Я из новокрещеного болгарского народа, который в те годы бог привел к истинной вере с помощью своего избранника, князя Бориса, названного при крещении Михаилом. Опираясь на силу Христа и крестного знамения, он усмирил стойкое и непокорное племя болгар...
Из «Чудес святого Георгия с болгарином»[51]. X век
И были (Константин я Мефодий) великим якорем в бурных волнах житейского моря...
Из «Похвалы Константину и Мефодию» Клемента Охридского
В это время весьма жестокий и воинственный болгарский народ отказался — в большинстве своем — от языческих идолов и суеверий, поверил в Христа и, омывшись спасительной водой крещения, перешел в христианскую веру.
Из «Хроники Регино». X век
1
Константин пытался представить себе столицу Великой Моравии, но это ему не удавалось. Он побывал в стране халифов и у хазар, узнал другой мир, однако мир этот был непохож на тот, что он видел сейчас. Там природа была благосклонна к беднякам; они могли обходиться без обуви и теплой одежды. Их занимали лишь заботы о хлебе насущном. Здесь, хотя весна была на исходе, холод все еще давал себя знать, и приходилось тепло одеваться, особенно по вечерам. На синеватых вершинах гор высоко в облаках лежал снег, и белое его сияние словно напоминало зеленым полям внизу, что их веселое бытие преходяще, как все земное. Путешествие продолжалось довольно долго. Братья наняли несколько упряжек. Кони — мощные, с большими копытами и широкими крупами — редко переходили с шага на бег, да и возницы не понукали их. Грубо сработанные телеги из толстых деревянных досок, окованных железом, были похожи на передвижные укрепления. Боковые доски были так высоки, что, когда их опускали, они закрывали колеса. Телеги не имели ничего общего с сарацинскими двуколками, влекомыми двугорбыми верблюдами. Константин, одетый в черную власяницу, сидел в телеге на мягком сене и слушал пение поздних жаворонков. Чуткие птичьи души нежились где-то высоко в небе — оттуда сыпались хрустальные, незримые трели. Ученики задирали головы, стараясь увидеть пташек. Это занятие отвлекало их от грустных дорожных картин. Миссия вступила в земли Ростислава. Сожженные села свидетельствовали о недавней войне между болгарами и мораванами. Крестьяне уже работали в полях — лучший признак того, что кровавые битвы прекращены. Люди Ростислава встретили посольство на границе и, обменявшись несколькими словами с соотечественниками, сопровождающими его от Константинополя, развернулись и поскакали рядом, зорко глядя вокруг, как бы опасаясь разбойников. Всадники были не из разговорчивых. Поэтому молчали и ученики. Лишь Горазд дал себе волю, под скрип колес и песни жаворонков весело звучал его голос. Константин понимал его: много лет прошло на чужбине, и он наконец возвращался в родные края — как тут сдержать себя? Оставив Моравию из-за какой-то ссоры и скитаясь по миру, чуждый для других и отчужденный от себя, Горазд никогда не забывал отцовской кровли, тосковал по ней. Теперь, возвращаясь по старому следу, он хочет видеть улыбку своего народа и мечтает дать ему веру и гордую стойкость.
От постоянного сидения у Константина болели суставы. Он вытянул ноги, лег на спину. Небо над головой куда-то плыло, его голубизна почему-то раздражала. Константин закрыл глаза, и воспоминания тотчас же пришли к нему... Тем утром, когда собирались в дорогу, мать ни на минуту не оставляла сыновей. Любо ей было смотреть на них, слушать их. Они говорили о Брегале, о болгарском князе, об Иоанне, она не пропускала ни слова и, прежде чем уйти в горницу, подошла к ним. Ласково глядя выцветшими глазами, сказала, прослезившись:
— Давайте прощаться, соколики вы мои, может, видимся в последний раз. Не о вас, о себе говорю. Стара я — чую, отец к себе зовет. Пора пойти к нему, один он... Слава богу, что дал еще разочек поглядеть на вас...
Мефодий поторопился прервать ее. Сказал, что еще встретятся, но мать покачала головой:
— Я свое отжила. За вас боюсь. В далекую землю собрались, к чужим людям. Все у вас будет: и добро, и зло, и ветер, и солнце. Главное — всегда держитесь вместе! И если уж кого бог к себе позовет, заклинаю: в родную землю положите, возле меня и отца, чтоб не лежать под чужим небом… там лишь ветер по нему будет плакать... Или в Полихроне похороните... Вы слышите?
— Ну-ну... — Мефодий поднял руку. — Полно, мама, того и гляди, здесь останемся...
— Нет, сынок, вашу дорогу сам господь благословил, не мне, старой, вас останавливать. Идите, но помните мои слова. Мать всегда беспокоится о детях и больше всех радуется, если слышит о них доброе слово. Счастливого пути, соколики мои. — И она перекрестила обоих.
Никогда не забудет Константин ее дрожащей морщинистой руки...
А телега все громыхала по дороге, где-то высоко плыло небо — жизнь уводила от детства... Миссия переночевала в просторном каменном замке. Зубцы крепостных стен были разрушены в неравных битвах. Около лестницы, ведущей на стену, находился сарай, полный сломанных стрел и копий. Группа оборванных крестьян стаскивала железные наконечники — пригодятся в случае чего. Внешние ворота, выбитые из массивных креплений, с трудом удалось отодвинуть в сторону, чтоб телеги могли проехать в холодный каменный двор. В воротах виднелась большая пробоина. Было ясно, что их бодала железная баранья голова тарана.
Ужинали в огромном вале. Вокруг тяжелого стола стояли стулья разной высоты. Приветливый хозяин оценивающе глядел на гостя, будто измеряя его рост, и указывал каждому место. Это удивило Константина, но Горазд почтительно обратил его внимание на уже сидящих за столом: все, казалось, были одного роста, словно их выравнивали мечом. За трапезой все равны — таков здешний обычай. «Что же, хороший обычай, символический», — подумал Философ. Плохо только, что равенство возможно лишь за столом богатых. Крепостные крестьяне, снимавшие наконечники копий и стрел, так и останутся крепостными, как и везде в мире. Константин только теперь знакомился с порядками Великой Моравии. Не стоит делать поспешных выводов... Запомнилась ему также несоленая еда. Константин попросил соли, но хозяин пожал плечами: болгары отказались поставлять. После заключения мира, возможно, караваны опять отправятся в Солниград, а пока — уж извините. Философу вспомнилась горько-соленая вода хазарских степей. Вновь напрашивалось сравнение двух стран. Чем полнее его дни сольются с духовной жизнью этой страны, тем ярче будет разница между вчерашним и сегодняшним. Моравия жила на перекрестке, немало рук тянулось к ней. А разве он сам не пришел сюда от Фотия?.. Нет, патриарх заблуждается, Константин не считает себя его рукой! По-хорошему пришел он к этим людям — чтоб дать им письменность, чтобы спасти от жадных домогательств, чтобы возвысить их.
Утренняя молитва несколько задержала миссию. Тронулись в путь, когда солнце, точно огненный петух, село на крепостную стену. Дорога, петляя, спускалась с холма, на котором высился замок, и уходила в зеленые поля. Константин привык к ней — ведь половина жизни прошла в дороге. В пути он обдумывал и плохое, и хорошее, в пути постигал истины, собиравшиеся в душе, как те сломанные копья — у лестницы замка. Сделав свое дело, они вышли из строя, но их продолжение — железные наконечники — было пригодно для новой брани. Константин не завидовал такой судьбе. Всю жизнь боролся он с людьми, которые хотели сделать его наконечником своего копья, чтоб он действовал согласно их воле. Философ соглашался ехать куда угодно, но только если поездка отвечала его желанию. Вот и теперь, чем ближе столица Ростислава, тем яснее становится: эта земля — меч в руках папы и в планах Фотия. Константин идет по лезвию меча. Но он не сойдет с пути — и не потому, что хочет угодить тому или другому, а потому, что он нужен славянским братьям. Прежде чем выехать из Константинополя, все собрались потолковать о поездке. После слов, сказанных Мефодием. Горазд встал и, прослезившись, поблагодарил за то, что их путь ведет в землю его предков. Он так прочувствованно говорил о бедных людях этой земли, что все пригорюнились... И вот теперь он от волнения не находит себе места. То спрыгнет с телеги, то затеет разговор с сопровождающими земляками, а то сорвет придорожный цветок — порадовать друзей.
Константин видел, как искренне и открыто Горазд радуется, как мрачнеет, когда вопросы наталкиваются на сухие ответы всадников. Особенно не нравилось им на ходу разговаривать о войне.
— Ну, как война?
— Ужас! — отвечали они, глядя куда-то вдаль.
— Под Нитрой тоже?
— Тоже.
— А люди?
— Что люди?
— Выдержали?
— Выдержали...
— А еда была?
— Какая там еда... Зубы стали выпадать. Соли не было... На, смотри! — ответил тот, постарше, разделил пальцами нависшие усы и раскрыл рот. Два пожелтевших зуба подпирали верхнюю губу.
...В конце долгого пути высилась, будто высеченная резцом на горизонте, крепость. В лучах заката она казалась охваченной пламенем, так что ехавшие в телегах ученики тревожно встали на ноги, но безразличие возниц успокоило их. В Велеград вошли вместе с сумерками, перед самым закрытием крепостных ворот. Никто не поспешил им навстречу. Никакой торжественности. Одни любопытные купцы вышли на улицы, чтобы поглазеть на неизвестных путников, и все. В узких каменных улочках стражники уже вставляли зажженные факелы в железные кольца. Одни из них и отвел прибывших в ближайший монастырь. Там царило запустение, как в сарацинском караван-сарае. Они кое-как расположились. Справедливо ли укорять за холодный прием страну, только что вышедшую на войны? Даже мирный договор еще не подписали. Константин все это понимал.
Не вовремя пришли...
А может, именно сейчас моравский народ нуждается в них, чтобы укрепить веру в себя, чтоб набраться сил для новой борьбы? Видимо, князь примет их завтра или послезавтра. Ждет, пока отдохнут с дороги. На дне шкатулки у Константина лежало послание василевса, в котором выспренне говорилось о дружеском отношении к князю властелина всех греков и о людях, направленных князю по его желанию. Разумеется, Ростиславу нужны были не столько чувства Михаила, сколько тайна «греческого огня» — военная помощь, к сожалению, запоздавшая. Но ни Константин, ни Мефодий, ни их ученики не были в атом виноваты...
2
Целыми днями Ирина не отрывалась от пяльцев.
Мир за окнами дома был не для нее. Она чувствовала себя беспредельно одинокой. Подруг не было, по гостям не ходила. Раньше хоть в церкви показывалась, чтобы похвастать золотыми браслетами и красивыми нарядами, но с тех пор, как исчез Иоанн, она не знала, как вести себя в обществе. Варда нарочно пустил слух, что горбун утонул. Рыбаки выловили труп утопленника, и это пригодилось Варде, чтобы навсегда освободиться от кошмара своей молодости. Как ни старался он делать вид, будто Иоанн его не интересует, а страдания сына не существуют для него, все же в мгновения раздумий он ощущал в душе уколы презрения к себе, но кесарь был так устроен, что эти мгновения быстро заглушались его жаждой быть над всеми и над всем.
В последнее время они и вовсе исчезли. Как ни странно, бегство сына вернуло ему спокойствие, сняло внутреннее напряжение. Замкнувшуюся в себе Ирину он осыпал ласками. Варда заметил, что стал чрезмерно болтлив в ее присутствии. Его пугала ее молодость, но еще больше — ее молчание. Кесарь по себе знал, что молчание сродни ночи, а ночью рождаются самые причудливые мысли и решения. Когда остаешься там наедине со своими тайнами, будто входишь в пещеру соблазнов и сомнений, скрытую от чужих глаз, и может случиться, что ты неожиданно примешь какое-либо дурацкое решение. От Ирины вряд ли следует ждать такого решения, но кто знает человеческую душу... В ней больше извивов и ущелий, чем долин и хребтов в горах. Кажется, владеешь собой, и вдруг что-то сбивает тебя с толку. И ты не знаешь, как поступить. Вот хоть теперь: пустил слух о смерти Иоанна, но не предвидел людских сплетен, которые чернят его. — Иоанн, мол, покончил с собой, ибо не мог больше глядеть на дела отца и жены! Эта придуманная смерть камнем повисла на его шее и на шее Ирины. Если люди увидят, что за кесарем уже нет силы, они разорвут его на куски среди бела дня. Варда немало пожил на свете и может утверждать, что знает и богатых, к бедных и что по притворству своему они не отличаются друг от друга. Знатный может смотреть тебе в глаза и лгать, а простолюдин предпочтет остаться в стороне, но отомстит при первом удобном случае. Вчерашние приятели стали отдаляться: видно, пронюхали о кознях Василия. Раньше патрикии Феофан и Константин обивали его порог, теперь же заглядывают раз в неделю — посмотреть, на месте ли он или его уж и след простыл. Если он расправится с конюхом, то подумает тогда и о них, но пока они нужны ему. Один Фотий, кажется, не замечает, как Василий постепенно вытесняет его. Но чего можно ожидать от рассеянного ученого? Решил стать крестителем славянства, варваров. Из-за борьбы с папой до того вжился в роль защитника константинопольской церкви, что стал смешон. Но Фотий — настоящий друг, который помнит сделанное ему добро. Однако, занятый его восшествием на патриарший престол, Варда упустил руководство охраной императора. Иначе василевсу и в голову не пришло бы думать об этом, а у Василия едва ли хватило бы смелости просить... Но не зря люди говорят: нет худа без добра. Если бы он на настаивал на войне с болгарами, то сейчас Михаил и народ не торжествовали бы. Победа? Она могла быть еще большей, если бы они не приняли предложения Бориса о мире. Но как же им не принять — ведь победа засчитывается Варде, его сыну и Петронису, а противники боятся умножения их славы, и недаром, ибо легко возлежать под балдахином и удовлетворять свои желания, но трудно быть на поле брани, не зная, откуда пронзит тебя коварная стрела или острый меч.
Когда войска двинулись на варваров. Варда хотел идти с ними, но его не отпустили — и не столько василевс, сколько знатный конюх. А если он вернется в Царьград во главе войск? С него не следует спускать глаз! Впрочем, кто у кого под надзором — неизвестно. Жаль только, что он не договорился с Петронисом и Антигоном, прежде чем они ушли в поход, а довериться гонцам не осмелился. По всему было видно, за ним следят, проверяют его приказы.., Недоброе чует Варда...
Вот уже несколько дней в Константинополе находились послы Бориса, уточняли условия мирного договора. Город выглядел так, будто не войска, а церковь выиграла войну. Улицы кишели черноризцами. В большом соборном храме готовились к крещению ханских людей. Там был и новый кавхан, которому дали имя Петр в честь одного из первых апостолов Христа. Он был братом Сондоке, жил в Старом Онголе. Великий совет двенадцати боилов с согласия Бориса выбрал его на эту почетную должность, ибо был он человеком сговорчивым, хорошим воином и дипломатом. Не раз укрощал он злобу венгров — то словом, то оружием. Князь согласился еще и потому, что жена Петра была славянкой, христианкой. Человек, нарушивший старый порядок, может содействовать ему в утверждении нового.
Еще до созыва Великого совета князь встретился с будущим кавханом. Разговор был прямым и откровенным. Вот, Тангра уже не охраняет их. Тангра допустил, что его народ умирает от голода! Тангра не укрепил силы воинов, оказался слабым, не защитил их! Тангра должен уйти, чтобы они вновь стали сильными и непобедимыми! Будущий кавхан ни разу не возразил, напротив, Борис чувствовал, что он считает его слова выражением собственных мыслей. Сами люди уже возроптали против жестокости Тангры. От двух страшных землетрясений потрескались стены Солниграда и обрушились сотни домов в Задунайской Болгарии! Люди еще не пришли в себя от первого, как случилось второе, где-то около Загоре, но земля заколебалась по всей стране. Затем пролились оранжевые ливни; переполнив реки, они довершили разрушительную работу землетрясений. Дожди чередовались с мокрым снегом, потом пошел непрерывный снегопад, наваливший сугробы на крыши хижин. Холод и голод шли вместе, чтобы погубить болгарский народ. Будущий кавхан с трудом смог прибыть на Великий совет. Принятие новой веры вынуждалось и тем, что византийцы обещали дать хлеб и продукты питания, семенное зерно, ибо свои запасы были съедены! Борис не жаловался, просто рассказывал ему все это, чтобы кавхан знал, куда вести страну. Если он согласен, то его сегодня изберут кавханом и пошлют в Константинополь подписывать мирный договор с Византией на тридцать лет. Двенадцать великих боилов давно одобрили эти предложения. Они дали согласие, ибо не видели другого пути. Новому кавхану предстояло отправиться в Царьград, забыть свое прежнее имя и принять другое — одного из последователей Христа. Византийские духовные лица долго спорили насчет имени, пока Фотий, будто желая посмеяться над папой, не предложил назвать болгарина Петром, имея в виду краеугольный камень новокрещеного народа. Предложение понравилось. Купель в форме креста оказалась слишком маленькой для кавхана, но он стерпел это во имя спасения своего народа. Другие посланцы также получили новые имена, некоторые тут же забыли их, думая, что они нужны только здесь. Но время рассудило иначе. Вместе с миссией в Плиску выехали епископ с двумя священниками, чтобы свершить святое таинство над князем и его приближенными. Миссия выждала, пока не растаяли снега, пока вода не стекла в речные русла и не открылись дороги, чтобы могли проехать караваны с зерном и продуктами для голодающих. Двенадцать боилов разделят все это между ста знатными родами — и для посева, и для пищи.
Дорогой священники крестили людей, но многие разбежались по лесам, и, показываясь из-за скал, они творили разные бесовские заклинания. Плохо было и то, что по деревням расползлись различные «божьи люди», чтобы ловить заблудшие души и приобщать их к своим скверным учениям.
Телеги, увязая, тяжело двигались по плохим дорогам. Люди кавхана не отставали от них. Они прекрасно понимали, что их сила — не в проповеди, а в содержании грубых конопляных мешков. Ведь голодный за горсть зерна готов отказаться от своего бога, лишившего его хлеба насущного.
Молва о зерне и других продуктах распространилась по всей болгарской земле. Толпы ободранных, изголодавшихся людей хлынули в Плиску. Многие поджидали караваны, протягивая руку за милостыней. А были и такие, кто при виде полных мешков сходил с ума и был готов силой взять все, что только можно есть.
Хорошо, что князь послал конную стражу для охраны каравана. Еще летом он велел боилам открыть для народа свои амбары, но амбар, из которого только берут, быстро пустеет. Голод заставил вспомнить старый сказ о муравейниках, люди раскапывали их в поисках зерна для посева.
Все капища, встречавшиеся на пути следования каравана, были разорены — из-за крошки хлеба, миски муки, крины зерна.
Голод рушил многовековую веру народа, сокрушал бога, бросившего своих чад на произвол судьбы. Того, что сделал караван, состоявший из тысячи телег с хлебом, не смогли совершить люди Фотия в последующие годы, так как давали болгарам лишь слово на непонятном языке, а не то, что насущно необходимо.
Вся Плиска вышла встречать кавхана.
Даже Борис позавидовал ему. Новый христианин Петр ехал во главе хлебного войска, а за ним — остальные члены миссии, уставшие от дороги, обремененные двумя именами, одно из которых они мучительно старались припомнить, пока окончательно не забыли его.
3
Завоевания Людовика Немецкого были небольшими, но они радовали папу Николая. Королю удалось устрашить Ростислава, хотя не удалось покорить его. Но и это было немалым делом, особенно когда знаешь, чем занимаются другие правители. Тут ссора по крайней мере закончилась победой, и Карломан принужден был подчиниться отцу. До чего коварным он оказался! Жажда властвовать пересилила общепринятые нормы поведения. При живом отце он претендовал на корону. Его дерзость дошла до того, что он вступил в союз с Ростиславом. А это затрагивало интересы римской церкви. Пути господни, в сущности, неисповедимы... Многое так запуталось... Семейный скандал Лотара II подошел к самому драматическому моменту. Себастьян приносил тревожные вести, и папа, хотя и верил в свои силы, стал критически приглядываться к людям вокруг себя. Кто усомнится в его святости, а кто останется верен ему и в самые трудные дни? Приближалась буря, и надо было проверить прочность креплений в своем шатре. Каждое утро без вызова приходил Себастьян, сообщал новости: оба свергнутых архиепископа нашли радушный прием при дворе императора Людовика II. Все лето и осень они провели в Беневенте, чтобы встречаться с императором и натравливать его на Николая. Тамошние служители церкви регулярно доносили подробности разговоров, которые велись в ту дождливую осень за императорским столом. Об исповедях людей Людовика тоже докладывалось Себастьяну, значит, и папе. Гунтар и Титгауд настаивали, чтобы император вмешался в дела церкви Видать, твердили они, пришло время, чтоб его крепкая десница обуздала своеволие старика из Латерана. Нельзя допускать, чтобы обижали королевскую семью и издевались над ее представителями. Лотар был братом императора, и обиду на Лотара они умело распространяли на весь род Людовика II. Изгнанные иерархи хитро напомнили ему о прежнем заступничестве за Иоанна Равеннского. По их словам, все надежды епископы возлагают на него. Император, мол, единственный защитник справедливости. Пришло время, чтобы он усмирил папу, слишком возомнившего о себе! Все эти льстивые, приятные для императорского слуха слова разжигали тайную ненависть в душе Людовика: ведь папа не прислушался к нему в разгар спора с архиепископом Равенны... Эта обида глубоко засела в сердце и время от времени вспыхивала вновь. Теперь представился хороший случай дать миру понять, что император — не тень папы, а сильный властелин, который крепко держит в руках судьбу империи, и не только ее... Несмотря на то, что Людовик II был единственным императором, короли и князья, бароны и маркграфы совсем не считались с его мнением. Когда он пошел на Карла Лысого, чтобы силой утвердить свои авторитет, папа опять вмешался и все сорвал. Если он раз и навсегда не положит этому конец, то никогда не возвысится над другими властелинами и останется одним из многих в тени папского престола. Глубоко в душе Людовик II уже был на стороне изгнанных архиепископов и брата Лотара. Если он сейчас не защитит его, а тем самым и право распоряжаться делами своей семьи, другой случай вряд ли представится. Плохо, что его жена, императрица Энгельберга, ненавидела любовницу Лотара и была на стороне папы. Вообще-то она и Тойтбергу не жаловала, да и мало знала ее. Зато Энгельберга хорошо знала ее мать, а какова мать, такова и дочь. Жена графа Бозо покинула сдой дом, обходила родственников в чужих столицах и сплетничала. Энгельберга диву давалась ее нахальству и распущенности. Николаю опять пришлось вмешаться, чтоб ворота знатных домов закрылись перед графиней и она вернулась к мужу. Саму Тойтбергу императрица почти не знала до того, как она стала женой Лотара, но потом, во время свадьбы и после нее, пока король все еще жил е ней, Тойтберга произвела на Энгельбергу хорошее впечатление. Лотар неоднократно жаловался ей на ревность Тойтберги. Тогда она не обратила на это внимания: если жена не ревнует мужа, значит, не любит его. Лотар не переставал наменять жене с Вальдрадой, так что припугнуть его было нелишним. Императрица оправдывала молодую жену. Когда вспыхнула распря, она твердо встала на сторону опозоренной королевы. Даже если та и грешила до свадьбы, она все равно будет ее защищать, так как брат мужа самой Энгельберги не только поддерживал связь с другой женщиной, но и имел от нее детей. Кроме того, даже короли должны понимать, что нм не позволяется относиться к женам как заблагорассудится. Она ни в коем случае не может согласиться, чтобы ее муж выступил против папы. Энгельберга так возненавидела свергнутых архиепископов, что даже не пожелала прийти в зал, где они ужинали. Тут императрица совершила ошибку: без нее они беспрепятственно вершили свое разрушительное дело. От дворцовых людей она узнала, что муж собирается в поход на Ватикан. Несмотря на то, что было холодно и февраль не располагал к путешествиям, Энгельберга решила пойти с ним, чтобы иметь возможность обуздать его неуравновешенный характер. Когда Энгельберга сообщила супругу о своем решении, он вскипел, но на следующий день согласился, ибо у самого на душе скребли кошки. Выступление против всесильного наместника бога начало его тревожить — ведь спьяну согласился повести войско на Рим, чтобы вразумить папу. Когда пришел в себя, было поздно отказываться от слова. Императору не к лицу быть бесхарактерным. Набожность жены может обезопасить его от чрезмерных действий. Ее присутствие позволит ему держаться в стороне от двух архиепископов. А это облегчит трезвый подход к вопросам, порожденным столкновением с папой. Титгауд и Гунтар непрестанно уверяли его, что пала Николай трус, что Людовик легко одолеет его сопротивление и подчинит себе, а уж тогда и взоры всех властителей обернутся к нему — императору. Что папа, мол, обязан своим авторитетом, если он вообще у него есть, единственно дружбе с ним, Людовиком II, подчеркнуто выразившейся во время коронации папы, когда император вел под уздцы его коня. Если бы не было, дескать, этого дружеского жеста, достойного великодушного правителя, вряд ли мощь и слава возгордившегося Николая были бы столь значительны. Но в священных книгах говорится, что тот, кто может давать, может и взять обратно... И лишь он. Людовик II, в состоянии унять папу. Император поддался на уговоры.
Войска Людовика II наступали на Рим по всем правилам военного искусства. Вечный город утопал в тумане, будто пытался спрятаться от взгляда интервентов. Жители укрылись в домах, ставни лавок были опущены. Жизнь замерла. Войска вступили на опустевшие улицы, смущенные тишиной, враждебностью. Император нарушил глухое молчание, и коляски отправились к дворцу у собора святого Петра. Раньше божьи служители встречали императора песнопениями, соблюдался долгий церковный ритуал, который был ему в тягость, а теперь не нашлось никого, кто открыл бы перед ним высокие железные ворота, и кучера долго колотили в них, прежде чем они открылись с протяжным скрипом. Людовик II расположился во дворце. Разгневанный и продрогший, он ждал папских посланцев, но никто не приходил. Приближенные приносили плохие вести: Николай заперся в Латеране и неустанно молится богу в надежде, что тот усмирит гнев Людовика. Кроме того, папа велел жителям Рима начать пост, а семь римских епископов обратились с призывом к мирянам и братии, чтобы они устроили непрерывные уличные шествия с хоругвями и мощами святых.
Дело принимало необычный оборот. Людовик II стал терять уверенность. По всему было видно, что папа не намерен уступать. Он не захотел даже отправить во дворец своих посланцев, чтобы смягчить императорский гнев. И туман все больше раздражал его своей непроницаемостью. Только песнопения да кашель участников шествий прорывались сквозь него. Из белесой мглы люди, как духи, все выплывали и выплывали, высоко держа распятия и хоругви. В чем дело? Может, папа потешается над ним — или он в самом деле обезумел? Людовик вскипел, и даже Энгельберга не смогла укротить его. Он не слушал никого. Туман будто затемнил его душу и мысли, и император сорвался.
Он приказал войскам жесточайшим образом расправиться со всеми этими шествиями, которые тянулись мимо собора святого Петра и дворца.
Расправа императорских вассалов и солдат с мирным населением и священнослужителями прибавила еще один неразумный поступок к этому неразумному походу. Одна из процессий подверглась нападению. Священники, избитые, окровавленные, разбежались кто куда. На земле валялись разодранные хоругви; сломанный крест святой Елены с инкрустированным куском особо почитаемого креста, принесенного из Иерусалима, был брошен на поругание посреди улицы. И произошло чудо. Туман вдруг рассеялся, но только на этой улице — будто бы для того, чтобы все видели богомерзкое деяние императорских солдат. Город загудел. Люди кинулись поглядеть на светлую часть улицы и стали разносить молву о знамении. Такого святотатства не было со времен Каролингов. Божий гнев искал жертву и обрушился на солдата, который первым поднял руку на святой крест. Молва разбередила души императорских приближенных и смутила их. Один солдат действительно погиб. Его нашли повешенным на дереве перед воротами дворца. Стражники утверждали, будто он сам наложил на себя руки. И пока он накидывал веревку на шею, с неба лилось странное сияние, которое мешало им видеть. Как только казнь свершилась, сияние прекратилось. Это знамение расстроило всех. Императрица заперлась в молельне и отказывалась принимать кого-либо. Император дважды посылал позвать ее, но она неизменно отвечала:
— Пусть прежде покается перед божьим наместником...
Это привело императора в полное смятение. Он стал подозревать всех в том, что его избегают, как заразного. И не выдержал: тело его охватил ледяной озноб, а затем жар. Император слег в постель от неведомой лихорадки.
Тогда ему сообщили, что папа Николай на лодке переплыл Тибр, заперся в соборе святого Петра и, запретив кому бы то ни было беспокоить его, молится, отказавшись от хлеба и воды. Это известие заставило Энгельбергу покинуть молельню и прийти к больному мужу. Людовик лежал бледный. На нем была груда перин, но он дрожал от холода. Голос жены немножко успокоил его. Лихорадка поутихла. Императрица предложила устроить примирение с папой. Смущенный и растерянный властелин безропотно согласился. Амбиции уступили место разумному решению — с достоинством выпутаться из этого странного римского тумана, может, еще не все потеряно... Примирение произошло через два дня.
4
Встреча с Ростиславом состоялась на следующий день. Князь, хоть и устал, принял посольство и был с ним ласков. Прежде чем дать письмо Михаила переводчику, стоявшему слева от трона, Ростислав долго держал его в руках. Переводчик начал читать на высокой ноте, а Горазд, допущенный на прием по просьбе Константина и Мефодия, не утерпел и стал переводить на свой родной язык — отчетливо и ясно. Получилась торжественная сцена, напоминавшая античный театр.
— «Бог, заповедавший каждому познать истину и подняться до возможно более высокой степени совершенства — читал знатный великомораванин, а Горазд переводил, — увидев веру твою и подвиг твой, ныне, в наши дни, сотворил буквы для вашего языка и тем содеял нечто, чего не бывало раньше, кроме очень давнего времени, — чтобы и вы могли присоединиться к великим народам, восславляющим бога на своем родном языке»...
Мораванин умолк, обвел взглядом собравшихся в зале людей, будто он сам сочинил сие удивительное послание, достал пестрый носовой платок и, утерев большие рыжие усы, продолжал:
— «И послали мы к тебе того, кому явил бог сии буквы, мужа почитаемого и благочестивого, вельми ученого и философа. Прими сей дар, что лучше и почетнее любого злата, и серебра, и драгоценных камней, и недолговечного богатства»...
При переводе этого места Горазд воодушевился, и глаза его засияли. Произнося слова «мужа почитаемого и благочестивого», он приподнялся на цыпочки и торжественно указал на Константина. Все это получилось у него непринужденно и никого не рассердило, даже Константин улыбнулся в ответ, а князь дружески кивнул Философу. Чтение продолжалось:
— «Освой его, чтобы работа пошла быстрее и чтобы ты всем сердцем предался богу! Но не пренебрегай и общим спасением, подтолкни всех, чтобы не ленились и чтобы стали на путь истинный, тогда и ты, после того как научишься познанию бога, будешь вознагражден им ныне и впредь за всех тех, которые уверовали душой в нашего бога Христа: отныне и навсегда ты оставишь будущим поколениям память о себе, подобно великому императору Константину».
Далее шли пожелания и приветствия. Когда чтение закончилось, Ростислав пригласил Философа сесть рядом с ним и поинтересовался, откуда у Горазда такое хорошее знание языка.
Род Горазда был известен и очень близок князю. Ростислав знал его отца, его братьев. Один из них пал в битве под Нитрой. Ростислав приказал своим людям относиться к Горазду как к его доверенному лицу и спрашивать у него о нуждах посольства. Князь велел также привести в порядок монастырь, сделать его удобным для жилья. Он отпустил средства на питание и на открытие училищ, в которых предстояло обучать новой азбуке детей окрещенных знатных людей. Сам он долго и радостно листал и рассматривал подаренные братьями книги с новыми буквами. Человеком с открытой душой оказался князь Великой Моравии. Это успокоило братьев и прибавило сил для работы. На обеде в их честь Ростислав пил сверх меры. Приближенные старались, чтоб ему больше не наливали. Будучи пьяным, он наговорил немало угроз в адрес немцев. И раза два плохо отозвался о Людовике Немецком. Константин понимал его: страх, не прошедший после недавней войны, продолжал угнетать князя. Он чувствовал себя подавленным, неуверенным, но ненависть к германскому королю, которая не угасла в нем, радовала братьев. Она означала, что они смогут опереться на князя в борьбе, которая их ожидает. Германские священники, изгнанные из Великой Моравии, не замедлят появиться снова и попытаются вернуться в монастырь, занятый миссией, под предлогом, что это их собственность. Да и не только в монастырь. Германские епископы давно считают эту землю своей духовной нивой... Братья были также удивлены тем, что еще не вмешался папа и не потребовал у них объяснений. Избежать объяснений вряд ли удастся. Важнее, пока тут нет их противников, прочно обосноваться и приготовиться к борьбе, насколько сил хватит.
В княжеской церкви отслужили первую литургию на славянском языке, посвященную Клименту Римскому, мощи которого братья возили с собой. В церкви было тесно от верующих и неверующих. Неистребимое человеческое любопытство привело их сюда поглядеть на посланцев далекой византийской земли и услышать своими ушами, что Священное писание, которое немцы вдалбливали им на латинском языке, можно читать и толковать на родном славянском. Раскрыв рот, мораване слушали песнопения учеников, с удивлением наблюдали за богослужением, совершавшимся несколько иначе, чем это делалось до сих пор папскими служителями, смотрели на темное, строгое одеяние обоих братьев, старались заглянуть в книги, написанные новой азбукой, и сердились, когда их детей не принимали в училище, где учили читать и писать. Любознательные люди были эти мораване. Комнат для учеников не хватало. Горазду пришлось просить князя дать им еще один дом. Ростислав быстро удовлетворил эту просьбу. На воскресной литургии в соборном храме присутствовал Ростислав со свитой. Все знатные люди Великой Моравии прибыли на торжество. Братья правили службу, ученики им помогали. В наскоро созданном Гораздом синодике великих мужей Моравии особенно торжественно прозвучало имя князя Ростислава, которого снова сравнили с Константином Великим.
Никогда ничего подобного не совершалось в Велеграде. Новые священнослужители упоминали в своих молитвах наряду с папой и константинопольским патриархом и князя Великой Моравии, провозглашали и утверждали единую землю и единый народ во имя того славянского дела, которое они всюду проповедовали. Никто не интересовался церковным саном посланцев Византии, важнее было то, что богослужение всем нравилось. Они осмелились приравнять язык славян к трем священным языкам, благословенным Римом. Ведь Исидор Севильский так говорил в своих поучениях: «На сих трех языках и сотворил Пилат надпись на кресте господнем. Потому таинство священных писаний должно остаться только на этих трех языках». Это Исидорово утверждение непрестанно повторялось и повторялось, и вдруг пришли люди, говорящие, что слово божье надо проповедовать на родном языке каждого народа, чтобы верующие могли его впитывать, как сухая земля воду и как глаза зрячего солнечные лучи. После торжественных песнопений совершалось крещение в воде.
Ростислав сидел чуть в стороне на высоком троне, украшенном деревянной резьбой и предназначенном для архиепископа, и следил за торжественным богослужением. Славянский язык, на котором оно шло, известен ему, за исключением некоторых слов, звучавших несколько глухо и не по-моравски, но иначе и быть не могло: это был язык нижнеболгарских славян — ведь долгое время болгары владели частью этих земель, прежде чем они отошли к франкской державе. Его отец Моймир первым направил свое копье против врагов, которые пытались посягнуть на эти окраинные земли. Ростислав продолжил его дело и благодаря огромным различиям в обычаях и языках между мораванами и франками сумел сохранить свой народ. Пока франки, жившие в нескольких государствах, непрерывно ссорились между собой, его отец укрепил свою власть и установил единый справедливый порядок. Вера еще не установилась, культ языческих идолов продолжался. Новый бог пришел одновременно с немецкими священнослужителями, но латинский язык и чуждая письменность были слабым оружием. Он не хотел, чтобы немецкое духовенство присутствовало в Моравии. Оно следило за всем, что тут происходило, и спешило осведомить своих. Если он сумеет прогнать германцев раз и навсегда, создать свою письменность и церковь, это будет большой победой. Может, еще большей, чем победа, добытая оружием. Князь слушал глуховатый голос Мефодия, ясный и мелодичный голос Константина и думал об их церковных санах. Он еще не спрашивал их об этом и спрашивать не спешил, но, если их дело укоренится, одному из них надо будет возглавить самостоятельную моравскую церковь, которую князь давно стремился создать. Когда он посылал своих людей в Рим, им руководила мысль оторвать моравские земли от диоцеза зальцбургского архиепископа, перейти в прямое подчинение к римскому папе, который в результате стал бы его неколебимой опорой в борьбе против упорных немцев. Судя по всему, папа не хотел портить свои отношения с франкскими епископами и архиепископами, потому что даже не соизволял ответить моравскому князю. Папа считал его земли надежно подчиненными римской церкви, и ему даже в голову не приходило, что интересы мораван расходятся с интересами Людовика Немецкого. Моравская земля хотела дышать, а моравский народ — жить своей жизнью, а не жизнью нежеланных гостей. И если ему удастся найти умных людей и заключить союз с Византией, он пойдет на это в надежде, что Византия поможет справиться с врагами и укрепить самосознание народа. Правда, надежды на военную помощь и «греческий огонь» не оправдались, но мудрые речи посланцев наполняли его радостью… и грустью, так как они пришли, когда страна все еще была в осаде, и кто знает, хватит ли у него сил одолеть врагов. По правде сказать, враги тоже не были уверены в себе. Ведь был разбит только Карломан. Теперь Ростиславу предстояло грудью защищать дело прибывших первоучителей. Хватит ли сил?.. В его душе угнездилось утаиваемое от всех разочарование, и он мял его, как глину между пальцев. Не было достаточного единства среди знатных моравских родов. Одни были слишком заняты собой, другие посматривали в чужую сторону, будто хотели сказать, что думают не так, как князь. Какой-то необъяснимый страх всегда держал их в состоянии готовности служить двум господам. Ростиславу надо было отучить их от этого, внушить уверенность в собственных силах, поднять их выше мелочных личных интересов, сделать великими мораванами. Поэтому он велел их сыновьям начать изучение новой письменности и новых книг. Поколение, которое спустя несколько лет станет в строй, будет лучше, чем отцы, различать свое и чужое, ибо отцы шли от чужого к своему, а сыновья начинают со своего.
Хватило бы только здоровья дожить до того дня, когда истинное просвещение даст плоды, хватило бы жизни увидеть первого архиепископа самостоятельной моравской церкви, устремившей крест в родное небо! Хватило бы только!.. Ростислав широко перекрестился под звучные голоса хора, славившего бога, который пришел завоевать души людей.
5
Для новой мастерской Климента, Марина и Саввы нашлось помещение в башне у задних монастырских ворот. Правда, не столь удобное, как в Полихроне, но зато вдали от шума и суеты, располагающее к раздумьям своим необычным видом и позеленевшей от времени крышей. Судя по всему, прежде чем стать монастырем, это массивное каменное здание было каким-то замком, построенным не очень опытными мастерами, но знатоками военной обороны. С башни был хорошо виден весь город с палатами князя и голубятнями на дворе. Голуби то и дело взмывали в небо и разноцветным облаком летали над городом. Ниже голубятен находились конюшни. Климент, Савва и Марин часами могли смотреть, как княжеские слуги чистят коней скребницей, расчесывают гривы и хвосты, прогуливают их по большому двору, не смея, конечно, сесть верхом. Слева были навесы для телег и карет, а впереди, где раскинулся дворцовый сад, отчетливо желтели песчаные дорожки. Напыщенные охранники часто пересекали их и исчезали в боковых, темных воротах — вероятно, там располагалось помещение княжеской охраны. С башни вся жизнь города была видна как на ладони — с его улочками, тесной, мощенной камнем площадью, окруженной массивными зданиями, с жестяным петухом на крыше северных городских ворот. Не зря немецкие священнослужители облюбовали себе это пристанище. Ничто не могло ускользнуть от их глаз... Климент разместил мастерскую в башне, а внизу, в нише, укрепили для Саввы небольшой кузнечный мех, который использовали для изготовления мелких поковок, необходимых в переплетном деле. Вдоль трех стен поставили кровати, а в середине — массивный дубовый стол, принесенный из сырого монастырского подземелья. Туда страшно было входить. В центре темнел глубокий колодец. Вода на дне сверкала, точно остекленелый глаз мертвеца, и от нее тянуло холодом. В соседнем подвале впритык к стене стоял грубый стол, а рядом был очаг. На стене внесли зубчатые щипцы, клещи, а под самым потолком — какие-то мехи. Сперва они подумали, что это монастырская мастерская, но когда всмотрелись — в ужасе отпрянули. Это была пыточная. Очаг для поджаривания, щипцы, чтобы рвать живое мясо, тяжелый деревянный стол, чтобы распинать связанных людей, мехи, чтобы под давлением вливать им воду в рот. Все свидетельствовало о нечеловеческой жестокости прежних обитателей монастыря. Не дай бог испытать на себе такую злобу. Подвал ужасов глубоко запечатлелся в поэтической душе Климента, и он боялся один спускаться в подземелье. Савва подтрунивал над ним, посылал его к колодцу за водой. Климент выходил, но тут же в смятении возвращался. Однако вскоре ученики освоились в новой обстановке. Многие из них целыми днями преподавали в христианском училище, другие переписывали славянские книги и служили службу в нижней церкви. Несколько раз Климент пробовал вернуться к рисованию, дело что-то не клеилось. После посещения Брегалы он жил точно во сне и охотно предавался ленивым мечтаниям. Он завидовал Иоанну, что тот остался там, где белые монастыри, изящные расписные часовни среди зеленых долин, лежащих разноцветным ковром под охраной высоких скал. Пока Климент был дома, он не смог посетить могилу отца, опасаясь, что его сочтут слишком любопытным, и теперь жалел об этом. Отец лежал наверху, у самой пещеры, где вилась тропинка к орлиному утесу. Трава там начинала зеленеть раньше, чем в других местах, и долго оставалась свежей. Отец любил сидеть на лужайке и смотреть, как весна не спеша поднимается снизу вверх, где ее с нетерпением ожидают деревья. Клименту казалось, что отец все еще смотрит сверху своими старческими глазами, уставшими от чтения книг и дыма зимнего очага, и надеется на встречу о сыном.
Стараясь унять острую тоску, Климент ложился навзничь в жесткую постель, поднимал деревянную ставню бойницы, чтоб было светлее, и брал родовую книгу.
«Гляжу я со своей скалы на небо и думаю о творении божьем. Звезды ярче и крупнее тогда, когда небо темное и безоблачное. Так и в душе человеческой. Добро освещает ее, а мрак лишь подчеркивает свет, чтобы его увидели и ощутили как можно больше людей. Сижу я на этой орлиной скале и спрашиваю себя: отдалившись от людей, зажег ли я свет добра в чьей-либо душе или напрасно прожил дни под небом весны, лета, осени и зимы? Одна жена была у меня, но я не понял ее души. Ведь, умирая, она сказала мне с улыбкой: «Не жалей, что я сбила тебя с пути рода, ибо мы с тобой пошли истинным путем душ человеческих. Люди придут туда, где мы сейчас находимся, но не застанут нас, мы будем далеко в будущем... Не жалей!» А я порой жалел, ведь я сменил богатый аул на пещеру, радостный бег табунов — на лесное безмолвие. Она знала об этом, а я думал, ее душа живет в узкой скорлупе ежедневных хлопот и одиночества. И ушла она от меня на тот свет, и оставила в неведении, ибо так ведь человек устроен — по себе судит он о других, забывая о том, что каждый смертный — это отдельный мир...»
Отложив книгу, Климент почувствовал себя как человек, у которого украли его мысли. Будто мать убеждала не жалеть, что дороги жизни увели его в далекие земли, где он сеет зерна новой азбуки. Не жалеть, ибо они — первые сеятели! Другие придут туда, где они сейчас, ко не застанут их, они уже будут в будущем... Вот в чем смысл — открывать дороги к людским душам. Иначе, если бы он родился в отцовском ауле и жил бы среди его нескольких жен и двадцати своих братьев, скакал бы он теперь по пыльным полям с кровавым мечом злобы в руке... И когда чья-либо более крепкая рука вышибла бы это блистающее оружие, а его самого свалила бы на землю, то в его глазах билась бы лишь тоска по бессмысленно прожитой жизни и страх, что он ничего не оставляет людям. Ему не стоит раскаиваться! В священных книгах давно сказано: созданное не погибает... А Климент мог стать только просветителем, и никем другим. Он всегда хотел быть полезным людям. Ему не надо ничего, кроме куска хлеба и крыши над головой, чтоб было где разместить мисочки и горшочки с красками, которые радуют глаз и оживляют пергамент. С башни Климент всматривался вдаль и следил за движением времени. Оно ощущалось по созреванию хлебов. Сначала они были беловато-зеленоватыми, потом постепенно желтели и желтели, пока не налились медью. Хлеба начинались у самых хибарок, разбросанных за крепостной стеной, и радовали его душу живой игрой красок. Климент воспринимал мир в цвете и с помощью цвета. Он хотел бы постичь каждодневную философию людей, но они не спешили раскрыть душу первому встречному, прикидывались или дурачками, или людьми, прошедшими огонь и воду. С башни Климент наблюдал за своим соседом. Это был крепкий старик. Выйдя из дому и поглядев на небо, он входил в сад и осматривал ветви. В его руке кривом садовый нож походил на отдельный темный палец — он ловко работал им, и лишние ветки падали на землю. Работа старика нравилась Клименту. В ней была творческая жилка, постоянное стремление сделать дело лучше, чем раньше. Это привлекало Климента, и вскоре он познакомился с соседом. Старик ухаживал и за княжеским садом. Во всем поле не оставил он ни одного дикорастущего деревца. Воткнув почку в надрез, он стягивал его тоненькой тряпочкой и заливал ранки воском. Старик в совершенстве владел искусством облагораживания, и Климент с присущей ему молчаливой сосредоточенностью увлекся. Странным открытием было для него вмешательство в божьи дела и превращение ненужных кислых яблок в сочные, вкусные плоды.
Во время занятий с учениками Климент любил водить их на холм к роднику с кривыми вербочками и прививать им это новое умение, а из веток вербы делать чудные дудочки. Когда день собирался уходить за горные хребты, молодая дружина спускалась с холма, и веселые голоса дудочек разносились окрест. Выходили люди из ближайших домов, чтобы посмотреть на них и порадоваться. Климент умел сочетать строгость с приятными занятиями, полезное — с ребячеством, и поэтому ученики охотно обращались к нему по любому поводу. Он встречал их неизменной улыбкой, морщинки около продолговатых глаз собирались в тонкую сеть, и лицо излучало доброту. Среди последователей солунских братьев Наум, Климент, Марин и Ангеларий были такими мечтателями, которые входили в детали большого дела с терпением, достойным золотых дел мастеров, Савва и Горазд — люди иного склада — производили сильное впечатление одним своим присутствием, размахом планов, в подробности не углублялись. В их пылких словах всегда больше дерзости, чем ясной глубины, но теперь они, пожалуй, нужнее для дела: в это время открытой борьбы пастельные тона задушевности теряются в общем гуле. Вся Моравия бродила, как виноград в глубоких чанах, прежде чем он превратится в вино. Эта неустоявшаяся стихия нуждалась поначалу именно в таких людях, как Савва и Горазд. Они прокладывали первопуток, а Клименту, Науму, Ангеларию и Марину предстояло, как заботливым хозяевам, с любовью выращивать то, что посеяно, чтобы оно взошло и дало плоды.
Сами братья точно так же отличались друг от друга: Мефодий был силой и дерзновением. Константин — мудростью, зерном, которому надлежало прорасти в борозде, проложенной пахарем.
Все семеро юношей, которых Савва когда-то привел в церковь Святых апостолов в Константинополе, хорошо усвоили письменность. Они обучили еще столько же своих друзей, но пока проявили себя только в каллиграфии. Почтительное уважение к учителям держало их в тени. Будущие невзгоды и мытарства закалят их, и проявятся лучшие их черты — стойкость и непреклонность славянских просветителей. Моравия станет их полем боя и их Голгофой.
А пока они продолжали учиться, сочетая два начала, идущие от Константина и Мефодия.
Дудочки из веток вербы, все еще не потревоженные , гневом немецких епископов и аббатов, веселили людей. Впереди, высоко подмяв голову, шел Климент, к груди он крепко прижимал Священное писание, из которого, как закладки, выглядывали стебельки василька и тимьяна. Душа поэта по-своему боролась со злом во имя возвеличения славянства.
6
И князь также был окрещен в золотой купели, подаренной ему василевсом. Крестили в большом дворце Пляски. Вчерашний хан и князь Борис назвался именем своего крестника Михаила. Двенадцать великих боилов приняли веру вслед за ним. Присланный из Константинополя митрополит со священниками заполнили своими голосами дворцовый зал, разжигая любопытство болгар торжественным одеянием. Первым после княжеской семьи отказался от прежних богов тесть Иртхитуин, приняв имя Иоанна Крестителя. Многое перевидал он на своем веку и не верил ни в каких царей небесных. Но сейчас спасение народа обязывало, и он подчинился. Его старший сын прибыл из Константинополя с новым именем — Петр, привез хлеб и спокойствие государству; младший, Сондоке, был одним из первых людей в стране. Можно ли желать большего? Иртхитуину надо было дать личный пример боилам и багаинам. Его дочь была женой князя и теперь, по новой религии, становилась его единственной супругой.
Каждая новая женитьба хана порождала дрязги, и не столько среди жен, сколько среди знатных родов. Все боролись за более почетное место в иерархии. Теперь Борис становился великим князем, и Константинополь посылал ему свое благословение! Воспротивилась лишь его мать, она хотела остаться с Тангрой, боясь упреков покойного хана на том свете. Пришлось вмешаться дочери. Феодора не оставила мать в покое, пока ее не полили святой водой на серебряного кувшина и не окропили ей лицо митрополичим букетом. Феодора теперь открыто носила иконку и крест и запретила называть ее Кременой. Она позвала изографа Мефодия и велела расписать свою небольшую комнатку под дворцовую молельню. Огоньки свечей отражались в образах святых, запах ладана вытеснил запахи меда к сожженных трав. Любой бог приходит со своими порядками. Новокрещеные христиане то и дело ходили к Феодоре, чтобы она объясняла им учение Христа. Неясность угнетала и смущала их души. Даже князь, давно подготовленный для восприятия нового, был не в состоянии охватить все происходящее. Его беспокоил непрекращающийся приток византийских священников. Пересекая границы на конях и пешком, на ослах и мулах, они вбивали крест у реки или колодца и начинали крестить людей во имя всевышнего и его сына. Люди не понимали греческого языка. Слушая непонятную речь, они покорно входили в воду и ожидали не сказок, а настоящего куска хлеба. У кого не было еды, те следили, не идет ли кто-нибудь с зерном и, едва завидев такого человека, спешили снова принять крещение. Появились и священники, проповедовавшие разную ересь и вводившие людей в еще большее смятение.
Князь видел этот беспорядок, и душа его наполнялась тревогой. В мирном договоре ничего не говорилось о самостоятельной болгарской церкви. Беда так прижала всех, что не было времени обдумать этот вопрос, а византийцы не спешили объяснять, как будет происходить крещение и какие церковные порядки будут введены в болгарской церкви. Наверное, им хотелось оставить все нити управления в руках константинопольского патриарха. Это не нравилось ни князю, ни его приближенным. Княжеский приказ, согласно которому всяким не принявший новой веры будет считаться врагом государства, разослали тарханам, боритарканам, боилам и багаинам, сообщили всем людям.
Однако это не означало, что с принятием христианства отменяется государство болгарское. Византийским священникам надо знать, где кончаются их права. Их обязанность — вытеснить тех, кто разговаривает с Тангрой и толкует суеверия, я не вмешиваться в дела князя и великих боилов. Разумеется, князю придется потерпеть, пока болгары не дождутся первого урожая после голодного года, а тогда он поговорит с ними иначе... И об этих тревогах должны узнать приближенные, чтобы не подумали, будто князь ослеп. Великий совет был созван очень быстро, без шума. После кавхана Петра слово взял Борис-Михаил. Он указал на неразбериху в стране, дал собравшимся понять, что их голос окрепнет после сбора урожая, ибо, как он выразился, «кто услышит умирающего с голода?». Князь предложил перестроить капище в Плиске в церковь, а на вопрос молодого Ишбула, как надо к нему обращаться, Борис прищурился и строго сказал: «Как до сих пор! Но хочу предупредить тех, кто думает, что новый закон и до лета не доживет. Пусть не обманывают себя: вера должна остаться! Разговор с Константинополем коснется только наших порядков, ибо Болгария сохранит себя лишь как христианская держава. Однако у нас должна быть своя, самостоятельная церковь, со своим церковным главой. Если византийцы на это не согласятся, есть еще и Рим. Спешить не надо, мы должны оглядеться и подумать, собраться с силами. Ходят слухи, будто я добровольно предал государство Византии. Это измышления моих врагов. Голод нас предал — сила и новая вера нас спасут...»
Урожай на полях обрадовал землепашцев. Амбары заполнились. Вновь зашумело веселье и зазвучали песни. Запахло свежевыпеченным хлебом. У уцелевших ребятишек зарумянились щечки. Молотили до поздней осени; лошади целыми днями ходили по току вокруг столба. Те, кто голодал больше всех, предпочитали молотить вальками: берегли каждое зернышко. Еще один такой урожай, и все беды забудутся. Труднее поправлялось дело со скотом. Исхудалые овцы преждевременно выкидывали плод, ягнята рождались либо мертвыми, либо хилыми. Надо делать отбор и негодных забивать. Отбор требовал терпеливой работы в течение нескольких лет. Так было и с коровами, с волами и лошадьми. Засуха поразила их сильнее всего: много заболело, многих вабили. В эти напряженные и смутные дни Борис часто вспоминал Брегалу, белый монастырь и его молчаливых обитателей. И кесарева сына, который оставил дом, чтобы принести пользу другому народу. Иоанн олицетворял одну из особенностей нового учения — бескорыстную заботу о возвеличении ближнего. Этот неказистый на вид человек отыскал и собрал болгарских юношей, желающих учиться, и книг становилось все больше и больше. Жаль, что они переписывали всего лишь несколько священных книг, которые тогда привез Константин. Письменность будет нужна народу, думал Борис, но лишь после замены византийских священников болгарскими. В этом Борис не сомневался. Его пугало, однако, недоверие, которое он замечал в глазах кое-кого из знатных. С тех пор как миновала угроза голодной смерти, тайная враждебность, словно подпочвенные воды, стала проступать то тут, то там. Доверенные люди регулярно сообщали князю о настроениях молодого Ишбула, собирающего вокруг себя недовольных. Его сторонники были посланы в десять отдаленных тарканств, чтобы плести сети заговора. Князь с каждым днем все больше убеждался в притворстве многих знатных, окружавших его. Страной владели сто родов, и он правильно определил: опасность придет от «чистых», от тех, кто не вступал в кровную связь со славянами. В заговор вплетались и боковые ответвления знатных родов. Молодой Ишбул больше не чувствовал себя единственным главой. Вокруг него собралось нечто вроде совета, и одним из вожаков был великий жрец, которому надлежало призвать народ на борьбу против князя и его веры. Испокон веков самым страшным врагом болгарского государства была Византия, и многие не могли понять неискушенным умом, почему теперь разрешается, чтобы византийский закон взял верх. Люди задавали вопросы, но мало кто мог дать им объяснения, а были и такие, кто не хотел говорить правду. Эти утверждали, будто князь дал народу плохой закон, поэтому надо силой прогнать из столицы и византийских духовников, и самого Бориса. Заговорщики решили повести толпу к Плиске, когда князь поедет в Брегалу. Но незадолго до отъезда Борис прознал про этот план и решил отказаться от путешествия. Не время для прогулок. Надо быть тут и вывести государство из хаоса. Князь приказал верным друнгам и турмам сосредоточиться в близлежащих крепостях. Кавхан Петр и княжеские братья Ирдиш (он принял имя святого Илии) и Докс возглавили командование войском. Домета принял командование дворцовой гвардией и крепостью Плиска. И все тихо, без шума. Главные заговорщики покинули стольный город, скрывшись в неизвестном направлении, но скоро это перестало быть тайной. Молодой Ишбул бунтовал людей в Деволско и Нише, его старший брат по прозвищу Заика и шесть великих боилов отправились собирать сторонников в Задунайскую Болгарию. Их путь тоже стал известен. Там, где они прошли, священники и новокрещенные защитники веры были повешены на деревьях.
Десять тарканств поднялись на князя и Плиску. Борис испугался. Запершись в молельне сестры, он впервые в жизни призвал на помощь нового бога.
Сам он верил и не верил в его силу, но, видя, как ревностно молится сестра, чувствовал, что с каждым днем его сомнения рассеиваются. Стоя на коленях, Борис не столько молился, сколько думал. Так сложились обстоятельства, что этот бунт рано или поздно должен был вспыхнуть. Борис подсознательно ожидал его. Он развязывал ему руки, чтобы свести счеты с врагами, которые всегда искали повод оплевать и оклеветать его. Бунт поставил их лицом к лицу, и возврата назад не было. Или он погибнет, или они. И если победит он, придется истребить их под корень, чтоб враждебного семени не осталось на этой земле, чтобы некому было хулить и срамить Бориса. Государство и народ переживали такое, что не многие смогли осознать: ведь пришлось по принуждению принимать новое учение от Константинополя, а не по убеждению — от Рима. Тогда противникам трудно было бы обвинить его в том, что он продался извечному врагу.
Народ, в сущности, не виноват, виноваты подстрекатели и сквернословы, те, кто вводит его в заблуждение, и алчные византийские попы, нахлынувшие в его земли. Нашлись и самозванцы, которые кинулись ловить рыбу в мутной поде. Один такой окрестил несколько деревень. За издевательство над истинной верой Борис велел отреветь ему нос и уши и прогнать на страны.
Болгария стала пастбищем всевозможных божьих пастырей. Даже сарацины притащились искать заблудших овец для магометанского рая. Нет. Борис даст ясный, хотя и жестокий урок всем бунтарям. Поднявшись с каменного иола молельни, он посмотрел отяжелевшим взглядом на сестру»
— Что говорит новый бог?
— Смерть еретикам!
— А можно?
— Все можно ради веры.
Этот ответ укрепил беспощадность в его душе.
Созрело решение: завтра с утра созовет всех знатных. Ворота крепости будут открыты сутки. Кто хочет покинуть город — туда ему и дорога; кто хочет бороться с ним — пусть остается.
И совесть не будет мучать, он никого не насилует. Завтра он поймет, кто верен и искренен. Завтра!
7
Ученики хорошо усваивали новую письменность — к великой радости Константина. Церковных проповедей становилось все больше, люди постоянно приходили из отдаленных мест Моравии, приглашали их на крестины и свадьбы. Но чем глубже вникал Философ в жизнь народа, тем яснее понимал, что люди продолжают жить по законам предков, соблюдая языческие обычаи и обряды. Новое учение вошло в крепости, но не в деревни. Несмотря на славу братьев, передававшуюся из уст в уста, Деян легче их проникал в деревни. Он умел лечить болезни, и крестьяне сами искали его. Жизнь бедняков была хорошо знакома Деяну, и они считали его своим. Тощая лошаденка Деяна постоянно была в пути, постоянно откуда-то возвращалась — уставшая, унылая, с болтающимися сафьяновыми тороками, полными всевозможных трав и кореньев. И сам хозяин был похож на нее. Он совсем поседел, борода поредела, но походка оставалась молодой, и потому ученики шутили по поводу второй молодости старика. Деян только улыбался в ответ. В промежутках между поездками он заботился о Константине, делая это ненавязчиво. Философ удивлялся: Деян, когда надо, оказывался всегда под рукой — взять ли от учителя Евангелие, подмести ли двор, подать ли котелок святой воды, прикрепить ли к кресту свежий цветок для окропления. Необходимый и в то же время незаметный. Деян был словно тенью Константина. Философ поражался его выносливости: легкий как перышко, улыбающийся, он ни разу не пожаловался на трудности длительных путешествий.
Собираясь в Моравию, братья не намеревались брать его с собой из-за утомительной дороги, но в последний момент увидели, как он подходит к ним с ветхой сумой на плече и обожженной палкой в руке; точно такие палки с набалдашниками, отдаленно напоминающими лошадиную голову, делали отшельники в горах. Жалко стало старика. У него никого нет в этом большом, чужом городе, да и какую работу стал бы он делать? Богатым были нужны крепкие, здоровые слуги, и прежде всего рабы. А Деян был свободным человеком... Константин знал, что лежит в ветхой суме. Острый нож, две поношенные конопляные рубашки, несколько головок чеснока, кусок черствого монастырского хлеба да глиняная фляжка с каким-то обжигающим напитком от упадка сил. В другой части переметной сумы были разные лекарственные травы и коренья. Стоило кому-нибудь закашляться или пожаловаться на боль в суставах. Деян тотчас же ставил горшок на огонь и спешил приготовить отвар. Мать-и-мачеха и медвежье ушко, коренья первоцвета, кора вербы и многое другое хранилось в суме. Особенно прославился Деян лечением оспы, которая свирепствовала в Моравии. Дети умирали как мухи. Болезнь перебрасывалась от одного ребенка к другому, и о ней говорили как о старой ведьме, которая по вечерам перепрыгивает через высокие дворовые ограды, и в доме, где она появляется, заболевают дети. Эта напасть перепугала людей, заставив их запираться в домах. Тогда Деян впервые решил использовать свои познания. Они были очень простыми. В то время, когда он жил за Хемом, заболел один из его сыновей, и Деян позвал знахарку из Тутракана. Он привез ее в канун больших весенних праздников. Еще у калитки Деяна насторожила тишина в доме: то ли ребенок уже умер, то ли находится при смерти. В приземистой лачуге остальные дети забились по углам и круглыми от ужаса глазами смотрели на умершего братишку. Тогда знахарка соскоблила в ореховую скорлупу гной с нарывов только что умершего ребенка, велела Деяну пожарче разжечь огонь в очаге и выйти с женой во двор. Плач вскоре заставил отца заглянуть сквозь щель в двери — он окаменел. Пустив детям кровь острым лезвием ножа, она мазала ранки содержимым ореховой скорлупы.
Когда плач затих, знахарка открыла дверь и велела похоронить умершего. После похорон старуха пожелала вернуться в Тутракан, но Деян не отпустил ее. Он хотел понять, что будет с другими детьми. Нисколько дней спустя они тоже заболели, но легко, и выжили все до одного. Оспа перенеслась к соседям. Знахарка не успела спасти их первого ребенка, но остальные уцелели благодаря ее таинственным действиям с кровью и гноем. Деян долго упрашивал старуху рассказать, что, кроме гноя, было в ореховой скорлупе, но она упрямо молчала. В конце концов пришлось самому попробовать ее лечение на одном соседском малыше, и он выздоровел. Теперь его слава целителя распространялась по всей Моравии. Некоторые приписывали ее дружбе с Константином. Невозможно было представить, чтобы неграмотный старик знал такие тайны. Философ не мешал Деяну. Напротив, радовался, что старик тоже вносит свою лепту в популярность миссии, что он чем-то полезен людям. В последнее время Деян подружился с Наумом, чувствуя себя обязанным заботиться и наставлять молодого неопытного болгарина. Наум присоединился к миссии, когда Философ был в Брегале. Сначала его желание ехать с ними не понравилось Константину. Ему все казалось, что князь хитрит, посылая своего человека в Моравию, но сомнения отпали уже тогда. Наум пользовался уважением ханской семьи. Особенно близок был он сестре Бориса, Феодоре, которую обменяли на Феодора Куфару. Сам князь несколько раз говорил о ней, и Константин с нетерпением ожидал встречи, ибо знал Феодору еще пленницей в Царьграде. Когда они увиделись, завязался разговор, и сестра князя просила рассказать о Константинополе, об императрице и ее дочерях, интересовалась мелочами, дорогими сердцу девушки, прожившей лучшие годы у Золотого Рога. Жизнь святых апостолов в ее изложении получила окраску восточной легенды. Вероятно, она сама приспособила жития к окружающей ее среде. В темных глазах Феодоры горел фанатичный огонь, характерный для тех, кто живет в обществе иноверцев. Сестра князя не скрывала своих взглядов, и это внушало Константину уверенность в близкой победе небесных сил, которая откроет сердца болгар для христианства.
Когда Философ подарил девушке книгу, написанную на славяно-болгарском языке, она ваяла ее с почтительным страхом и поцеловала серебряный крест на деревянном переплете.
Если закрыть глаза, Константин и сейчас явственно видит ее смуглые руки с длинными холеными пальцами, которые поднимают к губам созданную им книгу. Они недолго разговаривали вдвоем. Вскоре появился Наум. Сначала Константин подумал, что его послал князь — послушать, о чем они говорят, но по отношению к нему Феодоры и по поведению этого молодого человека Философ понял: пришел еще одна сторонник его дела. Наум, как он сам сказал, был сыном кавхана Онегавона. Константин не слышал до сих пор этого имени, но хорошо знал болгарскую иерархию. Кавхан — второй человек после хана-князя. Вторая жена Онегавона, мачеха Наума, была славянкой, и он сызмала воспринял ее веру. К удивлению Константина, юноша пожелал поехать с ним в Моравию. Борис не хотел отпускать Наума без согласия отца, но Онегавон отправился с войском в Моравию, а посылать туда гонцов было неразумно. Да и Константин торопился, не мог ждать. Тут и вмешалась Феодора. Она встала на сторону Наума и добилась согласия хана. О чем говорили брат с сестрой, осталось для Философа тайной, однако перед отъездом из Брегалы во время обеда князь обратился к Науму с пожеланием учиться у мудреца, открыть свою душу для новых букв, сотворенных Философом Константином, чтобы принести пользу болгарам. Философ удивился этому поручению.
Прежде чем отправиться в путь. Константин окрестил в монастырской купели немало людей. За время пребывания в Брегале он ознакомил несколько послушников с новыми буквами. Юноши оказались смышлеными. В помощь им остался Иоанн, чей острый ум легко охватывал сложность великого начинания. И все-таки без него и Мефодия работа вряд ли пойдет как надо. Но пусть живет надежда, что из искры разгорится костер, который согреет весь народ.
Надежду поддерживал и фанатичный блеск в глазах княжеской сестры.
...В часы досуга Константин часто приглашал Наума. Говорили о многом, но непременно о Брегале, дорогах в Плиску, о крещении болгарского народа. Наум был родом из верхних земель, за Хемом. Философ и его брат также не раз искали там свои корни. Когда братья были у хазарского кагана, Константин так ответил на вопрос о своем сане и звании: «Был у меня великий, прославленный дед, который сидел близко от царя. Но когда он отверг оказанную ему большую честь, его прогнали, и он ушел в чужую землю, обеднял, и там родился я. Я захотел достичь былой дедовской чести, но не смог… ибо внук Адамов есмь».
Слова об Адамовом внуке дали основание считать ответ остроумной шуткой, но Константин, в сущности, сказал правду. Его дед был князем одного из семи славянских племен, населявших Мизию. При хане Круме он был вынужден из-за своей веры покинуть ханский двор и поселиться вместе с семьей в Солуни. Тогда Лев, одни из сыновей деда, взял меч и щит и отправился воевать за византийскую славу. Сарацины долго будут помнить удалого и дерзкого русого воина, который, не жалея жизни, вызывал их на поединок и всегда побеждал. Благодаря храбрости Лев снискал доверие и уважение логофета Феоктиста. В неписаной семейной хронике рассказывалось о подвиге отца, спасшего жизнь логофета в кровавой битве под стенами какой-то крепости. Константин любил расспрашивать отца о тех временах, но Лев был замкнутым человеком и, несмотря на свою ратную славу, не любил рассказывать о человеческих страданиях. А к занятиям младшего сына, Константина, относился с особой, нескрываемой радостью: наверное, видел в нем свою неосуществленную мечту... Любовь Константина к книгам не ускользнула также от взгляда логофета. Каждое посещение Феоктистом дома солунского друнгария было большим праздником. Жарились молодые барашки, пелись песни, дети показывали большому гостю все, что умели. И в этом не было раболепия, нет. Обоих мужчин с молодых лет связывала крепкая воинская дружба, и Феоктист всегда интересовался делами солунского друнгария.
Лишь раз отец почувствовал себя униженным. Константин никогда не забудет этого... В Пелопоннесе было восстание славян. Отец получил приказ выступить против бунтовщиков, но все медлил. Тогда прибыл Феоктист... Разговор был тайным, но мальчика не выгнали из комнаты: считали, что он вряд ли сможет понять его. В памяти остался только странно тонкий голос отца, повторявшего одни и те же слова: «Не могу! Как я пойду на своих?! Не могу?» И сердитый ответ логофета: «Ты должен забыть своих, ведь я головой поручился за тебя императору. Ты понял?.. Ты должен пойти на них, если не хочешь, чтоб нас обоих уничтожили те, кто я так нас не любит».
И отец пошел... Константин так и не понял, сумел ли он подавить восстание, но с того дня какая-то пружина сломалась в его душе, и он долго жил, будто в нереальном мире, не замечая людей вокруг. Лишь мать осмеливалась перечить ему и разговаривать с ним. Она также была славянкой, дочерью князя Крестогория, замуж вышла с большим приданым, и это помогло новой семье материально укрепиться. От матери Философ унаследовал умение наблюдать, искать подход к людским сердцам, углубляться в себя. Если бы он пошел по стопам отца, может, и достиг бы большего в возвращении дедовской чести и славы, однако теперь его слава была на ином пути. И он отправился в путь-дорогу, чтобы вернуть честь славянскому роду, опираясь на силу всего лишь пригоршни букв.
Теплый прием, оказанный миссии в Великой Моравии, радовал Константина. Вместе с тем долгими ночами, бодрствуя в одиночестве, он часто, положив перо на пергамент, уходил вослед своим грустным мыслям. Эта страна была зажата меж воюющими силами, а плоды на меже выращивать трудно. Всегда найдутся руки, которые собьют их с дерева, или ноги, которые их растопчут. Совсем другое дело работать под сенью болгарских гор. Там и почва хорошая, и климат благоприятный. Да и сами семена познания предназначались именно для той земли. А здесь пришлось перерабатывать некоторые переводы, чтобы сделать их понятными всем. Разница вроде небольшая, ко все-таки есть. Правда, хорошо помогают Климент и Горазд, особенно Горазд. Хотя ему нелегко давалось самостоятельное творчество, он прекрасно знал тонкости и оттенки здешней речи, правильно сопоставлял латынь и греческий с местным языком и безошибочно подсказывал точный перевод того или другого слова.
Константин часто поднимался по ступенькам в башню, где Климент устроил свое рабочее место. В последнее время он почему-то перестал писать иконы, хотя ему часто напоминали, что местным церквам необходимы святые образы. Константин решил при встреча пожурить его. Зайдя в мастерскую, он увидел, что Климента нет. В темном углу смутно проступали очертания какой-то иконы. Философ подумал, что его прежние напоминания все-таки пошли впрок, но, когда передвинул икону к свету, в одной из блудниц около Христа узнал Ирину. Сердце его больно сжалось. Видно, где-то глубоко в душе все еще горел тайный огонь. Константину было неприятно, что Климент поместил Ирину среди блудниц, и в то же время он почувствовал какое-то удовлетворение. Эти два чувства столкнулись, но верх взяло безразличие. Он поставил икону на прежнее место, походил по мастерской, осмотрел доски, приготовленные для рисования, взглянул в неоконченные рукописи, отодвинул деревянные тиски с зажатой в них только что переплетенной книгой, и в его сознании как-то сам собой, медленно всплыл вопрос: почему Климент написал Ирину? Этот вопрос долго носился в воздухе, точно бабочка вокруг пламени, пока не упорхнул куда-то, уступив место другому: а почему он перестал писать иконы?
С некоторых пор Климент занялся облагораживанием диких деревьев. Целыми днями пропадал он в поле, возился там с черенками, обложенными землей и обернутыми мокрой тряпкой. Константин не понимал этого увлечения, но считал, что и оно пройдет, как проходит всякое увлечение. Почти все деревца в поле уже привиты, и Климента по-прежнему ждут горшки с красками и листы пергамента. Вот Савва не бросается от одного занятия к другому, все делает в хорошо обдуманной последовательности. Закончив занятия с учениками, он разжигал огонь, и вскоре молоток начинал выстукивать свою звонкую песенку по отбитой до блеска наковальне. Этот бодрый звук ласкал душу, и Философ с улыбкой осматривал все, что создавал Савва: узорные застежки для деревянных переплетов, серебряные лампадки, чернильницы в форме невиданных птиц. Все оживало под его короткими, толстыми пальцами. Пока Константин под звон наковальни до самого рассвета корпел над рукописями, Мефодий вел всю остальную работу. Службы в монастырях, весь церковный канон надо было переустроить по образцу константинопольской церкви. Немецкие священники сквозь пальцы смотрели на различные языческие верования. Зловредная ересь, будто под землей живут люди, продолжала беспрепятственно распространяться. Пост здесь приходился на другие дни, и это создавало дополнительные сложности. Местные священники, рукоположенные немцами, были невежественны: молитвы, которые они бормотали под нос на непонятной им латыни, они заучивали наизусть, не постигая их смысла, и не могли объяснить, что за молитва и почему читается по тому или другому случаю.
Новое духовенство, которому надлежало воспринять и продолжить дело братьев, должно было обладать умом, убежденностью, верой и тонким знанием Христова учения и священных догм. Недавно Мефодий и Ангеларий вернулись из Нитры, где находился подаренный им скит и земли. Братья создавали свое церковное хозяйство, они не хотели быть Ростиславу в тягость — у него я так достаточно забот. Чутьем практичного человека Мефодий улавливал в моравском князе некоторое разочарование. Он слегка охладел, узнав, что в миссии нет ни одного епископа. Константинополь послал ему ученых мужей, в чем князь не сомневался, но этого было мало. Ростислав нуждался в самостоятельной церкви. Мефодий впервые упрекнул себя за то, что в свое время не согласился принять епископский сан, который Фотий предложил ему после возвращения из Хазарии. Тогда он думал, что сан не пригодится, но теперь видел, как все дело может сорваться только из-за этого. Знать Нитры весьма радушно встретила Мефодия, но в разговорах, в некоторых случайно услышанных словах сквозила тайная неприязнь к Ростиславу: не забылось убийство нитринского князя Прибина. Эти чувства, к сожалению, разделял и Святополк, племянник Ростислава, назначенный им правителем Нитры. Судя по всему, он стремился понравиться знати, чтобы со временем выйти из подчинения Ростиславу. Существовало какое-то тайное несогласие, и это было не к добру. Мефодий держал нейтралитет, делая вид, что ничего не понимает в делах моравского княжества. Он считал более важным укрепить духовную общность мораван с помощью веры. О своих наблюдениях и тревогах Мефодий рассказал брату. Философ внимательно выслушал его и решил пока ничего не предпринимать. В этой стране они были чужими, и вмешательство в государственные дела грозило навлечь на них подозрения и ненависть.
8
— Я отдыхаю только с тобой, Анастаси..,
— Я знаю, владыка.
— Почему ты так называешь меня, Анастаси?
— Потому что этот Фотий пугает меня.
— Какой?
— Этот, сановитый. Я люблю другого Фотия. Моего Фотия.
— Ты хочешь рассердить меня, Анастаси?
— Нет, владыка. Ты такой далекий, ты теперь больше принадлежишь всевышнему. А мне нужен земной, веселый Фотий.
— Я не могу быть веселым, Анастаси. Не могу... Но с тобой забываю о земных заботах. Не вынуждай меня вспоминать о них сейчас.
— Не буду, владыка.
Фотий подобрал полы темной одежды и собрался уйти. Анастаси встала, чтобы проводить его. Она выглядела совсем юной. Все в ней было изящно. Тонкие черты лица одухотворенно светились, будто неведомый ювелир долго работал над своей мечтой, чтоб оживить ее. Хрупкая ладошка потерялась в большой ладони мужчины, ножка в алой бархатной туфельке дрогнула. Поднявшись на цыпочки, Анастаси, закрыв глаза, поцеловала Фотия.
— Ты больше не хочешь смотреть на меня? — спросил патриарх.
— Нет, — вздохнула Анастаси. — Я закрываю глаза, чтобы не видеть патриарха, а видеть только любимого. Иначе мне следовало бы поцеловать не губы, а твою руку.
— Умница моя...
Фотий вышел на улицу, натянул капюшон, так что не стало видно лица, и крупными шагами пошел к крытой карете. Кучер не обернулся — карета чуть накренилась, заскрипела, он понял, что патриарх уселся, и взмахнул кнутом.
В патриаршем дворце было прохладно, и Фотий поспешил подняться на верхний этаж. В кабинете его ожидала постель. Он зажег свечу в подсвечнике, стоявшем на массивном резном столе, заваленном бумагами. До рассвета оставалось несколько часов, и надо было поспать. Анастаси слишком молода для него и, дай ей волю, держала бы его до утра... Фотий медленно разделся и лег. Усталость и сон сразу одолели его. Он проснулся от привычного шума шагов и скрипа дверей. Начинался день. Патриарх встал, быстро оделся, окунул пальцы в таз с водой и чуть коснулся ими лица и глав. Не было смысла умываться: вот-вот должен был явиться его лекарь и парикмахер. Своими благовонными водами он восстановит свежесть лица.
А пока не надо терять драгоценного времени.
Фотий хлопнул в ладоши, и дверь бесшумно отворилась. Молодой синкелл подошел ближе и развернул желтоватый пергаментный свиток. Обычно патриарх начинал свой рабочий день шуткой, но теперь лишь кивнул головой и глухо сказал:
— Читай...
Служитель начал читать; известия были нерадостные. Гонцы привезли из Болгарии плохие новости. Бунт против князя и священников. Пешие и конные воины направляются в Плиску со всех сторон. По дороге они крушат строящиеся церкви, убивают духовных лиц и свирепо угрожают князю. «Если все эти люди одновременно обрушатся на болгарскую столицу, от нее не останется камня на камне: их тьма!» — так кончалось сообщение, посланное каким-то перепуганным братом во Христе.
— Еще что?
— Письмо из Моравии, святой владыка...
— Что пишут?
— Мефодий жалуется, что немецкие священники не дают миссии покоя. Объявили братьев еретиками.
— Оставь. Я его еще почитаю. А где же лекарь?
— Здесь, святой владыка, ждет у дверей.
— Пусть войдет...
Легкими шагами цирюльник переступил порог. Оставив сумку с приборами на столике, он по всем правилам ритуала прикоснулся губами к холодной руке патриарха. Обычно за этим следовало благословение, но сейчас Фотий лишь махнул рукой и повернулся вместе со стулом. Лекарь заглянул ему в глава, проверил веки, подержал двумя пальцами кисть руки, шевеля губами, и приступил к бритью. Когда все было окончено и в воздухе разлилось знакомое благоухание, Фотий встал и, не дожидаясь выхода цирюльника, несколько раз глубоко, по привычке, вздохнул. Мысля пошли по тревожным следам сообщений из Болгарии.
Бунт... Какой бунт? Против кого? За что? Верно — языческие плевелы не легко устранять, но чтобы бунт?.. Нет, здесь что-то не так. Вероятно, священник просто поддался какой-то глупой панике. Патриарх собирался посетить кесаря, он давно не видел его. Однако прежде хотел узнать, о чем пишет Мефодий. Это было первое письмо из Моравии. Мефодий кратко сообщал о путешествии миссия и с явной неприязнью рассказывал о злобе служителей папы. Фотию не хватило терпения прочесть письмо до конца. Свернув его в трубочку, он положил письмо в полость патриаршего посоха и стал одеваться. Он любил приходить к Варде во всем великолепии. Ирина волновала его. В ней была какая-то притягательная плотская сила. И патриарх завидовал Варде, но признавался в этом лишь себе.
Фотий долго стоял у ворот кесарева дворца. Его, очевидно, не ждали. Да и прибыл он в необычное время, без предупреждения. Пока поднимался по лестнице, ему казалось, что из-за каждой двери за ним следят невидимые глаза; чувство тревоги проникло в душу, сделав его подозрительным и настороженным. Остановившись посреди приемной, он огляделся. Красочная мозаика на полу и на стенах, мебель из темного дерева, кадки с южными растениями с крупными яркими цветами впервые произвели на него впечатление. Патриарх обычно приходил сюда в спешке, углубленный в себя, так что не было времени восхищаться обстановкой. После посещения он уносил с собой слово, какое-либо Иринино слово, произнесенное глубоким голосом, жест или улыбку Ирины, подчеркнутую взглядом ее слегка выпуклых глаз. Он сидел в приемной и вслушивался в шум шагов, скрип дверей и приглушенные шепоты. Ему казалось, что в большом дворце кесаря творится что-то неладное. Слуги будто провалились сквозь землю. Фотий подошел к окну и посмотрел в сад. Там было по-утреннему свежо, дорожки подметены и посыпаны белым песком, развесистый орешник почти закрывал ворота, но Фотий сумел увидеть приоткрытую створку и лошадей у коновязи. Стало быть, к кесарю прибыл вестник.
Патриарх прогулялся по приемной, остановился у кадки с олеандром, понюхал его алые цветки и открыл посох. Письмо Мефодия уняло нетерпение. Мир бурлил, люди воевали за веру и против нее. Вот папа отлучил Фотия от церкви, предал анафеме, но разве он этим повредил ему? Нет. Ни добраться до него не может, ни призвать на свой суд — все равно что кидать камнями в солнце. Теперь папа обрушит весь гнев на византийскую миссию в Моравии. Именно об этом пишет и Мефодий. Константин прибавил всего несколько слов уважения, обо всем остальном сообщал старший брат. Он слыл человеком практического склада мышления, умел нащупывать нити взаимоотношений меж людьми, предвидеть ходы большой политики. Ростислав воевал с немцами и просил о помощи. Впрочем, письмо задержалось в пути — вероятно, гонцу пришлось колесить. В Константинополе уже знали о войне моравского князя. Знали, что он проиграл ее, несмотря на то, что храбро защищался в крепости Девин. В помощи уже не было надобности. Фотию известно было даже, что Ростислав признал верховенство Людовика Немецкого. Того единственного, чего патриарх не знал, не было и в письме: какова будет судьба миссии и братьев? В сущности, он не столько волновался за судьбу братьев, сколько за судьбу своих планов. Боялся, что папа восторжествует с помощью немецких священников и растопчет мечту Фотия о победе в Моравии. Не хватало еще бунта в Болгарии... Все, что патриарх завоевал с таким трудом, теперь рушилось, рушилось повсюду. Фотий был упорным человеком, редко впадал в отчаяние, но на эти известия нельзя было махнуть рукой и забыть о них. Гибли плоды его труда. Пожалуй, в Моравии дела не столь страшны, на этой кровавой меже победы чередовались с поражениями, но если выпустить из рук Болгарию — надо оставить патриарший престол, ибо вся его борьба теряет смысл.
Шаги Ирины прервали его думы. Она была весьма смущенной и, поцеловав руку патриарха и получив благословение, попросила извинить Варду: его задерживают какие-то неожиданные неприятности. Она не сказала, какие именно, но, судя по долгому отсутствию кесаря, неприятности были немалые.
Ирина пригласила гостя сесть в широкое кресло и, опустив ресницы, села напротив. Впервые сидя наедине с нею, Фотий мысленно сравнивал ее с Анастаси. В Ирине не было ничего детского — женщина рвалась из-под златотканых одежд; шея, белая и мягкая, излучала порочную чувственность, Ирина была словно пропитана ею — вся, от высокой прически до скрытой платьем, но явственно очерченной ноги. В присутствии Ирины Фотий забыл о своих высоких заботах. Без сомнения, древние эллины недаром обессмертили в скульптуре формы женского тела, недаром воплотили их в образах божественных Венер. Тогда почему он должен лишаться того, что дается человеку самим господом и отнимается на склоне лет? Ведь он не вечен. Если бы бог считал плотские желания ненужными, не стал бы он вселять их в душу человека, которого сотворил. Правда, тут вмешался и дьявол, открыв глаза Адама для познания, но разве тот, кто целыми днями без дела прогуливается по райскому саду, не увидит сам запретного плода?
В присутствии Ирины Фотий, забыв про свой сан, вернулся в те годы, когда насмехался над церковными догмами, когда с уважением и удивлением углублялся в мир древних философов. Длинные опущенные ресницы Ирины скрывали ее глаза, но патриарх чувствовал, что она каждой клеточкой своего тала ощущает его желание. Это открытие смутило его, он заерзал в кресле.
— Если светлейший кесарь не имеет возможности принять меня, я мог бы прийти в другой раз, — сказал он и котел было встать.
Ирина только подняла ресницы и взглядом заставила его замолчать. В ее глазах были усталость и безграничная печаль. Будто не расслышав вопроса, она вздохнула и неуверенно спросила:
— А… как там ваши светила, владыка?
— Кто?
— Братья... Кого вы послали завладеть Моравией.
— Воюют, светлейшая.
— Воюют, — повторила Ирина, и в голосе ее послышалась такая тоска, что патриарху стало неудобно смотреть на нее.
Трудно понять душу этой женщины. Когда-то она говорила о братьях со злобой, а теперь будто сожалела, что они воюют и что их жизнь, как и на всякой войне, подвергается опасности.
Пока он соображал, как продолжить разговор, дверь открылась, и вошел Варда. Ирина воспользовалась его приходом и ушла, вновь поцеловав патриарху руку, и Фотий содрогнулся от жара этих губ, которые только что так печально промолвили «воюют».
Варда извинился, мол, заставил патриарха святой церкви ждать, сказал, что причины были весьма важны. Фотий понял: кесарь тоже знает о бунте в Болгарин, и это всерьез обеспокоило его. Надежда, что неизвестный священник от страха сгустил в своем сообщении краски, умерла. Фотий вновь присел в кресло и растерянно опустил руки на колени. Варда был угрюм, неспокоен, даже сердит. Он сердился и на Бориса, и на божьих служителей, неспособных вести борьбу за души язычников. Слетелись туда, как мухи на мед, и довели дело до бунта. Если болгарский князь не сумеет справиться с бунтарями, придется опять снимать византийские войска с сарацинской границы. Тридцатилетний договор е Болгарией успокоил Константинополь, и всю армию отправили воевать против арабов. В близлежащих крепостях остались лишь незначительные части, годившиеся разве только для обороны. Заварил Василий кашу — пусть теперь сам ее и расхлебывает. Василеве позвал Варду, чтоб сообщить ему новости, и кесарь очень удивился: гонец не ему первому доложил известия, а непосредственно императору. Значит, Василий хочет отстранить кесаря и от этих дел. Настойчивость, с которой бывший конюх копал ему яму, серьезно пугала Варду. Во-первых, он отнял у него командование императорской гвардией; во-вторых, помешал связаться с войсками, когда они находились близ Константинополя; в-третьих, отнял право первым получать секретные сведения и командовать соглядатаями и гонцами. В-четвертых, один бог ведает, что ему еще придет в голову, чтобы очернить Варду и, может быть, лишить его жизни. Варда посмотрел на патриарха, глубоко вздохнул и несколько фальшиво и напыщенно сказал:
— Ну, святой владыка, пора нам действовать!
9
Ростислав возвращался от крепости Девин во главе войска, растревоженный поражением, недовольный собой. Он унизился перед Людовиком Немецким: должен был поцеловать меч и крест и поклясться ему в верности. Властелин Великой Моравии никогда еще не был так опозорен. Нет, не надо было заключать союз с немецкими маркграфами. Ведь в прошлом году Карломан ничем не помог ему. В сущности, и Ростислав не оказал ему помощи, оставив воевать с отцом один на один. Король тогда сокрушил сына, взял в плен и посадил под домашний арест. Но это их домашняя распря, и напрасно Ростислав впутался в нее. В те дни Людовик Немецкий не посмел напасть на него. Напали только болгары; однако теперь дело приняло иной оборот. Видно, Людовик основательно подготовил свой поход. Король вторгся в земли Ростислава с многочисленным конным и пешим войском, и он, Ростислав, не выдержал. Хорошо хоть, что заперся в неприступной крепости Девин, иначе вряд ли остался бы в живых...
Властелин Моравии дернул поводья, обернулся и оглядел запыленную колонну уцелевших воинов. Она ползла по дороге, не соблюдая порядка, без песен, в мрачном, как и он сам, молчании. Все ранее завоеванное надо будет исподтишка добывать снова Выгнанные немецкие священники вернутся, а там, смотришь, пошлют к нему во дворец какого-нибудь «советника», чтоб и в собственном доме не было спокойствия. Неизвестно, удастся ли ему теперь добиться самостоятельной церкви. Труд братьев пойдет прахом, если Ростислав откажет им в покровительстве. Немалую работу совершили они в его землях, несмотря на то, что никто из них не имел епископского сана. Напрасно стал он с недоверием относиться к их делу. Ведь живое слово братьев помогало сплочению народа и тем более будет нужно теперь. Раз немцы сразу заговорили против них, значит, они — кость в горле зальцбургского архиепископа. Нет, не бывать тому, чтобы он, властелин Моравии, бросил их в эти тяжелые времена. Лишь бы хватило сил отстаивать и ныне, в положении немецкого вассала, народные интересы. Ростислав покачивался в седле, и взгляд его невольно останавливался то на лесистых холмах вдоль дороги, то на крышах домов, рассыпанных по долинам. Мир продолжал жить. Жили птицы, звери, все, что населяло землю, не обращая внимания на княжеское поражение ч княжеские тревоги. И чем глубже задумывался Ростислав, тем яснее понимал, что страхи и тревоги преходящи, как сам человек. Разве до него мало людей прошло той же дорогой, по той же земле, и ветер разметал их мысли, а дожди промыли их кости до перламутровой белизны. Коротка жизнь человека. Словно в подтверждение раздумий из близкого оврага поднялся ворон. Князь усталым взглядом проследил за жирной черной птицей. Сев на ветку, она окровавленным клювом принялась чистить перья. Наверное, в овраге лежала падаль или убитый человек — все равно что: жертва стала кормом ворона, жизнь которого, как говорят старые люди, продолжается целых пять человеческих жизней. Где же справедливость? Ростислав остановил коня, поднял тяжелый лук и прицелился в птицу. Почуяв неладное, ворон взмахнул крыльями и улетел, зловеще и сипло каркая. Князь опустил лук и пришпорил коня. За ним взвилось облако белой пыли и скрыло от него войско.
Велеград, Микулчице и окольные крепости защитили себя от немцев. Все, что вне крепостных стен, было сожжено и разрушено до основания. Люди бродили среди пожарищ, ища остатки посуды, недогоревшую мебель, разбросанную утварь. Жестокая война уничтожила труд многих поколений и подорвала добрые намерения Ростислава. Скольких хлопот и забот стоило собрать воедино и сохранить моравское государство. Его отец, Моймир, начинал с нуля. Немало бессонных ночей потребовалось ему, чтобы объехать князей и владельцев замков и уговорить их объединиться, если они не хотят больше быть рабами и вассалами франков. Тогда воспротивился только Прибин, нитранский князь. В сущности, он не имел ничего общего с большей частью людей, населяющих его земли Когда-то, поссорившись с болгарским ханом, он покинул его страну с небольшой ордой болгар, сумел договориться с франками, и они дали ему во владение Нитру. Крепость была сильной. Прибин еще больше укрепил ее, расширил, построил вторую крепостную стену — словом, сделал неприступной. И возгордился. Моймир не раз посылал к нему послов, но тщетно, и наконец решил прибегнуть к силе. Он победил Прибина и выгнал из собственник владений. Долго скитался тот — то у франков был, то у хорватов и болгар, потом опять у франков, — пока они не смилостивились и не позволили ему править Блатненским княжеством. И опять засновали посланцы меж князьями-соседями. Закрутилось колесо тайных переговоров, как вдруг, ко всеобщему удивлению, Моймир вернул Прибину нитранские земли. Но лучше бы он их не возвращал! Прибин начал клеветать на князя, и франки сделали все возможное, чтобы свергнуть Моймира. Надо было спасать свои владения, и он уступил их сыну, Ростиславу. Сын унаследовал мечту отца создать сильное государство, которое могло бы противостоять Людовику Немецкому, и потому первым делом решил отомстить Прибину. В кратком сражении под Нитрой самонадеянный князь пал от стрелы Ростислава. Сын Прибина, Коцел, спасся бегством к немцам. Они дали ему Блатненское княжество: оно стало разменной монетой, выплачивавшейся немцами за верную службу. Молодой князь обосновался в Мосбурге, укрепил город, но не перестал зариться на бывшие владения отца, где теперь правил племянник Ростислава, Святополк. Племянник храбро дрался в том сражении, и дядя остался им доволен. Многие приближенные моравского князя возражали против возвышения Святополка, указывая на его спесивость и на то, что он-де готовит заговор, чтобы сбросить опеку, но в его поведении Ростислав пока не видел ничего подозрительного. Ведь Святополк хорошо защищал Нитру и, надо думать, останется преданным и сговорчивым.
Крепостной ров вокруг Велеграда был местами засыпан. Кое-где в стенах виднелись пробоины, но население, поднявшееся на защиту города, сумело его отстоять. Ростислав остановился у городских ворот. Тридцать приближенных бояр из свиты затрубили в рога, и их звуки оживили тишину. Залязгали цели, и тяжелый деревянный мост стал медленно опускаться.
Первым на него въехал князь. Копыта коня зацокали по толстому, окованному железом дереву, и снова раздался дружный призыв рогов. С внутренней стороны выстроились защитники города. Впереди стояли Константин и Мефодий с учениками. Рыжая борода Горазда светилась медным отливом в лучах заходящего солнца.
Подняв руку, Константин троекратно перекрестил Ростислава. Ученики запели какую-то церковную песню, умилившую князя. Нет, еще не все потеряно! Вот люди чтут его, духовенство — собственное! — восхваляет. Чего еще можно желать? Он побежден, но он придет в себя, соберется с силами и отплатит врагу. Нельзя складывать оружие. Все на этой земле преходяще, и сила немцев тоже. Колесо жизни вертится, говорил когда-то отец, и те, кто внизу, завтра могут оказаться наверху — кто знает? Князь выпрямился, дернул поводья; усталый конь встал на дыбы и громко заржал.
Народу не нужен унылый властелин. Его должны видеть дерзким и непокорным. Унылый властелин ведет за собой унылых воинов, но он, Ростислав, не позволит считать себя растоптанным и покоренным. Во дворе замка все было по-старому. Из голубятен доносилось воркованье, пестрокрылые голуби стаями взмывали в небо и со свистом садились на крышу. Князь торопился в замок повидаться с семьей. Его жена болела, и в Девине он сам ухаживал за ней. Она была молчаливой, строгой женщиной, привыкшей повиноваться судьбе и мужу. Иногда, ощущая ее строгость, он спрашивал себя: любит ли она его? Эти мысли приходили редко, а теперь князю и вовсе было не до них. Когда он был помоложе, женщины будоражили его кровь, позднее тревоги о судьбе княжества заменили эти волнения, но в минуты хорошего настроения Ростислав вспоминал старые обычаи. Его предки, его отец жили не с одной женой, и никто их за это не попрекал. Теперь последователи Христа боролись против многоженства. Чем оно мешает им? Лишь бы ты был в состоянии прокормить и одеть несколько жен. Ростислав до сих пор помнит разговор отца с каким-то священником, который разгневался на боярина, имевшего несколько жен. Священник хотел отлучить его от церкви, но Моймир вступился: «И что из того, что у него много жен — и в доме, и вне дома? Женщина как река: перешел, обернулся, следов нет. Зачем тогда карать человека? Ведь все на свете — от бога...» Эти рассуждения глубоко запали в сознание Ростислава. У его народа были старые обычаи. Если девушка до свадьбы не понравилась хоть одному мужчине, парни чурались ее, считали некрасивой и неинтересной.
Теперь церковь подняла голос против этих обычаев. Священники придумали новое слово и били им, как камнем. Каждого позволившего себе небольшую вольность обзывали развратником, налагали на него долгий пост, предавали анафеме. Но что плохого, если увеличивается численность народа? Ростислав собирался потолковать об этом с братьями, да все было недосуг. С сегодняшнего дня надо быть хитрее. До сих пор Ростислав надеялся на оружие, но, увидев, что оно мало помогло, решил чаще пускать в ход оружие мысли. Оно рассекло немало узлов.
По уму нет равных византийским мудрецам. Если предоставить им и их делу полную свободу, все окрестные славянские народы объединятся под эгидой нового епископата. Тогда не он один, а вся славянская общность будет поддерживать братьев, раздражая немцев и папу... Ростислав поднялся по лестнице, оглядел прохладную приемную, пересек ее и исчез в соседнем коридоре. Опочивальня находилась на верхнем этаже. Жена настолько ослабела, что не вставала с постели. Еще до начала войны она запретила мужу посещать ее, так как не хотела, чтоб он видел ее некрасивой и изможденной. Вид княгини смутил его: волосы поседели, щеки впали, а тело вообще нельзя было различить под мягкой пуховой периной. Виноватая улыбка жены сбила князя с толку. Он остановился на пороге и не посмел приблизиться к ней.
— Подойди. — еле слышно обронили ее губы.
Он шагнул, оперся на меч, как на пастушеский посох.
— Испугался? — спросила княгиня.
Прежде чем ответить, он мучительно проглотил слюну. Хотел успокоить ее, рассеять, но она отмахнулась — молчи, дескать.
— У меня к тебе просьба...
— Какая?
Вели позвать Деяна.
— Деяна? Кто такой?
— Целитель. Из окружения братьев.
— Ладно, позову, — сказал Ростислав и неумело погладил ее руку.
— Говорят, он и мертвых воскрешал. Ты слышал о нем?
— Да
Имя Деяна было совершенно незнакомо князю, но он не мог лишить жену последней надежды. Пусть и этот врачеватель попытается ее вылечить. Сегодня же прикажет позвать его. А вдруг вылечит...
На дворе светило солнце. Кипела жизнь. Ростислав неожиданно упрекнул себя за прежние мысли о женщинах.
Ему казалось, именно этими рассуждениями он накликал болезнь на ту, которую любил. Ее молчаливая любовь никогда не мешала, не досаждала ему. Жена ни разу ни в чем его не укорила. Он знал ее больше как женщину, но как человека понял только сейчас. И она надеялась. Поможет ли этот Деян?.. Сомнения князя усилились, когда он увидел самого целителя. В ветхой суме за его плечами, должно быть, лежало чудотворное лекарство. Сухая фигура с жиденькой бородкой, изъеденной временем, не внушала доверия. Если он и в самом деле умеет лечить, почему сперва не подлатает себя? Ростиславу нравились крепкие, здоровые мужчины, которым ничего не стоит выпить ведро вина и в один присест умять жареного барашка. А этот?.. И все же он велел отвести Деяна к жене.
Так жизнь снова вошла в прежнюю колею, если не считать молчаливого возвращения некоторых франкских священников. Мало кто из них имел высокий сан. Они появлялись в Велеграде один за другим, внезапно, как тот черный ворон, и ничего не требовали. Стремились занять свои прежние обиталища, но, если видели, что это им не удастся сделать, бесшумно отходили в тень в ожидании лучших дней. Будучи неуверенными в своей силе и в искренности моравского князя, они старались не попадаться ему на глаза, но не упускали случая очернить Константина и Мефодия, называя братьев и их учеников носителями зла и неправды.
Для немцев братья были еретиками, так как рискнули нарушить святую догму триязычия. Если б не покровительство моравского князя, они не задумываясь послали бы Константина и Мефодия на костер. Но к Ростиславу мало-помалу возвращалось прежнее самочувствие. После того как Карломана посадили под домашний арест, недовольные королевской властью поднялись по всей стране, маркграфы не хотели мириться с тем, что у них отняли достоинство и земли. Они объединялись., организовывались и готовили заговоры против Людовика Немецкого.
Их взгляды вновь с надеждой обратились к Ростиславу; они предлагали заключить союз, обещая уступки и новые земли моравскому князю. Он не спешил давать согласие, ибо однажды уже обжегся Маркграфы не внушали ему доверия, казалось, кое-кто из них пытается проверить его преданность императору.
Уйдя с головой в обдумывание всевозможных планов, Ростислав не забывал и о здоровье жены. Она вновь запретила пускать его к себе, ее посещал лишь тот старик с жиденькой бородкой и ветхой сумой. Князь часто встречал его на каменной лестнице замка, но не было времени обменяться хоть парой слов. Тревожное лето уже покатилось под гору, словно сорванное ветром яблоко, когда дверь столовой открылась и на пороге показалась улыбающаяся, изменившаяся до неузнаваемости супруга. Желанное чудо произошло! Старик столь искусно свершил свое дело, что Ростиславу просто не верилось. Не будь он свидетелем, никогда бы не поверил, что существует человеческая сила, способная воскрешать из мертвых.
Обрадованный и изумленный, князь встал и пошел навстречу жене.
10
Бунтовщики приближались к стольному городу.
Борис приказал запереть крепостные ворота и позвать к себе старейшин ста родов, которые, согласно древней традиции, должны были находиться вокруг правителя.
В тронный зал явились всего сорок восемь, остальные пятьдесят два присоединились к мятежникам. Кавхан Петр посчитал дважды, но от этого их больше не стало. Среди них не было ни одного «чистого». Потрясенный, князь постиг истину: нет, он не был ханом и князем болгар. Болгары бросили его. С ним остались лишь те, кто понял ограниченность древних законов государства. Борис закусил губы и сжал дрожащие от гнева кулаки. Верные боилы, багаины, тарканы и боритарканы молча стояли в зале; каждый, смущенный жестокой правдой, углубился в свои мысли.
— Спасибо вам за верность! — Князь сказал эти слова срывающимся от волнения голосом. Все видели, как заходили у него желваки. Затем князь высоко поднял меч, рукоятью вверх, отчего он стал похож на крест. — Завтра вечером мы пойдем против невежества и глупости, чтобы защитить наш новый закон. Горе тому, кто встанет на нашем пути! Готовьтесь… заплатить за добро добром, за зло — злом!
Повелев каждому вооружить своих людей и разместить их в намеченных местах вдоль рва и на стенах, кавхан Петр закрыл Великий Совет.
Дозорные часто сообщали новости о передвижении мятежников Мужчины из пятидесяти двух родов возглавили их, чтобы повести на стольный город. Кони поднимали вдали клубы пыли, щиты и копья поблескивали в косых солнечных лучах. Мятежников было много. Они шагали вразброд, лес копий, мечей и вил создавал впечатление, будто люди идут на косьбу. Никто не подозревал о ловушке. Осмелев от того, что их так много, они двигались, словно стадо, готовое снести любую преграду. Вожаки еле сдерживали их, упрашивая подождать воинов из дальних областей, привыкших к боевому порядку. Борис вместе с кавханом поднялся на крепостную стену. Все поле со стороны Шумена было черно от людей. Хану стало не по себе. Неужели это те, кого он с таким трудом спас от голодной смерти?! Те, ради кого навлек на себя ненависть знати, разрешив им охотиться на ее землях и в ее лесах?.. Древнее знамя — победоносный конский хвост — развевалось вдали над этим людским морем, и неистовые крики о возмездии Тангры летели к небесам. Жрецы шли в первых рядах; высоко поднималось пламя жертвенного огня, и визг жертвенной собаки достигал ушей князя.
День был на исходе. Лучи закатного солнца окрашивали головы людей и копья в багровый цвет, и столпотворение внизу выглядело кровавым и страшным.
— Это божье знамение...
— Что, светлейший княже? — спросил кавхан.
— Все это, внизу...
Князь повернулся и по старой привычке три раза сплюнул. Оба углубились в свои мысли, а они были нерадостными. Кавхан думал о своем жизненном пути. Разве плохо жилось ему в Старом Онголе? Его отец, глава рода Иоанн Иртхитуин, сызмала обучил сына добывать кусок хлеба мечом и храбростью. А у молодца и голова была толковой, так по крайней мере считали его близкие. Сколько раз доходило до пограничных стычек с кочевыми племенами, и всегда он умел угомонить их то словом, то взяткой. Не хотелось проливать кровь своих людей. Надо было беречь их для будущего решительного сражения, когда все силы понадобятся в борьбе с венграми или воинствующими племенами, привыкшими грабить и опустошать соседние земли. Вообще там, на передней линии, было хорошо. А теперь, став кавханом, он замарает свой меч кровью знатных болгарских родов. В сущности, он сам остался прежним или стал другим? Имя у него не болгарское, никто не называет его Огламом, кроме первой жены, всем больше нравится Петр, да и сам кавхан быстро привык к новому имени. Кем был тот Петр, апостол, он узнал всего несколько дней назад от княжеской сестры, Феодоры. Значит, Петр — краеугольный камень римской церкви, а он, кавхан, — болгарской? Ведь он ничего не знает ни о религии, ни о боге, которому служит... Впрочем, надо ли знать? Теперь он должен спасать столицу от простолюдинов и рабов, от тех, кто не желает добра своему князю. Ведь если они ворвутся сюда, то не простят его, что бы он им ни говорил, просто потому, что он — брат ханской жены. Не пощадят, растопчут его даже те, кого он спас от голодной смерти, добившись того каравана с хлебом. Возможно, они потом и пожалеют, в мире ведь так водится — сожаление наступает после содеянного зла. Петр тоже жалеет о том, что согласился стать кавханом именно в это тяжелое для государства время, но назад возврата нет, И нечего больше об этом раздумывать.
С гор спустился легкий вечерний ветерок, из-за далеких хребтов выползли черные тучи, заходящее солнце окунуло в них лучи раз, другой, и вот уже погасли красный и оранжевый огни, поглощенные, задушенные тучами, а они двинулись дальше и овладели всем пространством между горами и небесным куполом. Чтобы прогнать наступающий мрак, мятежники разожгли костры, где-то запищала волынка, вокруг костров пошли пляски, дикое веселье взбудоражило землю. Огненная стрела взвилась в небо и, очертив дугу, упала в толпу. Только пьяные могли зря растрачивать стрелы, которые одна за другой взлетали в небо, описывая высокие огненные дуги, и Борису вдруг показалось, что вернулись мартовские праздники его детских дней, когда ребятня, гремя пустыми деревянными горшками, прогоняла змей и ящериц, собирала мусор в кучи и разжигала большие костры, через которые все прыгали, веря, что это к здоровью. А на рассвете в небо взмывали огненные стрелы. Парни метали их во дворы будущих жен. Девушки прятались за плетнями, стараясь разглядеть сквозь щели обладателей стрел. Борис не знал, что станет теперь с этими дедовскими праздниками. Спроси он у сестры, может, и получил бы ответ, но, правду, сказать, сейчас ему было не до праздников. Костры в поле полыхали, карабкались по холмам и исчезали во мраке, как падающие звезды. Лишь бы войска в крепостях не спутали сигнальный огонь с каким-нибудь большим костром! Борис и Ирдиш -Илия вроде предусмотрели все, но мало ли что бывает. Они зажгут сигнальный огонь, когда утихнут бесовские крики и опьяневшие, усталые мятежники свалятся у костров. Именно тогда княжеский огонь запылает в небе, и горе, о горе им... В этих последних мыслях крылась злость, и Борис испугался самого себя. Ведь он старался владеть собой в самые тяжкие мгновения, стремился не поддаваться чувствам. Так поклялся он давно, после первого урока, когда было задето его честолюбие властелина. С высокой стены князь осматривал темное поле, ров и табуны, спрятанные за рвом, чтобы они не попали в руки мятежников. Лежащие около коней коровы вдруг привлекли его внимание.
— Отправь кого-нибудь к Феодоре. Пусть приготовят свечи. Много свечей. Взять из часовни и другие — она знает. Мы тоже пошлем им стрелы, они запомнят их.
Принесли свечи, и Борис велел прикрепить их к коровьим рогам. Когда зажжется сигнальный огонь, надо будет зажечь и эти свечи и пустить коров в поле, в стан спящих бунтовщиков.
Все сделали так, как было велено, и все произошло так, как предусматривали. Они разбили мятежников, взяли в плен множество простолюдинов и рабов, только знатных почти не брали в плен. Собрали бедноту на месте табунов, между рвом и крепостной стеной, под стражей верных князю воинов. В поле валялись трупы. У жестокости свои законы, и Борис не сумел одолеть жажду мести. Он приказа л уничтожить все пятьдесят два рода вместе с женщинами и детьми. Вздрогнул стольный город, ибо милости не было ни для кого. Женщины выли, дети плакали на руках у матерей; мужчины пошли на смерть с тупым смирением на лицах. Они ведь поднялись спасти Тангру, а Тангра отвернулся от них. Всех повели куда-то по дороге в Овеч, где были приготовлены общие могилы — в старых кирпичных мастерских. И несмотря на то, что обреченные знали, куда идут, они все еще не верили в свою гибель. Лишь после того, как первые головы покатились с плеч под топором палачей, все осознали жесточайшую правду. Новый бог требовал жертв. Тангра звал своих верных к себе. И только перед смертью постигли они, что, когда спорят боги, страдают люди. Увы, было поздно. Осужденные унесли с собой в небытие непокорство народа, от которого останется только имя — болгары. В полдень, когда пятьдесят две знатные семьи были зарублены, к яме привели простолюдинов и рабов, чтобы они собственными глазами увидели княжеское наказание. Картина была страшной. Все молчали, словно пораженные громом. И в этот момент было сообщено решение Бориса: они прощены. Им прощалась дерзость, ибо они подняли рук у на князя не по своей воле.
Не было милости для жрецов. Они остались в яме вместе с семьями знатных. Только верховный жрец куда- то исчез. Люди ясно поняли, что отныне будут повиноваться новому богу, а с ним шутки плохи.
Молва о жестокости князя обошла всю болгарскую землю, внушая страх и укрепляя новую веру. Теперь люди безропотно строили церкви, проклятий не было слышно. Они шли в новые святилища, как на посиделки: повидаться, поболтать о том о сем. В церковных дворах стали устраивать смотрины. Проповеди византийских священников проходили мимо ушей, не затрагивая сознания. Мало кто понимал их язык. Зато святые образа приковывали внимание людей, побуждали искать знакомые черты. Все питали глубокое уважение к богоматери с младенцем на руках. Материнство — это было так понятно женщинам. Иисус же, которого писали с огромными, недетскими глазами, напоминал им ребенка, больного лихорадкой. Его жалели и ставили перед ним самые большие свечи. Несмотря на запреты, простолюдины и рабы с трудом отказывались от древних обычаев. Мишоров день, песий понедельник, день стад и огня, праздник земли почему-то не умирали, продолжали жить и под крестным знаком. Свадебные шествия с грустными припевами, кони, украшенные дарами, телеги, полные приданого, без устали неслись по деревенским дорогам. В гуще веселья священник возникал всего лишь раз, дальше все шло по-старому. Пыталась утвердиться какая-то новая, неизвестная религия, смесь добра и ала... Сам князь не понимал, что следует оставить и что запретить. Феодора могла дать совет только насчет богослужений. Тогда Борис решил написать письмо патриарху Фотию. Он сделал это не столько ради ясности, сколько потому, что решил быть твердым с патриархом. Хватит его священникам трясти рясами на болгарских землях. Князь жестоко наказал бунтовщиков, пожелавших вернуть старое, но новое так и осталось непонятным для людей, и совсем не по их вине... Виноваты чужой язык и чужие священники. Борис хотел иметь болгарскую церковь, со своим главой. Ради бога, пусть Византия считает его духовным сыном, но это не должно мешать устроению церковных дел на собственной земле. В заключенном мирном договоре ничего на этот счет не говорилось, речь там шла только о принятии христианства от Константинополя. Это развязывало князю руки. И он не поколебался потребовать, что ему полагалось, — своего главу церкви.
Мысли его разделяла и Феодора... Прежде чем послать письмо Фотию, Борис посоветовался с кавханом и тестем Иоанном Иртхитуином. Позвали и Алексея Хонула. Верный старой ненависти к соотечественникам, тот горячо убеждал князя, что самый правильный путь — иметь самостоятельную церковь. Пусть Фотий откажет — посмотрим, как он это сделает. Алексей Хонул следил за спором между Константинополем и Римом, знал, что в случае отказа патриарху пришлось бы опровергнуть свое утверждение, что каждая церковь вправе быть независимой.
После жестокой расправы с бунтовщиками князь замкнулся, стал суровым, нервным и мнительным. Появилась бессонница. Целыми ночами сидел он в часовенке, молясь и бодрствуя. Совесть искала прощения у бога, к ногам которого он положил столько жертв. Борис похудел, высох, лицо потемнело и осунулось, светились один глаза, ставшие большими и круглыми. Приближенные избегали его. После двухнедельных молитв он вдруг созвал Великий Совет и без лишних слов велел заменить убитых боилов славянскими князьями, которых собрал со всей болгарской земли. Согласно старому обычаю, им с семьями надлежало переехать в столицу или поселиться вблизи нее. Борис разместил большинство в строящемся Преславе, остальных — в Плиске. С этого дня он начал величать себя великим князем, в отличие от подчиненных ему князей. Все теперь были равны перед законами государства. Не было больше двух истин, одной — для болгарина, другой — для славянина.
Этот шаг вернул ему уважение людей.
Если он задумал действовать решительно, нельзя медлить, пока не появились новые «чисто» болгарские роды. Князь намеревался быть одинаково твердым и со своими, и с чужими. Так он будет вести себя и с патриархом. Если Фотий попытается оспорить его право на самостоятельную церковь, Борис обратится к Риму. Ведь Людовик Немецкий давно обещает заступничество перед папой.
11
Два воробья вили гнездо под крышей дома напротив, взъерошенные, неспокойные, они будто потемнели от недавнего тумана. Один, поменьше, все ласкался, искал клювиком клюв другого. Папе казалось, что они разговаривают о своем будущем семейном гнездышке. Небо над ними было чистым и синим, белесые облачка пронеслись, точно стая голубей, и исчезли, словно боялись замутить божью лазурь. Николай утонул взглядом в бездонной синеве. Она манила безграничностью; ему казалось, что он сам становится бесплотным и легким, бесконечно далеким от земных дел. Такое случилось с папой впервые. Он твердо ступал по земле, всегда с кем-нибудь воевал, а теперь вот искал в ясном небе покоя и безмятежности. Папа удивлялся самому себе. Вероятно, все это было результатом достойно исполненного долга, торжества победы... Император Людовик II уехал из Вечного города, не оставшись даже на пасху. Он отказался получить у папы отпущение грехов в среду, перед началом великого предпасхального поста. Император отправился к врагу папы, Иоанну Равеннскому. Ничего, пусть зализывают раны, как побитые псы. Это грубое сравнение, характерное для папы, внесло некоторый диссонанс в кроткую картину и в возвышенное состояние, царившее в душе божьего наместника. Сноп солнечных лучей падал через боковое окно и освещал его усталую жилистую рук у. Он всмотрелся в нее, словно видел в первый раз. Она была будто выкована из золота, с синими дорогами жизни, по которым течет божье вино, вдохновляя его на борьбу. Эта золотая рука умилила Николая. Всевышний шлет ему знак, что он верно служит ему. Откинув голову на спинку высокого стула, папа уснул. Сон был кратким и безмятежным, как у ребенка. Папа проснулся, когда один из воробьев спорхнул со спинки второго, поправляя растрепанные перышки. Николай поколебался — улыбнуться или сделать недовольный вид, но, верный себе, отвел взгляд в сторону: продолжение жизни дано всевышним, поэтому нет причин возмущаться природой. Он не хотел нарушать странного ленивого покоя, но нельзя было отречься и от своего девиза: ни дня без дела, — а посему ударил ладонью о подлокотник кресла, вслушался и повторил удар. Не глядя на появившегося поставеника, сказал:
— Брата Себастьяна!
Губы брата Себастьяна прикоснулись к золотой руке Николая. «Подозревает ли, какую он руку целует?» — вдруг подумал папа и сказал:
— Садись...
Себастьян сел, положив руки меж колен и устремив преданный взгляд на светлейшего отца. В этом взгляде было столько чистоты и верности, что сам папа удивился. Сегодняшний день вообще стал днем удивлений. Мир открывался ему иным, укрощенным и безмятежным, да и он сам будто вновь открыл себя — кроткого и склонного к блаженным грезам. Даже этот человек перед ним показался папе безгрешным и чистым, точно непорочный ангел господень. В сущности, Себастьян и вправду был таким, ибо ему были отпущены все грехи. Николай лично даровал ему отпущение в среду, накануне великого поста, потому что он хорошо служит.
— Уехали?
— Уехали, святой владыка.
— Те тоже?
— Те раньше, святой владыка.
— А люди?
— Ликуют, святой владыка.
— С полным правом... Мы совершили большое дело.
Папа уже хотел отпустить Себастьяна, но посчитал, что день был бы пустым, если бы состоялся лишь этот разговор, поэтому он поджал ноги и сказал:
— А что ты сделал с письмом этих...
— Оно здесь, святой владыка.
— Прочитай.
Брат Себастьян откинул верхнюю одежду и вынул из-под кожаного пояса пергамент. Прежде чем начать читать, он подошел поближе к окну, и его тонкий голос, мелодичный и звонкий, солнечным лучом побежал по залу. Этот голос смягчал резкие слова двух лотарингских архиепископов. Когда папа вторично выгнал их из святого города, они оставили это письмо на могиле святого Петра; оно было полно выражений, которые могут высказать лишь люди, пропитанные ненавистью к представителю неба. Оба оспаривали право божьего наместника вмешиваться в их дела и утверждали, что решение лотарингского духовенства правильно. По их мнению, было справедливо, что Лотар выгнал законную жену и взял любовницу, мать его детей, ибо, кроме канонического права, существует и право естественное, продиктованное жизнью. В тех местах, где слова и выражения были грубыми и несдержанными, Себастьян останавливался в явном колебании: читать, мол, или нет, — но папа согласно кивал, и тот понижал голос, будто этим мог смягчить грубость. Прочитав письмо, монах шагнул к Николаю с намерением передать свиток, который он держал двумя пальцами, а папа сказал:
— Оно мне больше не нужно. Письмо подтверждает их глупость. — И, помолчав, продолжал прежним кротким голосом: — А что думает брат Себастьян?
— Призвать обоих на божий суд за обиду, святой владыка.
— Не надо... Бог дал достаточно знамений, подтвердивших нашу правоту. — Бросив взгляд на Себастьяна и уловив, что тот не понял его, Николай добавил: — Посмотри, какой чудесный день он послал на землю после их отбытия.
Брат Себастьян поклонился, вновь поцеловал руку папы и исчез в темных коридорах. Папа постоял, вслушиваясь в его легкие шаги и пытаясь вернуть себе прежнее настроение, но не смог и погрузился в земные мысли и тревоги. Интересно, как чувствуют себя император и Иоанн Равеннский? Правда, Николай победил обоих, победил лотарингских архиепископов и епископов, даже короля Лотара II, хотя тут победа будет полной только тогда, когда папа устранит Вальдраду и восстановит в правах законную супругу. Все в руках папы, все, далеко лишь неуязвимый Фотий. Если объявить всеобщий военный поход на Константинополь, вряд ли это даст результаты. Николай не спрашивал себя, будет ли это законно, его интересовали лишь результаты. Едва он подумал, что Ростислав продолжает вести себя как самостоятельный правитель, его охватил гнев. Где же Людовик Немецкий? Чем занимаются остальные короли?!
Немало времени прошло с того дня, когда папой Николаем завладело странное блаженное настроение. Жизнь шла своим чередом. Весна давно миновала; на дворе стояла золотая осень с карминовыми прожилками в листьях деревьев. Забыв о счастливом мгновении на черепицах дома, воробьи увели окрепшее потомство под другие крыши. Лотар привел во дворец законную супругу. Все успокоилось. Утих и Ростислав, Людовик Немецкий принудил его стать своим вассалом после очень напряженной битвы под Девином. Победы были, но результатов не ощущалось. Посланцы Фотия все так же спокойно жили под крылом Ростислава. Папа объяснял это неразберихой в королевстве Людовика Немецкого. Многие маркграфы ополчились против него, после того как он посадил Карломана под домашний арест, лишил титулов маркграфов, помогавших сыну. Их оказалось немало, и между ними были родственные отношения, так что вокруг короля усиливалась тайная неприязнь. Пока не упрочит собственный трон, Людовик не станет тратить силы на закрепление победы над Ростиславом. А до этого времени Константин и Мефодий будут делать свое еретическое дело. В его еретичности папа не сомневался ни минуты. Ведь они дерзнули выступить против триязычия, против Исидоровых декреталий, они проповедуют слово божье на каком-то простонародном языке.
Пора разобраться в их проповедях, покончить с бесовскими домогательствами византийских посланцев. Но каким образом? Николай этого еще не решил, ибо другие, более важные события вторглись в тишину Латерана и поглотили его внимание. Болгария проиграла войну с Восточной империей и приняла христианство от Константинополя! Совсем неожиданный удар! Папа не находил себе места, он злился на всех: и на Фотия, и на Бориса, и на Людовика Немецкого, который написал ему когда-то о готовности болгарского князя принять слово Христа от святой римской церкви. Папа настолько поверил этому, что поторопился уведомить кое-кого из епископов. А на деле, оказывается, он предал гласности свое унижение, упавшее как снег на голову. Эта осень осталась в душе Николая не золотом, а туманами: он замкнулся, отдалился от людей на всю зиму, до следующей весны. Все козни патриарха он воспринимал сквозь мглу поражения и внешнего безразличия — до того, пока не узнал о бунте болгар против князя и византийских священников. Надежда снова засветилась в его взгляде. Папа Николай ожил. В походке вновь появилась упругость. Властные нотки в голосе обрели прежнюю ясность и силу. Брат Себастьян каждое утро сообщал известия из болгарских земель. После подавления бунта интерес папы как будто заглох, но это только казалось. Людовик Немецкий сообщил, что болгарский князь обратился к нему с просьбой посодействовать его встрече с папой Николаем. Король не мог сказать, о чем будет беседа, он просто не знал. Ничего, папа был доволен и этим. Выходит, князь болгар не забыл о нем. Вновь возродившаяся надежда придала смысл деятельности римской церкви. Папа взялся за дела королей и епископов. Кто-то кого-то преследовал, кто-то увел чью-то дочь, целые графства брались за оружие из-за мелочных поводов. А в это время на крышах птицы любили друг друга, выкармливали новые поколения, без ссор и распрей устроившись в старых гнездах или соорудив новые по соседству. Воробьи из дома напротив снова учили детенышей летать. Папа смотрел, как птенцы весело подпрыгивают на крыше и их неокрепшие крылышки дрожат в предчувствии полета.
Жизнь птиц была простой, а жизнь людей — сложной. Птицы понимали друг друга с одного прикосновения клювика. А человек все норовил поссориться. Вот только что папа уговорил жену графа Бозо, Ингильтруду, вернуться к мужу, как вспыхнула распря во дворце Карла Лысого. Граф Балдуин увез его дочь и женился на ней. Папе пришлось немало потрудиться, успокаивая отца и примиряя его с влюбленными. Карл Лысый заставил Синод франкских духовников отлучить от церкви будущего зятя. Папа долго колебался, прежде чем принять чью-либо сторону. Дело Лотара II отняло так много времени, что вряд ли стоило снова заниматься подобным случаем. Но если ты однажды взял на себя обязанность решать светские вопросы, нельзя оставаться в стороне. Задачу папы облегчала просьба обоих влюбленных. Он дал свое благословение на их брак, и Карл подчинился его мудрому решению.
Мир населяли люди и птицы, все — божьи создания, а наместник Христа обязан заботиться обо всех, но птицы не тревожили его, а вот сознательные чада, сотворенные по образу и подобию божьему, никак не могли поделить между собой земли и женщин и удовлетворить свое честолюбие. Они все искали, но не находили, все копали кому-то яму и унижали самих себя, все клеветали, чтоб оклеветали их самих, и убивали друг друга. А божий закон не щадил никого, кто преступал его. Сказал же господь: не убий... Но убивать приходилось... Вот Борис, князь болгар, перебил взбунтовавшихся язычников. И если бы он не сделал этого во имя бога, убили б его самого во имя какого-то Тангры. Так что же, сложить руки и ждать смерти? Умирать, как когда-то первые христиане в этом городе, ставшем теперь опорой божьего престола? Если папа и его люди сложат руки, последователи Тангры сотрут их с лица земли. Но бог еще сказал: поднявший меч от меча и погибнет. Папа предпочитает руководствоваться этим вторым законом, более истинным. Такие люди, как Себастьян, угодны богу, они его темь, но и его сила. Когда ты победил, тебе легко отправить своими послами высокомерных честолюбцев типа Арсения, епископа Хорты, — пусть распространяют твои послания и внушают своем осанкой уважение к тебе. Теперь хортенский епископ обходит королей, сообщает распоряжения папы, и ему никто не смеет противоречить. Вот и Карл Лысый подчинился папскому приказу и благословил влюбленных.
Божья земля, божьи птицы, божьи люди... И над ними — он, папа Николай, а выше — только небо...
Папа встал, самодовольно погладил бороду и посмотрел на карниз дома напротив, где воробьи учились летать.
12
Миссия покинула монастырь под Аквилеей. Константин ехал впереди, погруженный в мысли.
Печален мир без доброго слова, пуста душа без надежды и земля без зерна, без будущего плода. Лишь дорогам нет конца, были бы только силы скитаться по ним... Константин чувствовал усталость. Стал побаливать желудок, усилилась тревога, вызванная сомнением, что дело их бессмысленно. В первый раз отчаяние овладело ими, когда Аквилейский патриарх Лупос не разрешил образовать новый диоцез из земель Паннонского и Моравского княжеств. Диоцез был необходим в непрестанной борьбе с немецкими священниками, понаехавшими в государство Ростислава. Князь поддержал братьев. Это была его идея — объединить близлежащие славянские территории в отдельный диоцез под руководством Константина. Братья уцепились за идею, потому что увидели в ней спасительный росток. Они оставят в Моравии поколение ученых молодых людей, которые по знаниям будут на несколько голов выше немецких священников. Они-то и станут краеугольным камнем самостоятельной моравско-паннонской церкви. Оба князя договорились между собой, оставалось получить благословение аквилейского патриарха, но тот, по-видимому, боялся зальцбургского архиепископа. Патриарх утверждал, будто не имеет права образовывать новые диоцезы. Может, так оно и есть. Константин ощущал, как сужается горизонт вокруг миссии, как враги все выше поднимают головы и люди начинают отступать перед озлоблением немецких священников, не гнушающихся никакими средствами для вытаптывания семян, посеянных с таким трудом. Первая жертва в этой борьбе расстроила всех. Недруги объявили Деяна колдуном, обвинив в том, что-де нечисть каждую ночь собирается в его суме и передаст часть своей бесовской силы чудодейственным травам и кореньям. Эти слухи поползли после того, как старик поднял княгиню со смертного одра. Молва шла за ним по пятам, и немецкие священники натравливали на него простолюдинов.
Константин вспомнил день смерти Деяна. Это было весной. Светило солнце, звенели ручьи, над лугами вились облака пестрых бабочек. В тот день Климент, как всегда, повел учеников на холм, и веселые звуки вербовых дудочек заполнили пространство до самого монастыря. Философ отложил книгу: поманили с зеленого холма звуки беспечной молодости. На память пришли детские годы, согретые теплом материнской ласки. Его мир был иным. Там было лишь синее море — безграничное и ровное, теряющееся в далеком мареве. Оттуда возвращались рыбаки — пахари моря. Лица, обгоревшие под солнцем, узловатые руки привлекли его своей силой, и он мечтал, как подрастет, стать рыбаком... Не стал. Но Константин побывал в таких местах, о которых многие рыбаки даже не знали. Однако не это было важно, важно было, что один из них подарил ему свирель из раковины, она издавала такой же звук, как те дудочки на холме. Константин долго берег ее. Сейчас эти звуки мешали ему уйти от воспоминаний, и он с запозданием понял, что веселье на холме прервалось... До его слуха долетел шум. Он был тревожным. Всмотревшись, Константин понял, в чем дело. По дороге тащилась лошаденка Деяна, но без хозяина. Через хребет была перекинута какая-то одежда. Константин вгляделся пристальнее и оцепенел. Это была не одежда, а сам старик. Руки его беспомощно висели, неестественно торчала борода. Ученики взяли лошаденку под уздцы и повели в монастырь. Веселье кончилось, голоса дудок замерли в листве и травах, надо всем витал дух смерти. Смерть была для Константина чем-то осязаемым. Он мог уловить ее присутствие как некое странное дуновение, как безмолвие, холодно отпечатавшееся на лицах окружающих, — безмолвие, у которого не было определения и названия, но которое никогда его не обманывало. Смерть, смерть шла рядом с дряхлом клячей Деяна. Философ вышел на галерею и стал тяжело спускаться навстречу смерти и ученикам. Старика положили внизу, на каменных плитах двора... Не было видно никакой раны, но в широко открытых старческих глазах застыл нечеловеческий ужас. Константин понял все. В таком ужасе прощались с жизнью невинно осужденные. Он подхватил рукой седовласую голову, и пальцы нащупали в затылке железную шляпку гвоздя. Так обычно убивали колдунов, чтобы приковать нечистую силу к телу жертвы.
Константин выпрямился и троекратно перекрестил старика. Где его сума, он не спросил: был уверен, что ее давно сожгли те, кого лечил Деян. Его похоронили как положено. Впервые миссия предавала чужой земле своего человека, и каждый задумался о собственной судьбе... На похороны пришла и княгиня. Константин увидел слезы в ее глазах — эта суровая женщина плакала по Деяну, спасшему ей жизнь.
А солнце по-прежнему светило и грело, мотыльки все так же шелестели пестрыми крылышками, будто опавшие сухие листья, поднятые ветерком. Одна бабочка села на могилу и долго трепетала крылышками, словно прилетела с далекой родины покойного, чтобы проститься с ним. Все это глубоко запало в душу Философа и надолго расстроило его. Ему долго казалось, что вот откроется дверь, и Деян войдет, дрогнет его побелевшая козья бороденка — от неизменной улыбки, — и он подаст Константину грушу или вытертое подолом рубашки яблоко... До сих пор ощущалось его отсутствие, а ведь с того дня прошло немало времени. Не хватало его безыскусной преданности, которая делала Деяна способным угадывать желания Философа. Деян вошел в жизнь Константина, когда его молодой ум, смущенный действительностью мира знатных, еще только искал себя, когда любовь уходила от него, оставляя в душе горечь первого большого разочарования; Деян навсегда оставил Философа, когда жизнь наносила ему непрестанные удары, воздвигала на его пути коварные, непредвиденные препятствия, которые надо было преодолевать словом и силой. И он понял, что и сейчас нуждается в улыбке и стойкости Деяна, который ни разу не пожаловался, не сказал, что ему опостылело жить. Да, у него было чему поучиться даже Философу. Время и борьба лечат. Константин сам в этом убедился. Это выстраданная истина, не книжная. Иначе и быть не может. Если поддашься боли, значит, откажешься идти вперед по избранному пути. А ведь ты не один, с тобою люди, и их стремления ты также должен осуществить. Верно, Деян был не из тех, без кого нельзя продвигаться дальше, но у него было свое место в этом мире, как у скромной травинки на большом весеннем лугу. Среди разнообразных цветов есть и эта травинка, поднявшая росистый стебелек, чтобы дать миру необходимое и ваять необходимое от него... Но вот приходит глупость и давит ее своей пятой. С глупостью Константин борется уже немало лет. Он не спрашивает себя: во имя чего? Потому что знает — во имя возвышения человека в человеке. Это борьба за жизнь и ради жизни... Оглядываясь на пройденный путь, Константин видит, что все препятствия созданы невежеством. Здесь существует свой мир без каких бы то ни было законов: мужья без объяснений меняют жен, отец спит со снохами, царят порядки, которые вызвали бы возмущение в Византии, — и Константин должен либо примириться с невежеством, либо бороться против него. В церковной жизни дела обстоят не лучше. Церкви существуют только при замках, священники исполняют службу спустя рукава. Посты другие, литургии тоже. Верно, миссия ввела строгий порядок, но церковь нуждается в главе, а кто рукоположит архиепископом именно его, Константина? Ростислав начал терять веру в их начинание. Тогда миссия отправилась в земли Коцела. Тот выгнал немецких священников из своей страны, и это укрепило надежду братьев. Блатненский князь принял их с почестями. Предоставил в их распоряжение все училища и велел ученикам подчиняться братьям. Сам он принялся усердно изучать знаки, сотворенные Философом. Город Мосбург встретил посланцев как дорогих гостей, но немой вопрос, который был в глазах Ростислава, они скоро увидели и у Коцела. Имеют ли братья право возглавить новую церковь? Они пошли просить это право у аквиленского патриарха. Пошли вместе с наиболее одаренными учениками, чтобы и для них выпросить церковные звания. Не хотелось обращаться к Риму: это означало бы отказаться от завоеванного в Моравии и от восточного богослужения, то есть отречься от славянского языка и запереться за толстыми стенами догмы триязычия. И все-таки они могли бы пойти на некоторые уступки, например, перевести на славянский язык литургию о святом Петре, а не о святом Василии, твердо выступить за единую церковь, предоставив папе и патриарху разбираться в том, кому принадлежит первенство. Жизнь обучила их подобным хитростям. Пока Николай и Фотий спорят — они будут спокойно делать свое дело. Так по крайней мере братья представляли себе положение вещей, напуганные большим спором, разгоревшимся из-за Болгарии между двумя церквями. Болгарские послы приехали в Рим просить совета у папы. Константин допускал подобный поворот событий, но не так скоро. Фотий действовал неумело. Догадайся он вовремя послать братьев к болгарам, их князь, может, и не поступил бы так... Константин закрыл глаза, похлопал усталую лошадь по шее и задумался: где-то там, среди белых монастырей Брегалы, остался Иоанн, чтобы сеять семена просвещения. Сумел ли он хоть что-нибудь сделать или зря угас от бескрылой тоски и терзаний? Добрая душа живет в его уродливом теле. В сущности, что такое тело? Ковчег тайных страстен и неразделенных мечтаний. В самом деле так: земля поглотит его, и оно постепенно исчезнет. Лишь сотворенное им останется: облагороженное ли деревцо, высокий ли дом, нарисованный ли образ, или написанное слово — это не имеет значения. Полезное останется, а ненужное растворится в почве. И никто не поинтересуется, каким было твое тело. Если Иоанн и сумеет возвысить свой дух над суетой, он поймет все. Философ опасался только, сможет ли Иоанн побороть свое уязвленное честолюбие. Это ведь фамильная черта. Его брат — такой же, отец — и подавно... Что касается Варды, то по Моравии разнесся слух, будто его убили, но кто — осталось неизвестным. Человек, рассказавший об этом, узнал новость от караванщиков из Солниграда. Если смерть пришла к кесарю из дворца, Фотию не удержаться на патриаршем престоле. Ведь он был его правой рукой, и у них были одни и те же враги. Слегка кольнул вопрос: а что с Ириной? Философ поднял голову, огляделся, как бы испугавшись, не подслушивает ли кто его мысли... Мефодий ехал далеко впереди. Ученики отстали. Он обернулся: запыленные, они плелись следом. По их лицам текли струйки пота. Не было ни одной улыбки. Будь у Константина та свирель из детства, он заиграл бы на ней, чтоб Мефодий услышал. И словно кто-то украл его мысль: раздался громкий сигнал, и прояснились унылые лица.
— Привал!..
Это скомандовал Савва. Ученики быстро укрылись в тени придорожных груш. Услышав сигнал, Мефодий — старый воин! — тут же присоединился к остальным.
Константин спешился, бросил поводья на сухой сук и прислонился к стволу. Поля пустовали, пересохшая трава приобрела бронзовый цвет, из оврага доносилось томное воркованье горлиц. Философ запрокинул голову, желая прогнать усталость, и слух его уловил шепот листвы. Круглые твердые листья груши, начинавшие желтеть, были похожи на золотые монеты. Ирина, помнится, носила браслет из золотых монеток и часто поднимала руку, чтобы он не соскользнул с запястья. Философ очень любил это движение — рукав ниспадал к плечу, обнажая прелестную белую плоть. Как разделило их время, как далеко остался тот сад, где они сиживали вместе... А разве мир так уж богат радостями? Воспоминание было не из веселых, однако неожиданно оно доставило радость Константину. Но тут же он упрекнул себя: плохи твои дела, если ты и такой мелочи рад. Да, плохи — самому себе он может в этом признаться. Плохи! Он чувствовал, что вся их работа обессмысливается... Чувствовал это... Константин услышал, как заржал конь Мефодия, как брат спрыгнул с него и сказал ученикам что-то смешное, но не обернулся. Над чем он может смеяться? Над собственным бессилием?! Ни разу еще Философ не впадал в такое состояние духа. Слушая шутки учеников, отдыхавших в тени, он подумал, что они не постигают всей сложности положения. Ему было трудно разделить их веселье, ибо он измерял все масштабом своей жизни. Судя по всему, придется ехать в Рим. Вряд ли кто из миссии догадывается об этом. Двинулись дальше. Но к Коцелу не стали заезжать. Он любил и ценил братьев, однако едва ли сможет оградить их от гнева зальцбургского архиепископа Адальвина. После передышки ученики повеселели. Откуда-то прилетел ветерок, закрутился вихрь. Сухие травы и листья высоко поднялись в пепельно-серое небо и, кружась, медленно опускались. Константин проследил за ними взглядом... Вот так и с людьми: поднимется вихрь, вознесет их высоко, и, лишь когда начнут падать, поймешь, какие они были легкие и пустые, никому не нужный бурьян, а возомнили себя чуть ли не богами. Жаль, народ поздно постигает эту правду о знати, поздно... Константин достаточно долго жил в кругу знатных и смог вовремя понять их пустоту и покинуть их мир, о чем сейчас ничуть не жалеет. Жалеет о другом — что не был настойчив и не добился поездки в Болгарию. Его дело может укорениться и расцвести только среди своих, там, откуда он родом.
А он пошел просить ниву для посева — новый диоцез, просить у людей, не желающих принять его у себя дома, а тем более раскрыть свои мысли. В чужом монастыре Константин понял, как трудно быть просителем. Каждый глупец начинает важничать и смотреть на тебя петушиным глазом, круглым и вопрошающим. Чем ближе подходили они к Венеции, тем яснее он понимал, что это бегство. Они покидали землю, где упорно трудились, даже не расписавшись на память в монастырском Евангелии, рядом с именами Прибина, Ростислава, Святополка и Коцела. Они покидали эту землю и уносили с собой плохие воспоминания. Они начали сомневаться даже в искренности гостеприимства, ибо возникло ощущение, что их насильно задерживают, пока аквилейские старцы ждут откуда-то распоряжения. Наверное, договаривались с немецкими епископами. Конь устало прядет ушами, солнце, хоть и близится к закату, все еще немилосердно печет, добавляя тяжести мыслям. Немало учеников осталось в Моравии и Блатненском княжестве! Они уже ведут церковные дела. Всего сорок человек захотели поехать с миссией, и Константин раздумывал, как быть дальше. Созревало намерение заехать в Константинополь. А что он там найдет, кому будет нужен? И ответил себе: Болгарии! Быть может, там положение изменится, и он будет нужен, гораздо нужнее, чем здесь. Вот приедут они в Венецию и там все обдумают. Но тут же, глядя на опущенные плечи учеников, упрекнул себя за колебания. Он не может поступить так без всякой причины, отказавшись от последней надежды — Рима! Если папа окажется сговорчивым... Вряд ли, однако, можно ожидать этого от Николая. Он не раз угрожал братьям, и их появление вызовет, конечно, только гнев и проклятия! Нет, Константин не боится! Он достаточно хорошо владеет словом, всю жизнь пополнял свои знания — и не будет молчать от страха. И еще об одном пожалел он сейчас: если заставят миссию уйти из Моравии и Паннонии, и они не увидят больше Марина. Этот тихий и благообразный человек, прошедший с ними путь плечом к плечу, украсил резьбой по дереву немало церквей близ столицы Ростислава. Марин заболел, задержался в Мосбурге, надеясь встретить братьев главами нового диоцеза. Тщетная надежда еще одной доброй души!
Поравнявшись с Мефодием, Константин остановил коня. Вдоль дороги, у подножья запыленных деревьев, струился ленивый ручеек. Братья спешились, уселись, развязали сумы с едой. Их примеру последовали остальные.
13
Ирина все еще не могла прийти в себя от пережитого. Ей снился Варда, лежащий навзничь в кровати, а там, где сердце, торчит нож с окровавленной рукояткой. Никто не мог сказать, когда это произошло. Охрана перед опочивальней будто сквозь землю провалилась. На стене коридора виднелись кровавые пятна — по-видимому, охранников постигла та же участь, что и кесаря. Да и кто будет интересоваться ими? Их задачей было сторожить и убивать, пока самих не убьют. Варды не стало, и Ирина лишилась всякой опоры. Ее сразу же выгнали из дворца. Слава богу, люди, пришедшие за ней, знали ее. Они когда-то служили у кесаря и сохранили в сердце страх и почтение к нему и его снохе. Ей разрешили взять с собой только то, что она в силах унести сама. Ирина кинулась к драгоценностям. Одни спрятала под одеждой, другие завязала в скромный узелок, чтоб не вводить в грех своих сопровождающих. На всякий случай взяла и шкатулку, но в нее нарочно положила самые простые и дешевые украшения. И оказалась права. У корабельного трапа двое сопровождающих чуть не избили друг друга из-за шкатулки. Вырвав ее из рук Ирины, они исчезли. Корабль уносил Ирину в неизвестность. Она хотела избавиться от воспоминаний, от пережитого ужаса, от всего, что два дня назад было смыслом ее жизни. Сама не зная почему, она сошла на берег в Риме. Может, из-за новых знакомых — семьи синьора Бозоне, а может, по врожденной практичности? Синьор Бозоне путешествовал со всей семьей — с женою м двумя веселыми детьми, потому что, как он говорил, не мог без них жить. Ирина понимала его: дети, словно птенцы, мило и весело щебетали и тут же подружились с ней. Все на корабле видели, как у нее отняли шкатулку, и не упускали случая выражать свое возмущение. Всеобщее сочувствие помогло Ирине понемногу прийти в себя, и, если б не морская болезнь, уложившая ее в постель, поездка была бы неплохой. Дети синьора Бозоне все время крутились возле нее, приносили ей воды, и она привязалась к ним — насколько вообще может привязаться к кому-либо избалованная женщина, привыкшая к ухаживаниям и поклонению. И все-таки неподкупная искренность детей глубоко трогала ее. К ней приходила также их мать, но во взгляде этой женщины улавливались настороженность и недоверие, будто она боялась красоты Ирины. Морская болезнь, бледность, отчетливо выраженное душевное страдание проявили в лице Ирины черты иконописной красоты, которая производила сильное впечатление. Сама Ирина еще не сознавала этого, но пристальный взгляд синьоры Бозоне подсказал ей, что она чем-то смущает итальянку. Естественно, синьор Бозоне не имел права заглядывать в каюту, и это сдерживало ревность его жены. Но ревность проглянула в Риме, когда Ирина сказала, что хочет остаться в Вечном городе, и попросила синьора Бозоне помочь ей устроиться. Она искала не слишком дорогое жилье, но на видном месте Такое нашлось... После этого итальянец исчез, будто сбежал. Ирина знала почему: жена никогда не простит ему услуги, оказанной Ирине. И может, она права. Бозоне — симпатичный мужчина, и одинокая красивая гречанка могла бы прильнуть к нему. Всякое сочувствие порождает чувство, и всякое несчастье — воспоминание о потерянном счастье, которое было недооценено. Ирина сейчас поняла, что получала она с каждым восходом солнца. Прежде она капризничала, если старая Фео не вовремя приносила завтрак или если маслины были не самые лучшие, а апельсины не самые сочные... И многое еще было, о чем она искренне пожалела сейчас, в этом чужом, незнакомом городе. Да и языка она не знала... Сначала даже хлеба не могла попросить, приходилось, как последней дурочке, указывать пальцем. Обычно Ирина делала покупки в полдень и сразу возвращалась. Те немногие золотые монеты, которые она успела сунуть во внутренний карман, все еще выручали ее. Когда кончатся, придется обратиться к драгоценностям. Их было достаточно. Ирина могла не беспокоиться. Тревога приходили с наступлением темноты. Никогда ночи не казались ей столь длинными. Они приносили с собой кошмары, перед сжатыми веками кроваво маячил острый нож и торчащая вверх борода Варды. Он снился ей только так — рука тянулась к всаженному по рукоять ножу, но лишь палец добрался до него... Сейчас Ирине стали понятны страх и подозрительность кесаря, которые она тогда считала безосновательными. В последние дни Варда дважды оставался в ее спальне до рассвета. Пробуждаясь, она неизменно видела его сидящим на краю постели, прислушивающимся к чему-то. Эта настороженность стала пугать Ирину. В первый раз она окликнула его, но он знаком приказал ей молчать и остался сидеть — полуголый, с мечом в руке, готовый в любую минуту выскочить в коридор. Именно тогда он удвоил число охранников, подобрав самых верных людей. И все ожидал известий от сына. Тот поехал на сарацинскую границу — искать Петрониса. В его отсутствие и произошла трагедия. Варда был в своей опочивальне. Чувствовал себя немного спокойнее. В последние дни Ирина привыкла будить его. Когда она вошла к нему и не увидела охранников, то слегка насторожилась, но день уже давно начался, и Ирина решила, что они вышли к внешним воротам. Ее вопль был так силен и безнадежен, что она сама испугалась его и упала в обморок. Привела ее в чувство старая Фео, никто другой не пришел на помощь. Она знала, что прислуга ненавидит ее, однако такого нахальства не ожидала. Было бы время, Ирина расправилась бы со вчерашними блюдолизами! Но надо было думать о собственном будущем, и она вспомнила о Фотии. Его взгляды украдкой не остались для нее тайной, она видела смущение, охватывающее его при встречах. Патриарх мог бы помочь. Но ей не дали пойти к главе церкви. Корабль унес ее. Хорошо еще, что разрешили уехать. Они могли постричь ее в монахини или отдать на произвол простонародью, а эти разорвали бы ее на куски. Особенно женщины. Память сохранила их взгляды, когда она ходила в церковь и демонстративно выражала пренебрежение к словам патриарха Игнатия. Тогда она проходила между двумя рядами глаз, в которых таилась звериная ненависть и зависть.
Тогда Ирина была сильной, неуязвимой, а теперь она никому не известный, растерянный пилигрим в шуме странного города, населенного женщинами и черноризцами. Поглощенная заботами о себе, она все еще не задала себе вопроса: кто же его убил? У него было немало врагов, однако кто рискнул замахнуться на кесаря, на человека, которого боялась вся империя? Кто? Мысленно Ирина перебирала лица знакомых недругов: Михаил слаб, зато от Василия всего можно ожидать. Лишь он получил бы выгоду от этой смерти. Если б Феоктист был жив, Ирина не колеблясь указала бы на убийцу, но логофет давно закончил свой земной путь. Южная стена хранит капли его крови... И к этой смерти Ирина тоже приложила рук у! Страшно признаться, и все же правда есть правда. Не всякий рожден быть заговорщиком и хранить важные тайны. Дядя поверил ей, а она не оправдала доверия. Оказалась слабой. В сущности, это одна из черт ее характера: давать обещания и легко отказываться от них во имя собственного благополучия. Ведь если б было не так, она не согласилась бы выйти замуж за кесарева сына. Он был повязкой на глазах простонародья, но повязка оказалась слишком прозрачной. Пребывание Ирины во дворце Варды после исчезновения Иоанна подтвердило молву о ней и кесаре. Поднялась новая волна слухов, однако вскоре все будто забыли о ней. Раскрытая тайна становится неинтересной. Никто больше не удивлялся их сожительству. Ирина была вдовой, Варда — крепким и властным мужчиной. И она впервые почувствовала беспомощность мухи, оказавшейся в сетях паука. Ирина перестала выходить на улицу, замкнулась, все ей опостылело, лишь ласки Варды возвращали ее к жизни. Встречая других мужчин в приемной, глядя на них из окна, она находила их всех интересными, ибо смотрела на них взглядом затворницы.
Тогда снова воскресло воспоминание о Константине. Если б он посягнул на запретный плод и сорвал бы его, может, она давно бы забыла о нем, но он единственный нашел в себе силы отказать ей, отстранить ее со своего пути, как ненужную вещь. Это задело ее честолюбие, и ненависть к нему вспыхивала при каждом упоминании его имени. Потом пришло время, когда она заметила, что останавливается, чтобы послушать, что о нем такое говорят; еще позднее его образ стал являться ей одинокими ночами — казалось, она слышит его голос, и странное томление так теснило ее грудь, что незаметно для себя Ирина устремилась к Фотию. Он единственный мог что-то рассказать о судьбе Константина. Вместо того чтобы похоронить, время начало воскрешать воспоминания о нем. Ирина стала искать ему оправдания. Он оттолкнул ее из любви к ней. Воображение настойчиво восстанавливало всю встречу: самшиты, лестницу, ручеек, через который она переступила, прежде чем заговорить с ним, его руку, сжавшую деревянную балюстраду, и притчи... Да, притчи. В одной он говорил о никогда не заживающем рубце от раны. Стало быть. Философ по-своему открыл ей правду, а она не поняла его. Да разве мог он прямо сказать все, если там был Иоанн и Константин сверху, наверное, заметил его гораздо раньше, чем она? Если бы он не любил ее, то не кивнул бы ей приветливо у выхода из церкви, не встал бы первым среди молящихся, чтобы поймать ее взгляд... Правда, с самого начала все складывалось плохо. Сколько раз сидели они в саду дяди на мраморной скамеечке у орешника, явственно ощущая силу влечения, однако так и не смогли преодолеть коротенького расстояния и глупой неловкости. В такие мгновения Константин или становился разговорчивым, или совсем умолкал и только вздыхал... Это было так давно. В далекой молодости, когда жажда роскоши, почестей, стремление возвыситься надо всеми увели Ирину от искреннего чувства. Они сделали ее снохой властелина, который оставил ей в наследство ненависть — и простых людей, и тех, кто воткнул нож в его грудь. Одно успокаивало ее: здесь, в Риме, она никому не известна... Ирина стала скитаться по церквам. Большие соборные храмы завораживали таинственностью, долгие богослужения убивали время и вовлекали в мир, находившийся в полной гармонии с ее душевным состоянием. Папа очень редко служил в кафедральном соборе святого Петра: он недомогал, и врачи запретили ему волноваться. И все-таки ей повезло, и она увидела его. Это было в первую среду великого поста. Он отпускал грехи народу. Суровое лицо излучало старческое упрямство, взвешенные слова падали, словно тяжелые камни. Глядя на папу, Ирина невольно сравнивала его с Фотием. Патриарх Восточной церкви с молодости владел изяществом речи, чувством слова, ораторским искусством, обязательными для преподавателя в Магнавре и будущего императорского асикрита. В нем была лисья хитрость, однако была и глубокая мудрость. А папа Николай походил на воина. Борода с проседью, средний рост, холодные глаза, внушающие страх. Он шел во главе свиты равнодушный и недосягаемый, как бог, думая о своей пастве, но не замечая людей, преклоняющих перед ним колена. Стараясь подражать святому апостолику, за ним шагали семеро римских епископов и весь клир. Ирине нравились гордые мужчины, в них она открывала что-то свое, хотела бы быть похожей на них, но не знала, насколько гордая независимость свойственна ее характеру. Ей чего-то не хватало, чтобы возвыситься над мелочной суетой, тем паче теперь, когда приходится обо всем заботиться самой. Посещая церкви, она оглядывала детей бедняков. Хотелось найти мальчика или девочку, чтоб не быть одной, чтоб было кого посылать в лавки. Кое-кто из маленьких оборванцев привлекал ее, но она не спешила сделать выбор. Один бог ведает, кто их родители. Лучше присмотреться к детям соседей.
Ирина откладывала и это, а в служанке она нуждалась... В Константинополе она привыкла бездельничать, сидеть за пяльцами и тянуть и тянуть нить воспоминаний. Даже одевали ее служанки. Теперь приходилось самой заниматься всем, самой одеваться, и одеваться по-прежнему изысканно. В ней глубоко жила тайная мысль понравиться кому-нибудь и а здешних патрициев, честолюбие недавно любимой женщины не позволяло отказаться от этого намерения. Ирина часто ходила в церковь Санта Мария Маджоре. Ей нравился теплый голос архиепископа Адриана, его речь, полная мудрых поучений и трудная для понимания, погружала ее в утраченное прошлое. В нем было что-то пугающее и в то же время притягивающее, была мужественность, смягченная годами. Кроме того, церковь Санта Мария Маджоре посещали соотечественники Ирины, священники, покинувшие по разным причинам Царьград — либо в период иконоборческого движения, либо в период распрей с Игнатием. Ирина с упоением слушала их, не рискуя заговорить. Они могли бы оказаться сторонниками Игнатия, которых Варда велел выгнать из Константинополя, а она боялась этого. Вероятно, их, как и ее, посадили на корабль, не дав возможности проститься с близкими. Если так, они должны были ненавидеть кесаря. И все же она слушала их, ибо родная речь скрашивала ее одиночество.
Ее привлекали также мозаики на стенах и на арке, что-то очень близкое в них, что возвращало Ирину в знакомый мир. Они были как бы продолжением старинных работ с христианскими мотивами и речными пейзажами, столь типичными для Константинополя. Время от времени до нее доходили обрывки известий о распре в Византии, о новых преследованиях. Многие знатные люди были разбросаны по империи или уже переселились на тот свет. Так, однажды Ирина услышала имя Антигона. Оказывается, он попытался поднять бунт против василевса, пошел с частью войск к монастырю, где томилась Феодора, намереваясь освободить ее, но свои же люди поймали его и прибили к чему-то — Ирина не поняла, а спрашивать было неловко. Могли огрызнуться — зачем, мол, подслушиваешь чужие разговоры. Неизвестность мучила Ирину целую неделю. Антигон!.. Выходит. Варда специально послал сына привести войска, ибо чуял свой конец? А где Петронис? Что с ним? Неужели он позволил схватить и убить себя, хотя вся армия была в его руках? Вопросы остались без ответа. Они растворились в сумраке церкви и в приятном голосе архиепископа Адриана, в их странной гармонии, которая отрывала Ирину от земных страстей.
Она сидела на деревянной скамье, опустив голову, углубленная в себя, одинокая, всеми забытая. Далекие голоса выплывали из сумеречной глубины, звали ее, упрекали или радовали чем-то совсем мелким и незначительным. Мелодичнее всех звучал голос Константина. Он был столь явствен, что Ирина вздрогнула и подняла голову, ища Философа взглядом... И тут же осознала: голос архиепископа был очень похож на голос Константина. Она подсознательно отождествила их еще раньше, невольно впав в самообман. Теперь Ирина нуждалась даже в иллюзии, и потому она упорно продолжала ходить в церковь Санта Мария Маджоре. В старую кафедральную церковь, которая снова станет местом ее встречи с тем, о ком она не забыла...
14
В который уж раз просматривал Борис послание патриарха Фотия и все удивлялся его назиданиям. Фотий учил, как надо править страной, но о самостоятельной болгарской церкви даже не заикался, будто князь не писал ему об атом. Трудно было понять, притворство это или неуважение. Борис испытующе вглядывался в послание, красивые буквы танцевали перед глазами. Глубокомудрые, пропитанные запахом ладана советы, придуманные в тиши патриаршего мира, вызывали у него кислую гримасу — такими они были книжными, оторванными от земной жизни. Да и не могли они сейчас быть полезны Борису. Патриарх знакомил его с решениями церковных соборов, пытался возвысить его дух над всем земным, дабы подготовить к небесной жизни, где он получит «невыразимое и вечное царствие небесное как неотъемлемое наследие, как нетленное жилище, как сверхъестественное, божественное веселие и непреходящее наслаждение».
Резко отодвинув послание, князь велел седлать коня. Хотелось рассеяться, сбросить с плеч гнетущие государственные заботы, почувствовать себя как прежде, когда он еще не был христианином и не получал таких премудрых советов. Пока Борис ждал коня и свиту, он снова заглянул в послание: о гневе там было написано: «Гнев есть самовольное исступление, отчуждение человека от его собственного разума. Поэтому тот, кем овладел гнев, совершает такие поступки, какие обычно совершают сумасшедшие».
Последнее слово разгневало князя. Фотию легко говорить, находясь под сенью патриаршего престола, но, окажись он на крепостной стене, среди взбунтовавшегося моря язычников, неизвестно, какую мудрость стал бы он проповедовать в своем философском послании и уж, наверное, иначе писал бы о человеческом гневе и человеческих деяниях. Десять тарканств поднялись против князя, костры обуглили всю землю под Плиской, кони и люди вытоптали всю траву около стольного города. Посмотрел бы он, какие «поступки совершаются». Совсем не те, «какие обычно совершают сумасшедшие»... Борис подошел к окну и посмотрел во двор. Конюхи вывели белого коня, привязали к седлу соколов. Колпачки придавали птицам смешной вид, но Борису было не до смеха. Там, в Константинополе, прикидывались невинными младенцами, не давали себе труда понять, что бунт вспыхнул из-за византийской спесивости: они хотели непонятным греческим словом покорять душу народа, испокон веков борющегося против всего византийского... Неужели они не сознают этой бьющей в глаза истины или на самом деле слышат только звуки своих песен, как глухари по весне? От таких божьих ревнителей не дождешься ничего другого. Люди не могут, закрыв глаза, принимать новую веру. Они должны знать основные вещи, относящиеся к их повседневной жизни, а Фотий твердит о церковных соборах, о том, кто и за что был предан анафеме и отлучен. Всегда есть время отлучать. Теперь почти все отлучены! Надо найти что-то такое, что привяжет народ к вере, из-за этого Борис и писал Фотию длинное письмо, а не ради советов об управлении страной...
Конь был оседлан. Свита ждала. Князь прикрепил к поясу меч, накинул верхнюю одежду и оглядел людей. Не было Докса. Борис вспомнил, что два дня назад сам послал его в Преслав посмотреть, как идут строительные работы. После подавления бунта поле вокруг Плиски навевало неприятные воспоминания, и Борис втайне решил перевести столицу в новый город. Когда? Один бог ведает. Строительство шло очень медленно. Пленных стало меньше, а после войны с Константинополем он освободил всех византийцев на основе мирного договора.
Тронулись... Соколы заняли свои места на плечах князя, люди ехали позади, на почтительном расстоянии, тяжесть меча ощущалась на левом боку, лук подрагивал — но не было того прежнего азарта, который заставлял забывать обо всем. Поле напоминало о бунте, о вечере и утре перед боем. Там, где священные камни, поставили тогда пленного Ишбула. Одну его руку пронзило стрелой, она висела, как сломанное крыло птицы, в узких щелях глаз пылала нескрываемая ненависть. Он не захотел раскаяться, наоборот, назвал князя отступником, предавшим отцовскую честь и славу. Борис не совладал с собой, вынул меч и протянул кому-то из приближенных. Это был смертный знак. До сих пор видится ему голова Ишбула с застывшей в глазах ненавистью. Впервые князь позволил себе наказать пленного смертью. Он сделал это во имя старой вражды и новой веры. И вот дождался патриарших наставлений вместо понимания своих забот. Будто он только-только на свет народился! Глупейшее византийское самомнение, глупейшее византийское самодовольство... Князь не нашел нужного сравнения и пришпорил коня. Иноходец пошел ровной рысью, и звон мечей приятно коснулся слуха. Но ухо князя было настроено на звуки прошлого, они растаяли в воздухе, но остались в его сознании — как звон того меча, который отделил голову бунтовщика от тела. Звук был тупой и в то же время пронзительный, как жужжание осы... Долгое время у него не было желания браться за меч. Только когда князь решил послать миссию к папе, ему пришло в голову подарить представителю небес в знак уважения именно тот меч, которым он подавил бунт. Посольство во главе с кавханом Петром — старый Иоанн Иртхитуин и боярин Марин — отбыло. Оно везло множество даров, а также оружие Бориса, чтобы искупить его грех. Во, избежание недоразумений, как с Фотием, Борис спрашивал, сильно ли он согрешил пред небесным судией, усмирив мечом взбунтовавшихся язычников. Сомнение в справедливости содеянного угнетало его душу, он хотел разобраться в самом себе и в новой вере. Миссия получила задание настаивать перед папой на самостоятельной болгарской церкви. Борис решил воспользоваться борьбой и соперничеством между двумя силами. Может, константинопольский патриарх воображает, что князь, подобно дрессированному соколу, укрощенный навеки, сидит у него на плече, спрятав голову под кожаным колпачком? Нет, этому не бывать!
Лес темнел впереди, как стена, молчаливый и таинственный. Обычно Борис посылал вперед егерей и сокольничих — определить места охоты. Теперь он ехал без всякой подготовки, предоставив все случаю. Не охота руководила им, а желание рассеяться, освободиться от мыслей и забот, которые не давали ему покоя. Свита расположилась на опушке. Егеря уже ушли в гущу леса. Решено было ориентироваться по большому дереву на холме, густую крону которого пощадили как века, так и топор человека. Его могучий ствол был виден отовсюду. В овраге клубился странный туман, размывающий очертания кустов и деревьев. Князь оставил лошадь коноводам и вошел в лес. Под ногами шелестела прошлогодняя листва, ветки заговорщицки перешептывались, легкий ветерок пробивался сквозь заросли, будто следя за Борисом. Там, где лучи солнца проникали сквозь зеленую завесу, образовались причудливые солнечные пещеры, насыщенные отблесками света. Князь словно утонул в этом нереальном зеленом мире. Из-под опавшей листвы выглядывали грибы. Красные шапки ядовитых завораживали взгляд. Своей безмолвной таинственностью природа всегда заставляла его чувствовать себя окруженным бесчисленным множеством глаз и голосов, неведомой людям жизнью, столь же напряженной и трепетной, как и человеческая.
Князь шел медленно, осторожно, чтоб нависшие ветви не поцарапали соколов. На всякий случай решив снять птиц на руку, он остановился, прислушался. Откуда-то издалека доносились заливистый лай собак, крики егерей. Сквозь кусты перед ним просвечивало солнце. По-видимому, там была поляна. Борис миновал ее, узкую и длинную; за нею снова начался дремучий лес. Кустарник был побежден и отступил перед мощью деревьев. Дуплистые толстые стволы походили на людей в засаде. Князь высвободил ноги сокола постарше и только сиял колпачок, как на поляну выскочил заяц, тут же метнулся в сторону, но освобожденная птица вмиг заметила его. Она круто налетела, и до ушей Бориса донесся слабый писк. Когда он подошел, заяц лежал на спине, отбиваясь от сокола. Увидев князя, зверек подпрыгнул, но сокол повалил его ударом клюва в затылок. Борис наступил на зайца ногой, подоспевший слуга прикончил его и убрал в сумку. Сокол вернулся на плечо хозяина, и Борис вновь закрыл его голову колпачком. Начало было неплохим. Охотясь на мелкую дичь, князь больше доверял соколам, чем стрелам. В борьбе животных было что-то сильное, первобытное. Особенно если птицы нападали на лису. С ней было далеко не просто справиться. Часто она выигрывала. Несколько лет назад лиса уничтожила лучших соколов князя. Борис тогда не успел выпустить одновременно обоих, и этого было достаточно, чтобы лисица разделалась с каждым в отдельности. То были хорошие соколы: атакуя лису, они прежде всего старались выклевать ей глаза. Ослепленного зверя легко добить...
Борис пересек поляну и вошел в старый лес. Между стволами было довольно далеко видно. На опушке начинался овраг, за ним кусты и хилые дубки. Спустившись в ложбину, он поискал взглядом туман, который заметил перед тем, как войти в лес. Тумана не было, зато нос уловил сладковато-едкий запах дыма от дубовых дров. Князь остановился и вслушался в шум, доносящийся со дна оврага. По-видимому, там подняли кабана. Борис вложил стрелу в лук и приготовился встретить его. Стоял долго, пока шум не утих. Сзади с длинными копьями замерли двое слуг, готовые к нападению или к обороне. Когда кабан ранен, он становится злым и яростно атакует...
Борис первым подошел к месту сбора. Это был огромный дуб, изъеденный временем. Дупло походило на пещеру, и князь всмотрелся в его темноту. По всему было видно, что в нем кто-то живет. На дне лежали сухие ветви, застланные прошлогодней примятой травой. Оглядевшись, он заметил множество едва видимых тропок, ведущих к дубу. Это заставило князя отойти и осмотреть крону. На нижних ветвях висели лоскутки от одежды, дольки чеснока, продырявленные посредине, — это означало, что дерево объявлено священным. Выходит, вопреки приказам люди продолжают молиться своему богу, искать у него исцеления и спокойствия.
Неожиданное открытие снова вытеснило из души князя ровное, светлое настроение, вернуло его к посланию Фотия и утренним тревогам. Значит, и меч не может искоренить старое. Но тогда остается надеяться только на время... Когда-то Борис боялся своего народа, ему казалось, болгары склонны воспринимать все чужое. Боялся, что если откроет им дверь к Византии, то погубит их — так погибли на неведомых землях и среди других народов остальные ответвления племени. От них уже нет и следа. След-то, может, и есть, но государства нет. Это убеждение окрепло после возвращения сестры из константинопольского плена: лишь овал ее лица и разрез глаз остались болгарскими, а способ мышления, вера, даже речь, немного надменная, с легкой картавостью и неясным выговором звуков, характерных для болгарского языка, были византийскими.
Князь протрубил в рог, эхо понеслось над лесом, и вершины деревьев вернули его обратно.
В ответ затрубили другие рога. Вскоре захрустели сухие ветки под ногами приближающихся людей. Егеря пришли последними. Они вели какое-то существо, закутанное в шкуры, с длинной немытой бородой. Человек! Борис всмотрелся в это косматое страшилище. Что-то знакомое проглядывало из-под грязи, угадывалось в пристальном взгляде. Прежде чем князь вспомнил имя человека, тот упал на колени и протянул руки, прося милости.
И князь узнал его: великий жрец, тот, кто вел мятежные толпы на Плиску и исступленными криками, обращенными к Тангре, разжигал слепой гнев бунтовщиков против него, отступника... Простить его? Если бы Борис не получил послания Фотия, возможно, он и простил бы, но после поучений патриарха о том, как надо управлять народом, он не сделает этого. Если бы Борис слушал и исполнял все, о чем писал лукавый византиец, от государства осталось бы одно воспоминание. В послании было нечто обидное, адресованное лично ему: «Лучше сделать вид, что не знаешь о задуманных бунтах, которые трудно подавить, и предать их забвению, чем раскрывать и подавлять их...»
Но это касается нераскрытых, а как быть с раскрытыми? Подавлять их или сидеть сложа руки: нате, берите меня? Тот, кто теперь валяется у него в ногах, не так давно на Великом совете сидел рядом по правую сторону от князя, завязывая в грязной бороде узелки против зла. Он покинул князя во имя старого бога и встал во главе мятежников. Разве жрец был с ними искренен? Вряд ли...
В противном случае он не бросил бы их и не спрятался бы в лесной глуши. Выходит, не о людях, а о собственном благополучии думал жрец. Таким — только смерть! Если бы он отвечал лишь за себя, князь мог бы простить его, но он подвел многих и многих и должен ответить за них. Человек может ошибаться. Но вводить в грех других, чтобы этим воспользоваться, — такое прощать нельзя!
Князь отвернулся, чтоб не смотреть на жреца, и указал на дуб. Согласно старому обычаю, любимцы Тангры должны были уйти к нему, не пролив ни капли своей драгоценной крови. Бог зачисляет их советниками к себе в свиту. Князь твердо решил послать ему еще одного советника. Будущий приближенный Тангры, однако, продолжал ползать у его ног и молить о прощении. Князю пришлось еще раз указать егерям на сук. Они бросились на жреца, и вскоре его тело в ободранных шкурах закачалось на веревке...
Нигде не было покоя, и князь велел ехать в Плиску. Чем больше удалялись они от леса, тем гуще и мрачнее становились тени в его душе. Ночь застала их в пути. Над хребтом всплыла круглая луна и покатилась по вершинам, словно медный щит. Князю казалось, что если он сейчас замахнется мечом и ударит по ней, то по всей земле пойдет звон и все люди поймут его гнев. Борис был в ярости на весь этот мир со всеми его богами. Лишь белый конь, не понимая его тревоги, весело ржал. Князь поднял меч на свой народ, и народ — на него. Открылась глубокая расселина, и он не знал, чем заполнить ее. Те, кто призван понять и благословить его, чтоб он обрел покой, учили в «посланиях», как надо управлять. Ему хотелось закрыть глаза и завыть, подобно одинокому волку, и он сделал бы так, если бы не надежда, что папа все-таки поймет его терзания. Миссия должна была привезти от него успокоение...
15
Фотий жил словно во сне. Он был во власти чувства, что каждое новое утро — последнее. Единственным утешением была Анастаси. Он уже не так тщательно прятался, когда посещал ее. Патриарх осознал истину, что все тленно на этой земле. Если уж его благодетель Варда не смог уберечься от врагов, ему это тем более не удастся.
Прочитав послание болгарскому князю, Фотий увидел, как далеко оно от жизни. Он писал его в приподнятом состоянии духа. Думал, что возвысился над земными страстями и постиг наконец большие, вечные истины, так как поверил, что бог единственно ему поручил быть пастырем человеческого стада. Витая в облаках, он и сотворил сие премудрое письмо, чтобы научить уму-разуму некоего князя, не поняв одного: все, чему он учит, лишь неосуществимая мечта, ибо, когда эта вдохновенная мечта летела, осененная божьим промыслом, убийцы Варды дерзнули осуществить свои намерения. Все, оказывается, сводилось к одному: кто опередит. Опередил Василий, более решительный и хладнокровный. Нож всажен в грудь Варды. Рука, поддерживавшая Фотия, мертва. Да и только ли она? Не было ни Антигона, ни Петрониса, ни патрикия Феофила. Все, кто когда-то кормил Василия, были отправлены на тот свет. Бывший конюх не хотел встречаться с людьми, у которых служил, чтобы своим присутствием они не напоминали ему о том, как начал он свой путь наверх. Поэтому Фотий жил будто во сне. Из всех хорошо знавших Василия остался только он. Пока, наверное, Василий считает его менее опасным, но он не забудет о нем и не пощадит его. Фотий испытывал некоторое сожаление о минувших годах. Сколько ценного времени было напрасно потеряно в борьбе за авторитет империи! Как он растревожился, узнав, что князь, которого он поучал, оказался гораздо практичнее, чем думал Фотий. Пока патриарх надеялся на свое послание, тот уже направил миссию к папе, чтоб уничтожить все завоевания Фотия, чтоб унизить его и показать воочию: пока мудрец мудрит, безумный дело вершит.
С каким прискорбием встретил патриарх византийских священников, выгнанных из болгарских земель! С какой болью выслушал весть о прибытии епископов Формозы Портуенского и Павла Поппуланского в страну, которую он считал своим духовным завоеванием! Папа Николай торжествовал там, где патриарх до вчерашнего дня рассыпал свои премудрости. Нет, нет, Фотий не из тех, кто останавливается на полдороге. Пусть завтрашний день будет для него последним, но, пока дышит, он не откажется от своих замыслов и не впадет в отчаяние и уныние. Ну и время выбрал этот болгарский новокрещеный сын Христовой церкви! Твердая рука империи безжизненно повисла, боевой меч Петрониса ржавеет, некому вразумить князя силой, вот он и приглашает папских людей в свое государство, чтобы осквернить дело, начатое Фотием. Впрочем, все это уже в прошлом, теперь у патриарха другая забота. Прежде чем покинуть патриарший престол, а может, и сей мир, он решил предать Николая анафеме. Фотий торопился созвать собор. Он хотел, чтобы люди поняли: он не менее силен, чем папа. Послание всем восточным патриархам было уже в пути. Фотий не раз перечитывал его, радуясь силе своего слова. Единственная слушательница, юная Анастаси, должна была только согласно кивать, так как в последнее время он не терпел каких бы то ни было замечаний и возражений. Анастаси понимала его. Чутьем влюбленной женщины она улавливала его постоянное напряжение, натянутое, как тетива лука. Он похудел, волосы поредели еще больше, только блеск глаз оставался прежним: кротким и обманчивым, как поверхность воды в глубоком колодце. В его взгляд она в первый раз окунулась с надеждой найти в нем опору своей любви, но ошиблась. Анастаси прекрасно осознала это, когда Фотия рукоположили патриархом; сколько слез она пролила, пока не склонила его снова посетить ее. Но это прошло. Тогда Анастаси была совсем юной и верила в прочность мужских чувств. Теперь она поняла, что мужчина больше любит похвалы себе (особенно своему уму), чем когда ему признаются в любви и говорят, например, как любимая ждала его, как с нетерпением смотрела в окно. Анастаси ведь совсем не глупа: Фотий уже в возрасте, ему надо решать множество дел, бороться с врагами, а времени ему не хватает — он все пишет, советует, приказывает, рассылает послания и даже с ней не сразу отрывается от дневных тревог, упрямо держащих его в своей власти. Она любит смотреть на его лицо с холеной бородой и на палец, прижимающий пергамент.
Обычно Фотий читал, откинувшись назад — вероятно, чтобы видеть, слушает ли она. Анастаси знала наизусть все послание, но ничего не говорила, чтобы не обидеть его. Иногда в его голосе слышался гнев, и она вдруг ощущала, что он становится ей ближе, понятнее. Он волновался, а она любила волнение — и в человеке, и в природе.
Когда патриарх читал: «Болгары, народ варварский и ненавидящий Христа, стали вдруг склоняться к познанию бога и кротости… они странным образом присоединились к христианской религии...», — голос его набирал высоту, лицо озарялось внутренним огнем, и Анастаси видела, как гнев пробивает крепкую кору внешнего спокойствия. Фотий, будто пророк, поднимал палец:
«Но, о помыслы и деяния, полные лукавства, зависти и безбожия! Сей рассказ, которому следовало бы быть источником радостных вестей, будет грустным, ибо радость и веселье обратились в горечь и слезы. Не минуло и двух лет с тех пор, как этот народ начал почитать христианскую веру, а мужи злокозненные и богомерзкие (каким иным словом мог бы определить их благочестивый человек?), рожденные мраком (ибо пришли из западных стран)… увы, как рассказать об остальном? Эти мужи, подобно молнии или землетрясению, а еще точнее, подобно страшному вепрю, набросились на только что утвердившийся в благочинии и посему робкий еще народ и зубами и когтями, сиречь примерами бесстыжего поведения и извращенными нормами, опустошили возлюбленный и новопосаженный виноградник господень, насколько им хватило дерзости. Ибо изловчились они развратить болгар и отвести их от правильных и чистых догм и от непорочной христианской веры».
Здесь Фотий умолкал, вставал, и Анастаси знала: он не может читать дальше от сильного волнения, вызванного собственным словом. Она предвкушала это мгновение и ласками как бы снимала с патриарха его каждодневные заботы.
Так повторялось изо дня в день Когда его не было, она старалась чем-либо развлечься, с неподражаемым терпением ожидая любимого, чтобы все началось сначала: чтение послания, волнение в голосе, загадочная глубина его взгляда. Предстоящий собор оживил его сердце, поглотил все внимание. Порой Анастаси подозревала, что за рассказами о нем Фотий скрывает другие тревоги, которых ей не следует знать. Всякий раз он не забывал вспомнить, как бы невзначай, об очередном изгнаннике, или о ссылке на острова, или о новой жертве, сброшенной с южной стены. В его словах она улавливала страх за самого себя. Она не смела расспрашивать, а он не спешил объяснять ей, отчего рождается страх.
Всю весну шли короткие, частые дожди. Трудно было уследить за ними: ударят струями в окна, смоют все мокрой рукой и перестанут, но стоит собраться выйти на улицу, как прогремит новый гром, туча низко нависнет, выльет на землю потоки мутной воды и промчится дальше. Анастаси предпочитала сидеть дома, у нее не было знакомых в большом городе. Родители давно махнули на нее рукой. Связь с патриархом отдалила ее от них. Они пытались выдать дочь замуж, но не смогли ее убедить и вдруг перестали давать о себе знать, будто поставили на ней крест. Они очень редко приезжали в Константинополь. Только отец время от времени наведывался по государственным делам; родители предпочитали находиться в Адрианополе, подальше от великосветских сплетен и распрей. То, что когда-то произошло между ее отцом и Феоктистом, в юности волновало Анастаси, и хотя она не знала подробностей и не интересовалась ими, но опасения за жизнь стратига Македонской фемы Феодора не были ей чужды. Времена были бурными, тревожными: свергали и возвышали, убивали и преследовали, того и гляди, пострадает и он. Его считали человеком Варды, а теперь кесарь был заклеймен как самый черный дьявол, и даже Фотий вынужден был с амвона назвать его «исчадием того, кто ночью владеет миром». По реакции людей на перемены Анастаси понимала: все сводится к одному — кто окажется сильнее. Сильный становился истолкователем закона, присваивал правду, а слабый валялся в пыли, оплеванный вчерашними друзьями и товарищами. Теперь каждый старался представить себя врагом Варды, приписать себе несуществующие заслуги перед бывшим конюхом. Анастаси знала семью Василия, он был из фемы отца, но с тех пор, как покинул родное село, больше туда не возвращался. Поговаривали, что Василий женат на какой-то дальней родственнице бывшего императора Феофила, но все это было болтовней. Анастаси знала его жену, она была дочерью одного из сотников отца. Василий женился на ней, будучи телохранителем Варды. У них родилось трое сыновей: Константин, Лев и Стефан. Жена была умной, толковой и миловидной. Она одновременно с Анастаси приехала в Царьград — увидеть большой мир и найти при случае знатного жениха. Она нашла своего, а Анастаси утонула в холодных глазах Фотия... Тогда он был асикритом императора, его слово имело вес, как слово самых приближенных людей, а Василий был лишь одним из телохранителей.
Но это было когда-то... Вскоре мир перевернулся, и тот, кто стоял на низшей ступени, стал вдруг вторым человеком в империи, и Фотий боялся его. В атом Анастаси не сомневалась. Его волнение передалось ей, и при каждом посещении она с нетерпением ожидала последних новостей. Погрузившись в эти смутные тревоги. Анастаси не заметила, как прошла весна. И совсем неожиданно пришло лето. Казалось, будто оно скрывалось за дверью и караулило, пока ее откроют, чтоб ворваться. И солнце открыло дверь. Дожди вдруг прекратились. Солнечные лучи заполнили комнаты, накалили землю и черепичные крыши, лето подняло ввысь синее, бездонное небо. Только сейчас Анастаси заметила ласточкино гнездо под крышей и в нем птенцов с белыми шейками. Они были вечно голодные, смешные, с большими гладкими головками, с клювиками широкими и желтыми. В последнее время Фотий стал приходить реже, и Анастаси развлекалась, целыми днями созерцая ласточек. Она вынесла во двор, под смоковницу, столик, пыталась вышивать узоры, перенятые у матери, и не переставала наблюдать за птицами — лишь бы не думать. Размышления делали ее раздражительной и мрачной. Пугала неуверенность в завтрашнем дне. Фотий был гораздо старше ее, они не были в браке. Правда, он не бросил ее на произвол судьбы, купил дом, содержит ее, но упаси бог, если что-нибудь с ним случится, — куда ей тогда деваться? К своим она вернуться не может... И Анастаси старалась смотреть на жадных птенцов, а не напрягать ум и не забивать голову заботами о будущем. Чему быть, того не миновать. Надо было думать раньше. Теперь поздно... Несчастье, если уж оно приходит к человеку, ни с чем не считается. И те, кто чувствует себя наиболее уверенно, вдруг оказываются под открытым небом, с пустыми руками. Ваять хотя бы Ирину. И муж у нее был, был знаменитый кесарь, а кто знает, где она сейчас? Коль не в монастыре, то наверняка кормит рыб в Золотом Роге. После смерти Варды о ней не было ни слуху ни духу. Она будто сквозь землю провалилась. Анастаси несколько раз спрашивала Фотия, но он только пожимал плечами. Не знает? А зачем ему знать об этом! Своих тревог хватает. Ирина пожила припеваючи, погордилась, покрасовалась и исчезла так, как и появилась. И все же в стране были и умные люди, которые не связали себя с Вардой, будто предвидели все, что случится, предпочли довольствоваться славой своей мудрости, чем носить ярмо знатного лукавства. И свет они повидали, и свет увидел их ученость. Если б Фотий не связал себя с императорским двором, он мог бы быть среди них. Константин и Мефодий уважали его. Так говорил ей Фотий. И зачем ему обманывать ее; он был учителем Константина, был старше его на десять лет, они дружили, когда были преподавателями в Магнавре. Эти ее длинные размышления удивили Анастаси — неужели она так вжилась в судьбы патриарха и братьев? Она несколько раз видела Константина и Мефодия, и хотя не разговаривала с ними, но от Фотия немало знала об из жизни и скитаниях по чужим краям. А может, не столько рассказы Фотия навели ее на мысли о братьях, сколько слух о связи Константина и Ирины? Молва, как известно, разжигает женское любопытство.
Собор, в который Фотий вложил столько усилий, прошел. Папу Николая отлучили от церкви и предали анафеме. Послания о соборе размножили и разослали по всему христианскому миру, чтобы люди знали, что патриарх Фотий не дремлет, что его трудно переупрямить. Восточная церковь впервые попыталась привлечь на свою сторону императора Людовика II и его жену. Это было сделано по предложению Фотия, с целью разжечь давнюю распрю между императором и папой. Протоколы заседаний собора пестрели похвалами уму и смелости Людовика II и его благоверной супруги, защитницы справедливости и Христова света... После успешной работы патриарх, позволив себе немного отдохнуть, зачастил к Анастаси. До собора он обещал ей поездку на острова, подальше от людских глаз, там они могли почувствовать себя свободными, как все земные существа. Они выжидали, пока не пройдет жара и знатные не вернутся в город, чтоб никто не смущал их своим присутствием. Выбрали далекий остров в море, не очень зеленый, но спокойный и безлюдный. Там в небольшом скиту жил один-единственный монах, очень старый, он уже ничего не видел и не слышал. Фотий намеревался отвезти туда Анастаси и в сладких беседах с нею под облаками и небом наверстать упущенное за прошедшие годы. Наметили дату — двадцать пятое сентября. Путешествие должно было укрепить их здоровье и вернуть им спокойствие. Но оно осталось лишь мечтой. Двадцать третье сентября все перевернуло. Императора Михаила нашли мертвым. Смерть настигла его в постели. Придворные рассказывали, что на лице императора сияла лучезарная улыбка... Фотий отпевал василевса и не видел улыбки, но заметил то, о чем не говорилось. Император был задушен. Его лицо было синим, глаза вылезли из орбит, жилы на шее так вздулись, будто он при жизни болел зобом. Тот, кто совершил это, явно недооценил своих сил, ибо на кистях покойного чернели отпечатки пальцев. Такие сильные пальцы были только у Василия — друга императора. Фотий никому не посмел рассказать, что видел и о чем подумал. Он понял: после императора настал его черед. Не мог он оказаться единственным счастливцем. Все его друзья и благодетели уже получили свое. И на следующий же день Фотий поспешил составить завещание. Прежде всего он хотел обеспечить Анастаси, а часть наследства отдать ближним и церкви. Об этом знал только государственный служитель. Как вести себя с бывшим конюхом, патриарх не ведал. Если тот потребует короновать себя, у Фотия вряд ли хватит сил и смелости отказаться. Придется возложить корону на голову узурпатора, который еле-еле может подписаться. Прежде чем покинуть сей мир, Михаил совершил свою самую большую ошибку — провозгласил Василия кесарем. Титул кесаря полагался только преемнику императора, если, конечно, у него нет прямых законных наследников. К великому удивлению всех. Василий был еще и усыновлен покойным императором. Что можно предпринять против такой неслыханной наглости, кроме как сделать вид, что ты ни о чем не догадываешься, что ты слепой дурак? И Фотий решил закрыть глаза...
16
Папа Николай чуял свой близкий конец и готовился в путь к небесным селениям. Вот уже десять дней, как он не вставал с постели, опухший и неузнаваемый. Удары сердца едва улавливались. Целители двигались на цыпочках, глубокомысленно молчали и, лишь когда выходили из покоев папы, беспомощно пожимали плечами.
Папа умирал медленно, довольный собой. Он покидал сей мир с сознанием победителя, несмотря на анафему, которой предали его восточные епископы. Николай лежал на высоком ложе, поддерживаемый со всех сторон подушками, и его волевое лицо было орошено мелкими каплями пота. Его путь имел свой смысл и свои плоды. Лучший дар, который он преподнесет всевышнему, — это государство болгар. Только за то, что Николай сумел привлечь их в лоно церкви святого Петра, райский ключник отпустит ему все грехи и отведет лучший уголок в небесном саду. Папа отходил, но какие-то невидимые нити все еще привязывали его к жизни и приводили в движение медленные мысли. Он сделал много, получил мало, и осталось еще многое, что надо было совершить во имя веры. Как он обрадовался прибытию первых болгарских послов! Они привезли дары, оружие победителя язычников — Борисов меч — и список вопросов, взыскующих путь к истинной вере.
Ключ к ответу на них находился в руках папы, и он стал добросовестно открывать тайные дверцы в мир Христовой благодати. Были там и смешные вопросы — об одежде и шароварах женщин; были и серьезные — о старых обрядах и жертвенной собаке, о конском хвосте в качестве государственного флага, о постах и выходных днях, о самостоятельной церкви и мире... И тот вопрос, особый, спрятанный среди других: грешен ли князь, кровью навязавший веру своему народу? Будучи близким к земным делам, папа тут же понял, что за этим вопросом кроются терзания растерянной души и бессонные ночи правителя, оказавшегося на перепутье. И Николай подчеркнул ответ именно на этот вопрос. Папа оправдал Бориса, ибо он действовал во имя всевышнего. Вежливо посоветовал на некоторое время уединиться, покаяться. Если б Николай только отпустил князю грех, это, возможно, показалось бы ему неубедительным, а посему духовный пастырь порекомендовал и молитвы, и покаяние.
Папа подытоживал свою жизнь. Как ни хотелось вернуться в молодость, но мысль все вела в последние годы, ибо, по его мнению, они единственные заступники папы перед небесным судией.
Он послал в болгарское государство лучших своих людей во главе с Формозой Портуенским и Павлом Поппуланским. Они одолели все козни дьявола и чистыми руками высоко подняли святое дало. Николая раздражало лишь, что Формоза считал себя еще более ревностным святым, чем сам папа. Портуенский епископ не прикасался к женщине, искушения плоти были ему неведомы, и душа его была светлой, как ядро молодого ореха, спрятанного в скорлупе мудрых заветов господа. Именно такой пастырь мог выпестовать хорошее стадо. И если в будущем болгарская церковь станет самостоятельной, лучшего архиепископа для нее не найти. Пока же Николай оставался верным себе: только наместник святого Петра в Риме может быть главой церкви. — поэтому на соответствующий вопрос Бориса он ответил уклончиво.
Время от времени умирающий просил позвать брата Себастьяна. Тот приходил, целовал вялую опухшую руку папы и садился, с ладонями, зажатыми меж колен. Дрожащим, срывающимся голосом, будто одолевая трудную вершину, папа расспрашивал о церковных и мирских делах. Брат Себастьян терпеливо ждал, пока папа закончит говорить, и в его кротких невыразительных глазах сияла безгрешная чистота.
Николай позвал его и сегодня утром, хотел осведомиться о положении в мире. Себастьян тут же появился, сообщил радостную весть: император всех греков Михаил III ушел в лучший мир. Молва утверждала, будто умер он не своей смертью. Вторая новость даже приподняла святого старца с подушек: враг папства Фотий свергнут новым императором, неким Василием, человеком низкого происхождения. Характеристика узурпатора не интересовала Николая. Сильное впечатление произвело только известие о поражении его лютого противника. Папа хотел было повернуться лицом к Себастьяну, напрягся, но сил недостало, и он вновь упал на подушки. Подобие улыбки озарило опухшие, посиневшие губы.
— Кончено с Фотием, значит...
— Да, святой владыка.
— Не ушел от моей анафемы.
— Не ушел, святой владыка.
— Теперь я могу спокойно умереть...
— Все мы в руках господних, святой владыка.
— Все, брат Себастьян. — Папа впервые обратился нему по имени, и это растрогало монаха.
— Не время покидать нас, святой владыка, не время. Сколько еще дел ожидает вмешательства твоей святой десницы...
— Дел, говоришь? — обронил Николай и умолк, будто хотел вспомнить, что означало это слово. Вдруг какая-то тень набежала на глаза, и он сказал: — А что произошло с теми мудрецами Фотия? Они уже в Риме?
— Нет еще, святой владыка.
— Нет, говоришь... Если я не доживу до того момента, проучите их,
— Хорошо, святой владыка.
— Бог еретиков не жалует, так что смотрите, вы тоже...
— Сам господь говорит твоими устами, святой владыка.
Папа глубоко вздохнул, чуть слышно кашлянул и закрыл глава. Брат Себастьян бесшумно удалился. Все еще действовала привычка, навязанная деспотической натурой Николая. Оставшись наедине с собой, божий наместник не потерял нить разговора. Он продолжал думать о послах патриарха в Моравии, которые должны были явиться в Рим и объяснить свои деяния. Как расправился бы он с ними, особенно сейчас, когда патриарха настигла его анафема! Костер, костер для них — и все увидели бы, как папа Николай защищает устои церкви. Эти братья должны понести такую кару — за одну только дерзость воевать во славу врага папы на землях, по праву принадлежащих святому Петру! Какое-то глупое детское удовлетворение проступило на опухшем лице. Николай видел себя, раздувающего угли под ногами двух моравских первоучителей, привязанных к бревну, и самодовольство не покидало его. Так и оставил он этот мир, не получив отпущения грехов...
Семеро римских епископов, стоявших около его ложа, тоже не поняли, что он умер. Все-таки они решили причастить его хотя бы мертвым, чтоб никто не укорял их за леность и нерадивость. Тринадцатого ноября 867 года душа папы Николая вознеслась на небо. День был пасмурным, и она долго блуждала, пока нашла дорогу к райским вратам. Возле них ждал ключник, святой Петр, но он не слишком обрадовался прибытию земного наместника бога. Он знал упрямый и жесткий характер бывшего папы, его суровые деяния и непомерные претензии и боялся, как бы тот не сместил его.
Целый месяц шли богослужения во славу Николая, читались молитвы об упокоении души мудрого и добродетельного папы. Его преемник Адриан, сладкоголосый архиепископ церкви Санта Мария Маджоре, которого наметили еще до смерти Николая, уже распоряжался там, где все еще витал дух этого непоколебимого мужа, достойного носить меч, а не крест...
Брат Себастьян осиротел, но он прекрасно знал цену преданности. Поэтому, запершись в своей комнате и стиснув ладони меж колен, он стал думать о том, как новый папа Адриан позовет его. Монах не спешил и не волновался: ему было известно, что сначала положено знатным засвидетельствовать свое почтение божьему наместнику, а в конце очереди возникнет и он сам когда завершатся торжества, отзвучат льстивые слова и люди останутся наедине со своими мыслями. Брат Себастьян знает по опыту, что тогда, в уединении, проступают рожки человеческих грехов, и тогда его поцелуй согреет всепрощающую руку Адриана II, его единственного земного наставника, и Себастьян вновь пойдет по своему привычному пути — из этой комнаты в папские покои и обратно. И жизнь его снова будет легкой и безмятежной, а сны — сладкими и кроткими, как у ребенка, ибо снова есть кому исповедоваться в своих грехах. Брат Себастьян посмотрел на последнее донесение: оно было из Венеции. Моравские первоучители Константин и Мефодий уже были там, и духовенство вызвало их на диспут. Дальше их дорога вела в Рим, и новый папа, конечно, поинтересуется ими, ибо они везут с собой мощи святого Климента Римского. Значит, Себастьян скоро поцелует руку Адриана II — так скоро, что кое-кому из знати и епископов придется подождать приема у папы.
Ведь неотложные дела всегда рассматриваются вне очереди.