Поселился Пухович в квартире лет пятнадцать назад, приехал откуда-то с севера с женой, но жена вскоре померла. Доктор остался одиноким, жил замкнуто, говорить о себе не любил. Мать иногда, понизив голос, намекала, что Доктор «пострадал». Однако русский человек в это понятие, как известно, вкладывает очень широкий смысл, и догадаться о сути было трудно. Да Саша и не интересовался. Своего хватало.
Александр Дмитриевич потоптался у двери в последних сомнениях и нажал кнопку звонка. Звонки отражали некую квартирную иерархию. Признанным лидером была мать, к ней следовало звонить один раз. Два звонка вызывали из изоляции Доктора. Три — кликали Евфросинью Кузьминичну. Еще он знал, что на один звонок откликался любой, кто оказывался поблизости. Чужие сюда не ходили, открыть дверь значило оказать услугу Варваре Федоровне.
На этот раз открыта Фрося.
Называли друг друга они тоже согласно табели о рангах. Мать была Варвара Федоровна, сосед — Доктор, а соседка — просто Фрося.
— Здравствуйте, Фрося.
— Заходите, Александр Дмитриевич, давно вас не видели, — сказала она приветливо, как всегда с ним говорила. Да и вообще Фрося была существом, добрым от природы.
В дверях общей кухни появился Доктор с пакетом сухого супа в руке.
— Добро пожаловать, молодой человек. Давненько…
— Добрый день, Доктор. Мама дома?
— Дома, дома. Стучите!
Но мать сама выглянула из комнаты.
— Александр? Я очень рада. Ты нас не жалуешь…
Он поспешил войти к ней.
— Прости, мама, был очень занят.
— Это хорошо, что ты был занят. Над чем сейчас работаешь?
— Я пишу статью.
— Это хорошо. Тебе ведь немало лет, а в жизни нужно закрепляться.
«Какое счастье, что для родителей мы вечно дети. Ну, посмотри она на меня без материнского ослепления! Что бы увидела? Пожилого усталого человека, который уже нигде не закрепится, потому что срок вышел и пар вышел. Ни сил, ни мыслей!»
И тут же возникло недоброе.
«А ты где закрепилась? В этой комнатушке, в коммунальной хибаре, среди дешевой старой мебели, приобретенной по случаю полвека назад, когда они с отцом поженились?»
Вслух этого он, конечно, не сказал, только провел взглядом по облезшим никелированным шарам на спинках кровати, по стареньким учительским книжкам на вращающейся черной этажерке, по фаянсовым тарелкам в посудном шкафчике, по пейзажику, старательно выписанному любительской кистью с плохо различимой надписью: «Дорогой учительнице от признательного ученика Николая». Этого Николая угнали в сорок втором в Германию, где они сгинул, а может быть, и процветает, только не в живописи, конечно.
— Как ты, мама?
— Хорошо.
Слово «хорошо» он слышал от нее очень часто. Мать была гордой и терпеть не могла жаловаться, да и казенный учительский оптимизм, впитанный за много лет школьной работы, приучил к непреклонной бодрости. Саше же за словом этим всегда слышалось — «Все хорошо, прекрасная маркиза!»
Наверное, Варвара Федоровна почувствовала его обычную реакцию, потому что повторила упрямо:
— У нас все хорошо. Вчера Фрося испекла пирог с луком и яйцами. У нее был день рождения. И не мешало бы тебе ее поздравить.
Как бы подслушав соседку, Фрося постучалась в дверь и толкнула ее свободной рукой, в другой она держала тарелку с куском пирога и стопкой красной наливки.
— Александр Дмитриевич, чем богаты, тем и рады. Правда, пирог не такой, как я раньше пекла, старая уже, не уследила, пригорел, мы его поскребли немножко, вы уж не обижайтесь.
— Что вы, Фрося! Это ж мой любимый…
То, что мать сказала «с луком и яйцами», тоже шло от учительской педантичности. В пояснении не было нужды. Сколько он помнил, Фрося всегда пекла на день рождения именно такой пирог и всегда потчевала им в сопровождении вишневой наливки, которую полагала целебной. Убеждениям своим она не изменила и на этот раз.
— Наливочка, вы знаете, очень полезная. Сейчас все осуждают, а я уж так жизнь прожила, и наш Доктор говорит, что наливка не повредит. Правда, Варвара Федоровна?
Александр усмехнулся. Мать никогда ничего спиртного в рот не брала и даже в незапамятной Сашиной юности сурово выговаривала Фросе за подобное угощение.
— Он ведь совсем мальчик, Фрося.
— Да наливка не повредит, Варвара Федоровна.
Теперь мать сказала:
— Меры по борьбе с алкоголизмом приняты очень своевременно. Сколько эта отрава одаренных людей погубила! Достаточно вспомнить твоего режиссера. Да и сам ты…
Об этом сын распространяться не хотел.
— Наливка полезная, — возразил он. — Видишь, и Доктор подтверждает.
Мать против Доктора выступить не решилась, смолчала, а он выпил наливку и поцеловал Фросю в лоб.
— Сколько же вам стукнуло, Фрося?
— И не говорите, Александр Дмитриевич. Со счета сбилась…
— А выглядите хорошо.
— Ой, через плечо плюньте!
Нет-нет, правда, не бойтесь, я по дереву постучу.
— Ну, спасибо на добром слове. Кушайте на здоровье, Саша!
— И вам спасибо. Здоровья вам!
Фрося вышла, а Саша остался с чувством стыда. И тут забыл, не купил даже скромненького подарка этой славной женщине, которая так много делает для его матери, делает такое, что он бы делать должен. А он пришел не отдавать долги, а приумножать, и не столько в деньгах — рубль мать невысоко ценила. Другой счет у них много лет тянулся.
Сложились их отношения давно и навсегда. Отношения самых близких по родству и постоянно далеких и недовольных друг другом людей. Он, правда, отходил иногда, даже винил себя, но винил не за то, за что она его винила, и потому понять друг друга и смягчиться по-настоящему не могли оба.
Когда это началось?
Саша считал, что с того дня, когда он потерялся в магазине. Он был совсем маленький, а магазин огромный, в несколько этажей, переполненный людьми. Покупатели, и довольные, и разочарованные, спешили, безразлично обходя мальчика, который, измучившись тщетным поиском, отрезанный толпой от матери, стоял безутешно, прижавшись спиной к пилону, и даже плакать не мог от растерянности и горя. Саша был такой маленький, что и адреса своего не знал, а жили они далеко, и теперь он чувствовал себя в бурлящей толпе, как Робинзон на необитаемом острове посреди бурного океана.
А люди спешили и спешили вокруг, не замечая его неведомых миру слез, и, может, кто даже и подумал — вот какой послушный, тихий мальчик, поставили его тут, он и стоит, ждет маму!
И вдруг она появилась. Тоже перепуганная и измотанная поиском по этажам и секциям. Они увидели друг друга, но чувства их вылились по-разному. Он устыдился своего страха, моментально растаявшего в радости. «Ну разве мама может пропасть? Это же мама!» И он сказал, смущенно протягивая ей ручонки:
— Я думал, думал, где моя мама? А она — вот она!
Но у нее пережитое выплеснулось иначе. Не радостью, а гневом.
— Вот ты где!.. Злости не хватает…
Он, будто на стену, наткнулся на ее гневный взгляд, и ручонки опустились. Саша не мог понять, почему она так смотрит, ведь оба они нашлись.
Возможно, именно в тот день, увидев его растерянного, жалкого, безмолвно прислонившегося к опоре, испытала Варвара Федоровна первое разочарование в сыне и в своих надеждах. Потом много лет разочарования множились, пока не вылились в рубежную в их отношениях фразу, в крик: «Ты не Пушкин!»
Правда, он и сам ее подтолкнул. Шла очередная нудная стычка с упреками, укорами за несложившуюся жизнь. Саша отбивался лениво, это равнодушие и раздражало, возмущало мать. То, что она внушала, он не воспринимал всерьез, пропускал мимо ушей или пытался свести на шутку.
— Как ты смеешь бравировать своим легкомыслием!
— На Пушкина мать тоже жаловалась.
И тут она выкрикнула, будто среди затянувшейся вялой перестрелки громыхнул нежданный фугас.
— Ты не Пушкин!
Глаза сверкнули, и мать в ярости — хотя чувства она всегда по-учительски стремилась сдерживать и других тому учила, на этот раз не сдержалась — схватила старую школьную ручку со стальным пером и с размаху вонзила в стол. Перо прорезало клеенку, вошло в дерево, и легкая ручка-палочка затрепетала над столом.
Саша смотрел, как она вздрагивает, и вдруг сказал, хотя и не хотел:
— Вот так бы ты и меня проткнула.
— Дурак! Я тебе всю жизнь отдала.
Это была правда. Отдала. Но с условием, которого он выполнить не мог. Условие было простое: быть таким, каким она хотела его видеть, для его же счастья, разумеется. А он не мог… И сознавал, что ему нечем ее порадовать, но сделать ничего не мог.
— Я не просил.
Это тоже было чистой правдой. Никто ее не просил. Даже отец. Отец ехал на фронт со своей частью через их город и получил редчайшую по тем временам возможность провести сутки дома. И она решила сама, отцу ничего не говоря, потому что заводить ребенка в те дни было безумием, и она просто права не имела взваливать на него еще эту ношу там, на фронте. Но она всегда решала сама. Вступая в брак, решила, что ребенок мешает росту и погружает в мещанское болото, а через десять лет, в разгар войны, нужды и разрухи, решила, что ее долг, что бы ни случилось, родить и воспитать ребенка. И, конечно, случилось, отец погиб, ничего не узнав о сыне, но она родила и думала, что воспитала и поставила сына на ноги. А оказалось, не так, не так…
И вот ему сорок пять, и давно уже все сроки сбыться мечте вышли, а мать все не хочет понять и признать его таким, какой он есть, потерпевшим неудачу.
— Как же ты живешь, сын?
Она часто так называла Александра, будто подчеркивала его младшее родственное положение, и это коробило, как коробили его обращения «мужчина» и «женщина», что внезапно появились и вошли в обиход, будто всегда существовали, как «пан» у поляков или «мадам» во Франции. Но в отличие от наследия векового этикета анкетные данные, перейдя в сферу нашего повседневного общения, привнесли в него нечто тревожное, упрощающее человеческие отношения, и это раздражало Сашу, как и «сын» в материнских устах.