Никакого сравнения с похоронами Иосифа Виссарионовича Сталина-Джугашвили!
Вселенских размеров Москва не вмещала всех желающих проститься с человеком, который при жизни, образно выражаясь, стал памятником.
Площади, проспекты, тупики, улочки, улицы и переулки бурлили жаждущими убедиться воочию, что любимый вождь умер.
Все горько плакали.
Тех, кто не плакал, немедленно ставили к стенке и расстреливали.
Небо над городом из-за несметного количества галок и ворон, налетевших незнамо откуда, окрасилось черным, от их вещего карканья лопались барабанные перепонки.
По всему пути от тюрьмы и до Красной площади, куда мы неслись, подобно гигантскому стаду обезумевшего скота, земля у нас под ногами колыхалась, как живая (живой она и была!), и вослед нам летели нечеловеческие стоны и проклятья.
Ни я, ни мои сотоварищи по несчастью не видели тех, кого мы нещадно давили.
Мы совсем не желали им смерти, поскольку не испытывали к ним зла.
И посейчас, вспоминая наш смертоносный бег по Москве, я глохну и слепну от непреодолимого чувства скорби и слез по невинно убиенным в то скорбное мартовское утро 1953 года.
Иногда, перебирая в уме наиболее абсурдные исторические события, я невольно сравниваю похороны Сталина с невероятным концом Помпеи или с варварскими бомбардировками Хиросимы и Нагасаки, где так же нелепо погибли миллионы людей.
Тут я, пожалуй, согласен с Сенекой, сказавшим однажды, что сила и величие подлинной трагедии – в её неотвратимости и необъяснимости…
Куранты на Спасской башне Кремля отбивали полдень, когда мы достигли Васильевского спуска, где нас поджидал маршал Смерть на красном коне.
Осыпанный черными перьями, словно пеплом, в парадном мундире, разодранном вдрызг, с кровоточащим ликом, поклеванным птицами, он мне живо напомнил несчастного царя Эдипа из одноименной пьесы «Царь Эдип», принадлежащей перу великого древнегреческого драматурга Софокла.
Можно только предполагать, что довелось испытать ему и коню, покуда они пробивались к искомой цели сквозь дикие орды галок и ворон.
Несмотря ни на что, он держался в седле и самообладания не потерял.
– Ублюдки, стоять! – произнес, как всегда, не повышая голоса, маршал Смерть.
– С-сучары, з-замри! – встал грудью у нас на пути Бешеный Пес.
– Отряхнуть с себя прах! – брезгливо поморщился маршал.
– Р-ра-аз-здевайсь! – приказал генерал.
Послушно, безропотно мы побросали на скользкие камни окровавленные одежды и обувь, по команде же послушно перестроились в цепочку по одному и в таком вот порядке, гуськом и на полусогнутых, гремя кандалами и стыдливо прикрывая руками знаки мужского отличия, послушно засеменили к Лобному месту, где стоял гроб вождя.
Отовсюду туда же, подобно ручьям, стекались, образуя безбрежное человеческое море, осиротевшие граждане СССР.
Моросил ледяной мелкий дождь, и дул пробиравший до костей северный ветер.
Добрый хозяин в такую погоду собаку из дому не выгонит.
В такую погоду и в зимней одежде озябнуть недолго, не то что голышом.
Но такова уж была последняя воля усопшего: всем горевать неприкрыто!
Великое горе действительно объединило и обнажило юных и старых, тщедушных и тучных, красивых и не очень…
– Когда меня хоронили, – шепотом вдруг произнес Воньялу-Нинел, – люди обнажали души, а не тела.
Я даже замедлил ход, решив, что ослышался: как могли его хоронить, когда он тут рядом со мной?
– Р-разговор-рчики, с-суки, в с-стр-рою! – послышался рык генерала по кличке Бешеный Пес.
Оглянувшись, я вдруг обнаружил поросшее свалявшейся шерстью чудовище с туловищем собаки и головой человека.
– Ан-ну, р-рот н-не р-раз-зевать! – злобно брызжа слюной, прорычал барбос.
Все же прозвища и имена к человеку случайно не пристают: действительно, без парадного генеральского мундира с золотыми погонами и фуражки с кокардой он натурально выглядел псом…
Наконец, миновав блокпосты, где нас трижды подвергли досмотру (вплоть до интимных зон), мы мало-помалу влились в печальную очередь алчущих лицезреть усопшего вождя.
Процессия двигалась медленно, по сантиметру в час.
Лучшие граждане СССР почитали за честь задержаться у гроба с покойным и поделиться с ним планами.
Менее уравновешенные и более искренние тут же, на месте кончали с собой.
Так, маршал Смерть с Бешеным Псом в отчаянии бились о гроб головой, покуда из них не вытекли мозги.
Самоубийц хоронили немедленно там же, под Лобным местом, в большой братской могиле.
Время, со слов незабвенного Блеза Паскаля, не знает остановки и неумолимо течет себе из Ничто – в Никуда.
Знойный август висел над столицей, когда подошла моя очередь замереть возле смертного одра величайшего из людей.
Я о многом успел передумать во все эти ночи и дни и даже что-то осмыслить:
– что этот мир, например, полон людей и что люди все разные (особенно это заметно, когда они неодеты!);
– что горе людей объединяет (особенно такое, как смерть Иосифа Виссарионовича Сталина!);
– что не хлебом единым жив человек (мы не ели, не пили несколько месяцев – и, можно сказать, ничего!);
– что солнце для всех светит одинаково (правда, не всем от того одинаково тепло!);
– и что день лучше ночи…
Еще на подходе к Лобному месту я разглядел в скорбящем кругу членов сталинского Политбюро – застывших у гроба Лаврентия Павловича Берия, Никиту Сергеевича Хрущева, Лазаря Моисеевича Кагановича, Георгия Максимилиановича Маленкова, Климента Ефремовича Ворошилова (вспоминаю, естественно, самых любимых и почитаемых в народе).
Стояли они, как им было завещано, без одежд, по уши в вороньих какашках, и отчего-то уже не улыбались.
Я их легко узнал по портретам, висевшим повсюду на улицах, в парках, на стадионах, площадях, вокзалах, станциях метро, в подземных переходах, школах и тюрьмах.
Любой урок в нашей школе – будь то чистописание, химия или физкультура – непременно начинался демонстрацией слайдов с изображениями всех этих руководителей партии и правительства, а заканчивался клятвами верности (им же!) и хоровым многоголосым исполнением Интернационала.
И посейчас по ночам мне, случается, снятся все эти пламенные революционеры, несгибаемые большевики, верные сподвижники и неутомимые продолжатели великого дела коммунизма…
35
До сих пор в моей исповеди я неукоснительно придерживался фактов, имевших место и время.
Но, однако ж, теряюсь, когда меня расспрашивают о моих ощущениях от Сталина в гробу.
Ощущения сложные – если одним словом.
Долгие годы я тщетно старался стереть из памяти ту поистине нестерпимую картину, что предстала моему взору, едва я отважился заглянуть внутрь вожделенного саркофага.
Много лет я молчал, щадя чувства людей, любивших покойника (впрочем, я не встречал отщепенцев, не любивших покойников!).
Втайне, про себя я надеялся, что кто-нибудь из миллионов граждан, видевших Сталина в гробу, однажды расскажет, что видел.
Однако правдивых свидетельств я так и не обнаружил.
Похоже, кому-то не хочется правды.
Короче, в дубовом гробу на месте любимого вождя бездарно ютился, облепленный червями, будто грязью, старый, вонючий, облезлый и мерзкий козел…
36
Пока мы добрались обратно до наших тюремных одежд, брошенных как попало на Кремлевской набережной, миновали засушливое лето, дождливая осень, наступила суровая зима.
За год похоронных мытарств, питаясь лишь тем, что нам Бог посылал (вороньим посевом, считай, вперемешку с мышиным говном), мы слегка отощали и выглядели неважно.
Многие из нас в холода отморозили уши, носы и конечности; кому-то еще в толчее повредили ключицы; кто сам мог ползти, а кого-то тащили на себе; других оставляли на дороге, уже за ненадобностью…
Все эти лишения лично на мне отразились не сильно.
Разве что – подрос я, возмужал.
Не всем повезло выживать с колыбели…
Я сам уцелел и еще к месту сбора каторжан вынес на себе добрейшего Илью Владимировича Воньялу-Нинел, пережившего у гроба Иосифа Виссарионовича Сталина-Джугашвили сердечный приступ и еле стоявшего на ногах.
Сколько он ни молил меня его бросить – я упрямо тащил его на себе в стужу и зной, как самого близкого и дорогого друга.
То был мой долг (а не подвиг) за его удивительную человечность и сочувствие ко мне.
Я тогда и представить не мог, кем на самом-то деле оказался этот щупленький старичок по имени Илья Владимирович Воньялу-Нинел.
Пока же скажу: он был третьим по счету, кто был со мной добр (после Галимуллы и Бориса Иоанновича Розенфельда)…
Лохмотья, что я торопливо напялил, представились мне праздничным королевским одеянием.
Вернулось забытое за год ощущение конфиденциальности личного пространства, без которого мы подобны деревьям без листьев (изгнание из райского сада Евы с Адамом, если подумать, имело для них и свои положительные стороны!)
И не было вроде войны – а только за время всенародного траура по любимому вождю наши ряды поредели.
Кого затоптали, кто с горя лишился разума, а кто, не раздумывая, отважно последовал заразительному примеру маршала Смерти и Бешеного Пса.
Особенно были заметны потери среди вертухаев: если прежде нас было поровну – тысяча тысяч конвоируемых на тысячу тысяч конвойных, то теперь это соотношение существенно изменилось в нашу пользу.
То ли они растерялись, лишившись своих командиров, или их испугало наше численное превосходство – только они уже не осмеливались, как прежде, плевать в наши души, топтать нас и глушить прикладами, выкалывать нам глаза и обрывать уши, мочиться на нас и нецензурно оскорблять.
Понурые и жалкие, они топтались поодаль, раздираемые дилеммой: попирать ли, как и прежде, наше человеческое достоинство или расслабиться, с учетом новых обстоятельств.