Своим горем бабушка поделилась с женой Перевозчикова, Лидией Ивановной, у которой одно время служила в няньках. Лидия Ивановна и ее муж принялись ходатайствовать за бабушку. И нет решительно никакого повода думать, будто Польнер, его жена или попечитель приюта Шляпников и другие члены совета, вроде врача Чемоданова и учителя Раевского, были против этого ходатайства.
Они просто стояли перед трудным выбором. Незадолго до того эпидемия холеры и страшный голод два года подряд охватывали почти двадцать губерний. Не миновали беды и Уржум, оборвали много жизней. Родственники и опекуны осиротевших детей дрались за каждое место в приюте, находившемся в старом бараке. И денег у благотворительного общества было в обрез: строился новый дом для приюта.
Уважив просьбу Меланьи Авдеевны, совет общества рисковал вызвать нарекания горожан. Ведь она как-никак получала пенсию, а у внучат был свой дом. Другие сироты и того не имели.
Взять в приют согласились одного ребенка, мальчика.
Сережу эта весть ошеломила. Когда Лидия Перевозчикова попыталась вместе с бабушкой отвести его в приют, он отказался идти. Разлучение его с родным домом пришлось отложить.
Он не спал всю ночь. Всю ночь он упрашивал старшую сестренку заступиться за него перед бабушкой. Он клялся, что пойдет работать. Жаловался:
— Один я тут лишний.
И все-таки его увели из дому.
Сереже говорили, будто, погостив у приютских ребят, он, если захочет, вернется к бабушке. Он понял, что его обманули и что домой возврата нет, хотя приют хуже всякого наказания.
Кругом чужие. Комната одна, все в ней спали, ели-пили, работали, готовили уроки. Потолок низкий, как' в сарае. Столы ничем не покрыты, скамейки некрашеные. Поднимали детей рано, заставляли долго молиться, прежде чем разрешали сесть за стол.
За малейшую шалость — становись на колени в углу. А то еще хуже — есть не дадут. Ребята постарше припрятывали в тайниках куски хлеба, чтобы не ходить голодными, если накажут. После обеда все работали. Когда девочки не поспевали в срок с заказами на рукоделия, шитье или штопку, звали мальчиков.
Вечером приходили длинные парни, приютские воспитанники, уже отданные в приказчики или подмастерья. Случалось, они бывали малость навеселе и тогда галдели, тренькали на балалайке, пугая детвору и мешая спать. Палладий, приютский работник, никак не мог угомонить их.
Мастер на все руки, Палладий Федотович Черевков служил в приюте вместе с женой и сестрой. У него самого было много детей, а ласки хватало и на сирот. К нему, первому среди чужих, потянулся Сережа, допытываясь, почему — или пошто, как он тогда говорил. — пошто его обхитрили да пошто нельзя все-таки жить дома, у бабушки.
Палладий растолковывал, что с бедными всякое бывает. Он, Палладий, к примеру, имел землицу в Нолинском уезде. Но в страшный недород все бросил и спасся от голодной смерти в Уржуме, где посчастливилось прибиться к месту в приюте.
Чтобы полюбившийся ему мальчик поменьше хмурился, Палладий брал его с собой, отправляясь за Уржумку пасти лошадь, и там, в приречных лугах, рассказывал о себе смешное. Кого ни спроси, все Иваны да Степаны, Алексеи да Сергеи, у него же, у Палладия, имя чудное. Оттого оно, что поп возжелал за крестины разжиться барашком, а отец, Федот Черевков, заупрямился. Поп отомстил, выбрав в святцах такое имя, каким ни одного младенца во всей деревне сроду не нарекали.
Сережа заливисто смеялся. Палладий продолжал: через несколько лет открыли церковноприходскую школу, а Федот Черевков не захотел отдавать туда своего мальчонку: некому было бы скотину пасти. Пришлось отцу откупиться. Вон и вышло, что поп все-таки разжился на Палладии барашком.
Сережа опять посмеялся, но вернулся к своему. У уржумского протоиерея Ипполита Мышкина квартировала зажиточная семья, и был в той семье мальчик, носивший нарядные костюмчики.
— Пошто Ипполитов малец в синем бархате ходит, а приютские одеты так? — Сережа показал на свою застиранную серую рубашку.
— Не все люди равны.
— А пошто не все люди равны?
— У тебя пальцы на руках тоже неравные, — терялся Палладий.
Сережа досадливо оглядывал растопыренные пальцы обветренных рук.
Он понемногу привыкал к деревянному бараку, к огороженному забором двору в самом начале Воскресенской улицы. Приютские мальчики и даже девочки часто играли в войну — поблизости находилась казарма, было кому подражать. Не отставал и Сережа. Шагал в строю по двору с палкой на плече. Лежа целился из палки в старые липы, отделявшие двор от чьего-то огорода.
Хотя Сережа и играл со всеми в войну, он ни с кем на первых порах не подружился и, кажется, завидовал ребятам, попавшим в приют маленькими. Для них барак был родным домом. Они никого из близких не знали или не помнили, ни о ком и ни о чем не тосковали.
По воскресеньям Сережу отпускали к бабушке. Едва она накормит чем-нибудь вкусным, он уносился к Сане. Самарцевы жили через дом от Костриковых.
Осенью Сережу повели в церковноприходскую школу. Он нетерпеливо ждал этого. Ему нравилось, что есть у него новенькая холщовая сумка с таким же, как у Сани, букварем «Родное слово» и такими же тетрадками. Нравилось, что и ему, как Сане, каждая страница букваря открывает свои тайны. Нравилось, что в классе он не Сережка, не Сережа, а Костриков Сергей. По утрам он торопился в школу. Учился он старательно. Учительница Ольга Николаевна Шубина ставила его в пример лентяям и шалунам. Когда ее заменил учитель Алексей Михайлович Костров, Сережа и при нем был очень прилежен.
Тем временем приют переселили из барака в добротный бревенчатый дом, построенный в том же дворе. Под частью дома был низ, где разместились столовая, кухня и кладовая.
У мальчиков появилась новая воспитательница — «надзирательница» — Юлия Константиновна Глушкова.
Она росла сиротой. Когда умер отец, приказчик деревенской лавки, Юлии было шесть лет, а ее сестренкам, Анне и Анастасии, еще меньше. Мать Мария Михайловна бедствовала. Однако соседи, знакомые и даже чужие поддерживали ее, и Юлия окончила прогимназию в уездном городе Яранске.
Образование не бог весть какое, но девушки и с таким образованием встречались тогда редко. Так что Юлии, хотя она была бесприданницей, сосватали бы, наверное, хорошего жениха. Свахи же в дом не шли — мать была против. Покоренная участливостью людей, спасших ее дочерей от голодной смерти, Мария Михайловна внушала всем троим, что за добро, сделанное им, они должны всю жизнь — платить добром, отдавать все силы несчастным и обездоленным. Поэтому лучше не иметь ни семьи своей, ни своих детей. Юлия, а вслед за ней и Анна с Анастасией поклялись матери, что никогда не выйдут замуж.
Постоянной службы Юлия Константиновна не находила, годами перебивалась с хлеба на квас, каким-то чудом умудряясь все-таки помогать вдовам и сиротам. В тридцать лет поиски заработка привели эту удивительную женщину в Уржум, где ее порекомендовали благотворителю Польнеру.
К девочкам тоже взяли новую воспитательницу, Серафиму Никитичну Беляеву. От воспитательниц не слишком много зависело, и не одни они заботились о приюте, но все же он преобразился. Глушко-ва и Беляева вместе с Августой Густавовной Польнер завели небывалые порядки. Великовозрастных парней, бывших воспитанников, удалили, для них сняли углы в домах степенных горожан. Наказания отменили. Каждый день ребята дежурили по очереди. В столовой сами делили еду на порции и следили, чтобы не было ни ошибки, ни подвоха. Еда стала повкуснее, хотя на обед готовили порой одни репные паренки. Угощали и сладким киселем из пареной калины. Черного хлеба давали сколько съешь.
В рабочей комнате мальчиков направо от входа, у стены, стоял книжный шкаф. Напротив него — стенные часы с боем. Готовили уроки и мастерили всякую всячину за огромным столом, покрытым клеенкой. Стола такого никто не видывал, в нем было столько же выдвижных ящиков, сколько в приюте мальчиков, десятка полтора, если не больше. У себя в ящике каждый хранил свое «именьице» — разноцветные камешки и рыболовные крючки, насаженных на булавку жуков в спичечном коробке и свинцовые налитки для игры в бабки.
Юлия Константиновна придумала правило: ничего не жалей для товарища, а к его «именьицу» без позволенья не прикасайся. Во время работы, когда переплетали книги на заказ или вязали солому в «плетни» и делали из них на продажу шляпы, корзинки, саквояжи и сумочки, теперь не было скучно, потому что мальчики постарше громко читали что-нибудь интересное. Это тоже придумала Юлия Константиновна.
Не в неделю, не в месяц произошли перемены, да и не осчастливили они сирот, а новая воспитательница, Юлия Константиновна, была строга. Но пальцем она погрозит — нет зла в угрозе. В спальне медленно и тихо прикажет уснуть, не болтать — глаза сами слипаются. А слегка погладит невзначай по голове — рука теплая. Дети привязались к Юлии Константиновне, словно к матери.
Она была со всеми одинакова, но — такое бывает и с родной матерью — одного ребенка полюбила больше других, Сережу.
Конечно, не задатки выдающегося человека различила воспитательница в девятилетием мальчике. У других ее питомцев путь в приют не был столь сложен. Не у всех же случалось, что отец куда-то запропастился, мать умерла, а в родном доме жить нельзя. Естественно, Сережа переживал свое горе острее. От Юлии Константиновны не ускользнуло, что, непосредственный и живой в играх, он вдруг уединяется, по-взрослому, задумывается, озабоченный, даже угрюмый, но не плачет, не жалуется.
Впервые испытанным чувством, близким к материнской любви, Юлия Константиновна поделилась с сестрой Анастасией, когда та приехала на каникулы из соседнего Яранского уезда, где учительствовала в слободе Кукарке.
Анастасия Константиновна разыскала во дворе Сережу, загорелого, круглоголового, босого, в светло-серой рубашке и темно-серых штанишках пониже колен. Спросила, как его зовут. Обычно дети жались, мялись. Приютское житье-бытье научило их — прежде чем вымолвить словечко, успей прикинуть, ждать ли от чужой тети гостинца или, наоборот, попреков за то, что пальцы в чернилах или носом шмыгаешь. А он глянул на улыбнувшуюся ему женщину в очках и протянул обветренную руку: