруг ее дыхание коснулось моего лица, я ощутил исходящее от нее тепло, я услышал ее голос:
— Ты что, не хочешь, чтоб я ехала? Неужели ты и в самом деле не понимаешь, как много значит для меня такая поездка?