Вступительная статья М. Никитиной.
Составление, научная редакция переводов Л. Концевича.
Подстрочные переводы со старокорейского М. Никитиной, Л. Концевича; с ханмуна — Е. Синицына, Л. Ждановой.
Примечания: Л. Концевич, М. Никитина.
Поэтическое слово в корейской культуре
Историограф Ким Бусик, повествуя о создании ранних корейских государств, отнес появление первых поэтических произведений к 28 году н. э. Песни, которые сочинил правитель Силла Юри-ван, стали, как пишет Ким Бусик в «Исторических записях о Трех государствах» («Самчук саги», 1145), «началом песен и музыки на корейской земле». Юри-вану же приписывается и «Песня об иволгах». Внимание, которое уделил историограф этим событиям, говорит об осознании поэтического творчества как предельно значимого явления своей культуры, как свидетельства перехода от состояния «дикости» к государственности и цивилизации.
Такое отношение к поэтическому слову было унаследовано от тех далеких времен, когда на Корейском полуострове обитали отдельные племена, создавались племенные союзы. В их жизни большую роль играл ритуал, который в пережиточной форме сохранялся и позже. В первых веках нашей эры, когда возникают государства Силла, Пэкче, Когурё, складывается с помощью китайской своя письменная традиция, ритуальные поэтические тексты записываются. Они дошли до нас в исторических сочинениях, в обрамлении преданий и легенд, объясняющих древний поэтический текст, истинный смысл которого ко времени записи бывал уже забыт. Историки соотносили их с актами образования государств («Взываем к черепахе»), с критическими моментами в жизни первых правителей или важных в стране лиц («Песня об иволгах», «Море»).
Песня «Взываем к черепахе» входила в состав ритуала, призванного, по-видимому, поднять плодоносящую силу земли и подразумевающего активную роль в этом племенного вождя. «Взываем к черепахе», «Море», «Песня об иволгах» сохранились в переводах на китайский язык, который позже получил название ханмун (корейская разновидность древнего китайского литературного языка «вэньянь»). Произведения древней поэзии записывались и по-корейски, при помощи «хянчхаля» — одной из разновидностей «иду».[1015] Они назывались «хянга», или «санвэ норэ», — «песни родной стороны» (или «песни востока»), в противоположность «танси» — «танским стихам», то есть китайской поэзии.
Сохранилось двадцать пять хянга. Среди них — авторские произведения, сравнительно поздние. Встречаются и фольклорные, восходящие к древним обрядам (в том числе, возможно, свадебным, как «Песня о цветах»). Не исключено, что эти хянга, содержание которых со временем было переосмыслено, не менее древние, чем «Взываем к черепахе».
Судя по тому, что сообщается о хянга в сочинении буддиста Ирёна «События, оставшиеся от времен Трех государств» («Самгук юса», около 1285), где помещены четырнадцать текстов, к их созданию и исполнению прибегали в критических ситуациях в судьбе отдельного человека или целого государства. Астролог Юн творит хянга, чтобы сгинула комета — небесное знамение, грозящее вторжением с Японских островов; буддийский монах Вольмён слагает хянга — заупокойную молитву, дабы помочь духу усопшей сестры, и т. д.
Самые поздние хянга, — их одиннадцать, — принадлежат известному деятелю корейского буддизма и поэту Кюнё (917–973). По существу, это первый сохранившийся до нашего времени сборник поэзии на корейском языке. Хянга Кюнё исполнялись не только во время буддийских церемоний, где ими заменялись китайские тексты. По свидетельству современника, они были очень популярны в народе, их читали нараспев для исцеления от болезней, их тексты вешали на стены с целью отогнать духов. Хянга Кюнё — значительное явление как в истории корейского буддизма, так и в истории корейской поэзии на родном языке: их воздействие сказывалось столетия спустя.
Хянга содержат от четырех до десяти строк. «Десятистрочные» хянга (к ним относятся и хянга Кюнё) состоят из трех строф: двух четырехстрочных и последней двухстрочной, которая предваряется междометием. Их размер сейчас не вполне ясен из-за сложности расшифровки текстов, однако поэтика их в свое время осознавалась очень четко.
«Десятистрочные» хянга можно рассматривать как явление литературной поэзии. Их не только записывают, фиксируя текст спустя неопределенное время после создания. Их пишут на хянчхале и сами авторы. Некоторые хянга обнаруживают влияние буддийской и конфуцианской традиций, воспринятых из Китая, а также — китайской поэзии.
В то же время их создание (в том числе и написание) мыслилось как магический акт воздействия на мир в целом или на отдельные его феномены. Для исполнения песен «Взываем к черепахе» и «Море» требовалось, по словам историка, «собрать вместе голоса», чтобы песня, кем-то в древности сложенная в неоднократно исполнявшаяся, проявила свою магическую силу очередной раз. Творит же хянга, то есть создает и исполняет, отдельная личность.
Остановимся на двух хянга — «Песне о хваране Кипха» и «Песне о туе», которые в известном смысле могут считаться первыми пейзажными произведениями в корейской поэзии. Для их создания выбиралось определенное время: лунная ночь, — вероятно, момент восхода луны в полнолуние. (Возможно, поэтому единственное светило в хянга — луна). Выбиралось место: берег, желательно обрывистый, над рекой или прудом, то есть водной поверхностью, ограниченной берегами. Человек, обращенный лицом к воде, в которой отражается луна, мысленно ставил себя в центре космоса, на оси мира, одновременно сопровождая эту операцию ритуальным по происхождению движением: поднимал голову вверх и смотрел на луну, затем наклонял ее и всматривался в отражение луны в воде. Потому, что являла собой отраженная луна, человек судил о состоянии космоса в данное время. При этом подразумевалось, что образ космоса определяется обликом «старшего» (хварана-наставника, государя), отраженная же в воде луна, по сути, есть также и отражение «старшего». Вся ситуация в целом воспроизводилась в хянга. Акт ее создания требовал огромного внутреннего напряжения и незаурядного поэтического дара. Здесь угадывается шаманская традиция, отшлифованная в «школах» хваранов, выполнявших среди прочих и шаманские функции, являвшихся хранителями и творцами древнекорейской поэтической традиции. Принципиальным моментом, во многом определившим характер и дальнейшее развитие поэзии, была высокая степень активности отдельной «рядовой» личности («младшего»: ученика, подданного), которая осознавала себя ответственной за происходящее в мире и осознавала за собой право и возможность влиять на космос в целом.
Строго говоря, в хянга «Песня о хваране Кипха» и «Песня о туе» не изображается пейзаж как таковой. Мы можем говорить лишь об элементе «пейзажности» в весьма специфическом тексте, о предвестии более позднего пейзажа (как изображения природы, доставляющего эстетическое наслаждение). В этих двух хянга образ мира приравнивался к образу «старшего». «Младший» же был призван относиться к «старшему», не просто констатируя соответствие или несоответствие его облика космосу. Он смотрит на лицо «старшего» «снизу вверх», с почтением, с обожанием. Он с предельным накалом чувств клянется в верности «старшему»; образ его он навечно запечатлел в своем сознании. Наконец, «младший» любит «старшего» («Песня о хваране Чукчи»). При этом отношение «младшего» диктуется только восхищением нравственными достоинствами «старшего». Если «старший» нарушает нравственные принципы, «младший» покидает его, выражая возмущение или обиду. В таком предельно эмоциональном отношении к «старшему» и содержалось верно эстетического переживания пейзажа. Осмысление пейзажа как космоса в целом — через личность другого человека, стоящего нравственно и социально выше, мы обнаружим в претворенном виде и позднее в сиджо (например, у Мэн Сасона).
Хянга осознавались в период Силла как одна из высших государственных и культурных ценностей. Ими гордились, их стремились сделать известными за пределами своего государства, для чего переводили, перелагая в китайские стихи. Считалось, что хянга могут «потрясти Небо и Землю, растрогать духов» и что «не одним одам из «Шицзина» это дано».
Двадцать пять хянга — это одновременно и очень много и очень мало. Много потому, что эти тексты очень емки, они достаточно могут рассказать о жизни и духовном мире древних корейцев. У человека, слагавшего хянга, были свои, отличные от наших, представления о мире, о своем месте в нем, о назначении поэтического слова. Однако поводы, по которым они сочинялись, и чувства, которые испытывали их авторы, понятны нам: смерть близкого, внезапная слепота ребенка, горечь разлуки, нравственное потрясение, вызванное предательством человека, которому верил, и т. д.
По сохранившимся упоминаниям об авторах хянга, названиям не дошедших до нас произведений, сборников и т. д. мы можем судить о том, как богата была поэтическая традиция корейской древности и как немного от нее дошло до наших дней. В «Исторических записях о Трех государствах» говорится о создании в 888 году по специальному указу государыни Чинсон-ёван антологии «Самдэмок» («Свод поэзии древности»). Как знать, сохранись эта антология до наших дней, возможно, мировая культура располагала бы чем-то подобным японской антологии «Манъёсю».
Далеко не все, к сожалению, дошло до нас и из корейской поэзии на ханмуне, с неизбежностью возникшей и развившейся в Объединенном Силла под влиянием многовековой китайской культуры. Нередко способные молодые люди направлялись в Китай на обучение, — государство создавало административный аппарат по китайскому образцу. Затем в конце эпохи Силла были введены собственные государственные экзамены, где требовалось знание конфуцианских классиков и умение слагать китайские стихи.
Это довольно быстро принесло плоды, и уже IX — Х века дают несколько крупных поэтических имен, прежде всего «трех Чхве»: Чхве Гвану, Чхве Сыну и Чхве Чхивона (псевдоним Коун, 857—?). Последний является гордостью корейской литературы. Выдающийся поэт, историк, государственный деятель, человек, прославленный высокой нравственностью, — таким он остался в памяти своего народа на многие столетия. В одиннадцатилетнем возрасте Чхве Чхивона отправили в Китай учиться, где он успешно выдержал экзамены на чин, служил и в общей сложности пробыл шестнадцать лет. Здесь он пережил бурные годы восстания Хуан Чао, непосредственно участвуя в этих событиях. Он был хорошо знаком с литературной жизнью тогдашнего Китая, поддерживал дружеские отношения с поэтами Гу Юнем, Ло Ином…
Творчество Чхве Чхивона разносторонне. Он пишет о родине, о разлуке с ней; затрагивает социальную проблематику («Дочери Цзяннани»); сквозной темой его творчества была тема дружбы («Дождливой осенней ночью»). Чхве Чхивону принадлежат первые в корейской поэзии пейзажные стихотворения на ханмуне. Они навеяны китайской даосско-буддийской традицией. Но в то же время близки по духу хянга: сильным личностным импульсом, напряженностью противостояния «я» и «космоса». Они, в сущности, не дают слияния «я» с «космосом». Безупречные с точки зрения принципов китайской поэтики, его стихи вместе с тем — стихи корейского поэта эпохи Силла: по мироощущению, по осознанию своей позиции в мире, своей роли в космосе.
Деятельность первых государей династии Корё (X–XIV вв.), направленная на укрепление центральной власти, в области культуры определялась стремлением «цивилизовать» свое государство на китайский лад. Закрепляется система государственных экзаменов, по китайскому образцу готовятся кадры чиновников. Экзамены сдают и буддийские монахи, претендующие на занятие духовных должностей. Усиливается роль конфуцианства, освящающего государственные устои; крепнет влияние буддизма, степень «китаизации» которого значительно повышается. Система хваранов теряет свое значение. Хвараны частично становятся буддийскими монахами, частично вырождаются в «рядовых» шаманов и предсказателей, а частично, видимо, сливаются с бродячими актерами и певцами. Все это понизило роль словесности на родном языке, и в первую очередь — поэзии, и повысило значимость словесности на ханмуне.
Если первыми прославленными корейскими поэтами, писавшими по-китайски, были прежде всего люди, получившие образование в Китае, то отныне отечественную поэзию на ханмуне представляют авторы, учившиеся у себя на родине. Таковы Чон Джисан (Намхо,? — 1135), Ли Инно (Пхахан, Санмёнджэ, 1152–1220), Ли Гюбо (Пэгун-коса, 1169–1241) и др. Они прекрасно знали старую китайскую литературу, были хорошо знакомы с творчеством авторов близкого им по времени сунского Китая.
К XII веку центральная власть в Корё ослабла. Раздоры придворных группировок, выступления крестьян, следовавшие одно за другим иноземные вторжения, которым правители Корё не были способны дать должный отпор, — все это содействовало разочарованию части образованного сословия в идеалах, связанных с сильной государственностью. Создается почва для расцвета даосско-буддийской поэзии, возникает поэтическое течение «Литература бамбуковых рощ». Даосско-буддийские мотивы звучат в стихах Чон Джисана («Павильон Чанвонджон»), Ю Они («Минет весна — осень придет…»), Ким Гыкки («Ыльмильдэ»), Лим Чхуна («Пустынный храм»)…
Приобретает известность общество «Семеро мудрых из Страны к востоку от моря», куда входили Лим Чхун (Соха, вторая половина XII в.), Ли Инно и другие. Ли Инно в своем «программном» эссе «Долина журавлей в горах Чирисан» отвергает социальную жизнь и обращается к миру природы — единственному прибежищу в век смут и бедствий. Об этом же он пишет и в стихах (например, «Весна ушла…»). Для эпохи Корё характерна и другая тенденция в сфере поэзии на ханмуне, реализующая конфуцианские начала в корейской культуре: активное отношение к социальной жизни, стремление изменить ее к лучшему, выявив недостатки и указав на них.
Наиболее ярким представителем этого направления был Ли Гюбо — поэт разностороннего дарования. Он пишет стихи о старинных временах, когда правили мудрые государи — пример современным правителям (поэма «Тонмён-ван»); о положении землепашцев, которых разоряют чиновники, забывшие свои нравственные обязанности; о страданиях родины, о набегах разорявших ее монголов. Резкая критика Ли Гюбо политики двора облечена в традиционную форму. Согласно корейским культурным представлениям, за все происходящее в мире ответствен государь. А все симптомы свидетельствуют о катастрофическом неблагополучии в сфере правления. Нарушается порядок в природе («Молния в десятую луну»). Падение нравов в государстве достигло предела: мать бросает свое дитя («Ребенок, брошенный на дороге»), В творчестве Ли Гюбо сильны и даосско-буддийские настроения. Значительную часть его наследия составляют пейзажные стихотворения, стихи о бренности жизни и о вине («Преподнося вино…»). Он одним из первых начал писать любовные стихи в жанре акпу (китайск. «юэфу»). Творчество Ли Гюбо оказало большое влияние на последующие поколения поэтов, писавших на ханмуне.
Поэзия на ханмуне завоевывает в эпоху Корё такое же место в культуре, какое занимали хянга в эпоху Силла. С ней связываются патриотические устремления образованной части общества; именно она способна выигрышнее всего представить страну за ее пределами. Поэзия на родном языке отодвигается на второй план. Вот почему поэтических произведений на родном языке, носящих наименование «Корё каё» («песни Корё»), сохранилось не более, чем хянга. В отличие от эпохи Силла, в эпоху Корё, по-видимому, не делалось попыток собрать антологию поэзии на родном языке.
Каё более разнообразны по форме, чем хянга. Есть короткие, в несколько строк, и — длинные, содержащие более десятка строф. Отличаются они от хянга и тематически. Среди каё нет буддийских произведений, хотя воздействие буддийской традиции угадывается в некоторых из них. Несколько каё посвящены разлуке с любимым; некоторые содержат социальную критику. Встречаются каё на знакомую нам по хянга тему верности «старшему» (например, «Песня Чон Гваджона», «Песня о резце и камне»), которая здесь раскрывается как тема безоговорочной верности подданного своему государю. Примерно одна и та же ситуация — невольная несправедливость государя по отношению к подданному — в эпоху Силла породила энергичный протест Синчхуна, сложившего «Песню о туе» и восстановившего справедливость в мире, в эпоху Корё дала «Песню Чон Гваджона», где сановник Чон Со (литературное имя — Гваджон, середина XII в.) умоляет снова возлюбить его.
Вместе с тем в каё прослеживаются традиции хянга. Так можно говорить о родстве с пейзажными хянга песни «Тон-дон», начало которой воспроизводит, в сущности, тот же тип пространства и ту же связь между обликом «космоса» и обликом «старшего», что «Песня о туе» и «Песня о хваране Кипха». В «Песне Чон Гваджона» варьируется формула верности из восьмой хянга цикла Кюнё «Постоянно следую учению Будды». В эпоху Корё была создана «Песня Чхоёна» — развившаяся в театральное действо хянга с тем же названием. Все это говорит о том, что традиции хянга не исчезли бесследно, но до поры не находились в фокусе культуры.
В конце XIV века в Корее утверждается новая династия Ли — событие, как и смена династий на рубеже IX–X веков, явившееся внешним показателем глубины социально-политических и экономических процессов, протекавших в недрах корейского феодального общества. Первая половина XV века была временем относительной стабилизации положения корейского государства, его военного усиления, периодом экономического и культурного расцвета. Новая династия укрепляет свои политические и идеологические основы, пропагандируя неоконфуцианство, — сунский вариант конфуцианского учения, интерпретированный в интересах авторитарного государства. И вновь поднимается роль китайской учености. Эта тенденция в ближайшие века находит крайнее выражение у части представителей высшего сословия в презрительном отношении к любому проявлению корейской культуры и восхвалению всего китайского, особенно там, где дело касалось словесности.
Вместе с тем существовала и другая точка зрения на свою культуру и на свою поэзию, которая корнями уходила в эпоху Силла и вела к хянга. В середине XV века создается корейская фонетическая письменность, которая существенным образом повлияла на дальнейшее развитие корейской литературы. Одним из первых произведений, записанных ею, была «Песнь о драконе, летящем в небе» — поэма, сочиненная по указу государя Седжона в 1445 году Чон Инджи и двумя другими поэтами. В ней воспевается новая династия, доказывается «право на существование» корейского государства. «Песнь» стала частью государственного ритуала. В 1447 году Суян-тэгуном (будущим государем Седжо) была написана «Песнь о луне, отраженной в тысячах рек» с тем, чтобы помочь духу усопшей государыни Сохон-ванху. Прообразом такого акта может служить создание буддийским монахом Вольмёном хянга «Молитва о покойной сестре».
Династия Ли приводит в порядок свой ритуал. О том, каков он был, рассказывают «Основы музыкознания» («Акхак квебом»), изданные Со Годжоном и др. во второй половине XV века. Из них мы узнаем, что к числу ритуальных песнопений, помимо «Песни о драконе», относились пять каё, в том числе «Тон-дон», «Песня Чхоёна», «Песня Чон Гваджона», о родстве которых с хянга уже говорилось. Они были записаны новым алфавитом в памятнике, в целом созданном на ханмуне. Появляются произведения, близкие по значению ритуальным, такие, как «Песнь о новой столице» Чон Доджона (Самбон, ок. 1337–1398 гг.), имеющая тройственную структуру и воссоздающая пространство по типу пейзажных хянга. Так реализовалась новая письменность в сфере «официальной» словесности.
«Неофициальное» применение новой письменности было связано со своеобразным оживлением сферы «индивидуального» ритуала, знакомого нам по хянга, которая в новых условиях породила жанры сиджо и каса.
Жанр сиджо возник на рубеже XIV–XV веков. Популярнейший жанр средневековой поэзии, он просуществовал в течение нескольких Беков; к нему нередко обращаются и современные поэты. Сиджо удивительным образом напоминает собой «десятистрочные» хянга. Оно повторило их тройственную структуру, унаследовало особую роль третьей, заключительной, части и т. д. В то же время сиджо — принципиально новое явление в корейской культуре. Сиджо довольно четко организовано метрически. Каждая из его трех строк содержит два полустишия, и стихотворение на русский переводится шестистишием. Полустишие состоит из двух стоп (обычно трех- и четырехсложных), за исключением первого полустишия третьей строки (то есть пятого) трехстопного.
События рубежа XIV–XV веков, связанные со сменой династий, произвели глубокое впечатление на современников. Для тех представителей высшего сословия, которые оставались верными последнему государю династии Корё в «проигрышной ситуации», нравственным прибежищем оказались вековые культурные ценности. Импульс к нравственному самоутверждению облекался в поэтическую форму, близкую хянга. Особенно это заметно в одном из ранних сиджо — стихотворении Чон Монджу (Пхоын, 1337–1392), обратившегося, так же как в свое время Чон Со, за вдохновением к восьмой хянга Кюнё «Постоянно следую учению Будды».
Традиция хянга дала образ высоконравственной личности: туя, не боящаяся непогоды. В хянга это — «старший». В сиджо «туя» не встречается, зато в той же роли выступает близкий образ — «сосна». Но «сосна» в сиджо — подданный государя, то есть «младший». Известно, что «сосна» в конфуцианской традиции со времен Конфуция ассоциировалась с преданным подданным. Этот образ появляется в сиджо авторов (Сон Саммун, Пак Пхэннён, Ю Ынбу и др.), отозвавшихся на узурпацию престола Седжо в 1456 году и погибших (их называют «шестью казненными»). Самоутверждение личности идет по новому руслу, однако сила импульса к самоутверждению своего «я» перед лицом нравственно неправого «старшего» говорит о воскрешении духа хянга.
Стихи сторонников новой династии, активно укреплявших государство, и стихи ее противников, а также — авторов, не признававших законным воцарение Седжо, полны пафоса гражданственности. Авторская личность проявляется в них как активная, утверждающая свои нравственные устои в трудных, а порою смертельно опасных социальных ситуациях. Это относится и к стихам военачальников, особенно Ким Джонсо (1390–1453).
Золотой век правления первых государей династии Ли длился недолго. Довольно скоро обнаружились кризисные явления бюрократизированного феодального общества, проявлявшиеся в крестьянских волнениях, в борьбе придворных партий, раздиравшей высшее сословие на протяжении веков, ослаблявшей государство и подвергавшей опасности жизни людей, состоявших на службе. Новая династия не принесла социальной и нравственной справедливости и не дала гарантий безопасности отдельной личности.
Усиливаются «индивидуалистические» тенденции в корейском обществе которое выработало для таких случаев особый идеал поведения и образа жизни — отшельничество, — подсказанный как опытом собственной культуры, так и навеянный китайской традицией. «Идеологической» его базой были даосизм и буддизм чаньского толка (корейск. «сон», японск. «дзэн»), получивший широкое распространение в Корее в XV–XVII веках. Бегство от мира становится чуть ли не массовым явлением. Расцветает пейзажная поэзия, получившая наименование «канхо», — поэзия «рек и озер».
В сиджо тема природы приходит с появлением циклаиз четырех стихотворений Мэн Сасона (Кобуль, 1359–1431), воспевающего жизнь отшельника в течение четырех времен года, и с тех пор господствует в этом жанре. В сиджо, посвященных природе, сказываются традиции хянга. Сиджо наследует особую роль луны и ночного времени; внимание авторов сиджо привлекает главным образом тот тип пейзажа, который наметился в пейзажных хянга. Их сходство угадывается и еще в одном аспекте. Сиджо подчас воспроизводит некий индивидуальный ритуальный акт, осуществлявшийся обычно в полнолуние на рубеже заката солнца и восхода луны. Изображается окружающая обстановка и сам момент переживания человеком особого психологического состояния.
Непременным условием достижения этого состояния является одиночество. Созерцание гор, расцвеченных осенними красками, реки, в которой отражаются горы, рыбацкой деревушки на берегу, освещенных вечерним солнцем цветов сливы, — созерцание, дающее эстетическое наслаждение, — приближает это состояние. Внутренняя раскованность позволяет отождествить себя с белой чайкой, белой цаплей — почувствовать себя такой же, как они, частью природы. Размышления по поводу того или иного элемента природы, — чаще всего луны, гор, воды, — дает мгновенное постижение законов бытия. «Общение» с луной приводит к озарению, ощущению причастности мирозданию и ощущению «выпадения» из времени, неподвластности его ходу и причастности к вечности…
Однако создание хянга предусматривало воздействие личности («младшего») на космос, с тем чтобы привести его в гармоническое состояние. При этом не преследовались «личные цели», а имелись в виду интересы социума. В сиджо мы наблюдаем нечто иное: акт сугубо «индивидуалистический». И это не случайно. Сфера «индивидуального» ритуала в XV–XVII веках, породившая пейзажные сиджо и каса, тяготеет к пришедшим из Китая даосизму и чаньскому буддизму, для которых характерна ориентация на индивидуальное сознание, на освобождение личности от рамок обыденного.
И все-таки наследие хянга сказывается и здесь: оно проявляется в активном характере личности, остающейся один на один с мирозданием и решающей вопросы бытия. Как правило, сиджо изображает не безмятежнее растворение «я» в природе, а скорее — энергичную устремленность к космосу, твердое намерение найти в нем свое место, так напоминающие противостояние «я» и «космоса» в пейзажных хянга. Подобно «гражданским» сиджо, пейзажные также сплав пришлой традиции с корейской культурной основой.
Насколько иное осознание человеком своей причастности мирозданию свойственно циклам сиджо. Сиджо объединялись в циклы по временному принципу, например, циклы Мэн Сасона и Юн Сондо (Косан, 1587–1671) («Времена года рыбака»); по пространственно-временному, как, например, «Девять излучин Косана» Ли И (Юльгок, 1536–1584), где описания девяти излучин реки соотносятся с четырьмя временами года. В циклах подчеркивается полнее слияние ритма жизни человека с равномерным ходом времени в пределах годового цикла и суточного цикла. Это же ощущение времени было свойственно и другому жанру корейской поэзии на родном языке — каса.
Жанр поэм-каса появился в середине XV века, по-видимому, в результате синтеза традиции пейзажных хянга, воздействия каё и даосско-чаньских настроений. Одной из первых каса была «Воспеваю весну» Чон Гыгина (Пурухон, 1401–1481). Если проводить параллели между пейзажной живописью, начавшей развиваться в Корее примерно в эту же эпоху, то сиджо можно сопоставить с вертикальным свитком, каса же и циклы сиджо — с горизонтальным.
Расцвет каса связан прежде всего с именем выдающегося поэта Чон Чхоля (Сонган, 1537–1594). Чон Чхоль — разносторонний поэт, оставивший после себя семь томов сочинений на ханмуне, более восьмидесяти сиджо и четыре каса; последние принесли ему славу еще при жизни. Чон Чхоль сложил две пейзажные каса — «Квандонские напевы» и «Сонсанские напевы», пронизанные ощущением близости к природе. Воспевая величие природы, радость своего единения с мирозданием, поэт обращается к творчеству Ли Бо. Космический размах образов, масштабность сравнений сочетаются у Чон Чхоля с экспрессивиостью и динамичностью. В корейской поэзии трудно найти описание природы, равное в этом отношении пейзажу в «Квандонских напевах». Несколько иной дается природа в «Сонсанских напевах», где смена времен года создает плавный временной ритм. Человек обретает радость в тихом общении с природой.
Особенности творческой манеры поэта проявились в двух самых знаменитых его каса — «Тоскую о милом» и «Продолжаю тосковать о милом», — написанных в традициях народной лирической песни о покинутой возлюбленной. «Милый» здесь одновременно также и государь, о разлуке с которым печалится подданный, — «покинутая возлюбленная». Эти произведения были созданы поэтом во время его отшельнической жизни на юге страны в 1585–1587 годах и, по-видимому, не без воздействия «женских каса», широко распространенных в южных провинциях.
Продолжателем Чон Чхоля был другой известный поэт — Пак Инно (Ноге, 1561–1642), также сочинявший в жанрах сиджо и каса. Его каса «Песнь о местечке Ноге» и «Слово о глухом переулке» посвящены отшельнической жизни поэта. Природа у Пак Инно предстает более умиротворенной, чем у Чон Чхоля, переживание поэтом своего единения с ней ближе изображенному в «Сонсанских напевах», чем в «Квандонских напевах». Пак Инно был активным участником разгрома японской армии и флота во время Имджинской освободительной войны 1592–1598 годов. Военные и послевоенные его каса «Песня о мире», «Думы на корабле» и др., отразившие патриотические настроения эпохи, перекликаются со стихами национального героя корейского народа флотоводца Ли Сунсина (1545–1598).
Общее внимание поэзии XVI–XVII веков к человеку вне «деловой», официальной сферы проявилось в популярности не только пейзажной темы, но и любовной тематики. Она культивировалась в творчестве «кисэн» — гетер, среди которых было немало образованных и талантливых поэтесс. О наиболее известных из них слагались легенды, и их имена были знакомы каждому корейцу. Самой прославленной была Хван Джини (Мёнволь, 1506–1544). Совершенство сиджо Хван Джини, обращенных к личному в человеке, изящный юмор делают ее творчество незаурядным явлением в корейской поэзии.
Интимная тема звучит в каса XVI века и не только у Чон Чхоля. Под влиянием народных «женских каса» была создана «Тоска на женской половине дома» Хо Нансорхон (1563–1589), талантливой поэтессой, сестрой выдающегося писателя и поэта Хо Гюна (1569–1618), автора «Повести о Хон Гильдоне».
В процессе развития поэзии на родном языке от сиджо ответвляются «длинные сиджо» («чансиджо»). «Длинные сиджо» — общее название для нескольких разновидностей поэтических форм, по объему больших, чем сиджо. Рождение «длинных сиджо» — одно из проявлений перемен, происходивших в корейской культуре XVII–XVIII веков.
Это было время активности идейного течения «Сирхак» («реальных наук»), приверженцы которого ратовали за поощрение практических наук, за проведение реформ в области экономики, большое внимание уделяли проблеме положения человека в обществе. В связи с этим обозначились и сдвиги в литературе. В поэзии и прозе появляется новый герой — человек низкого происхождения и положения, а вместе с ним находит отражение та сфера, где он живет и действует. Освещаются новые аспекты действительности — социальные и бытовые. Появляется новый читатель и новый автор, преимущественно анонимный. К чтению и сочинению поэзии на родном языке приобщаются ремесленники, торговцы, крестьяне. Большую роль в судьбе литературы на родном языке начинают играть женщины; недаром корейскую письменность и литературу на ней с пренебрежением именовали «женским письмом». Участие в литературной деятельности новых общественных слоев привело к небывалому расцвету литературы на родном языке, в частности, поэзии. Впервые после давно утраченной антологии «Самдэмок» издаются обширные сборники поэзии на родном языке. В 1727 году выходит собранная поэтом Ким Чхонтхэком (Нампха) антология «Чхонгу ёнон» («Неувядаемые слова Страны зеленых холмов»), после которой на протяжении XVIII–XIX веков выходят более десятка различных антологии.
В «длинных сиджо», пожалуй, ярче всего выражено новое мироощущение эпохи. Человек, в силу даосско-буддийских воззрений ощущавший себя частицей великого и вечного космоса, здесь перестает осознаваться некой сущностью, лишенной социально-бытовых примет, равно как и звеном в отношениях «высшего» уровня: государь — подданный. Почувствовав себя свободным, не привязанным ни к какому сверхпорядку, он обращается к чисто человеческому миру. Этот мир, своего рода малый космос, не так уж велик. Но зато центром его является сам земной человек, радующийся жизни или сетующий на свои житейские незадачи, посмеивающийся и над другими, и над собой, метко и зло клеймящий бездельников и дармоедов. И все, что связано с его немудреной жизнью, — любовное приключение, семейные ссоры, торговля на базаре, — отныне важно и достойно быть предметом поэзии. Изменение картины мира, которое привело к рождению «длинных сиджо», принесло осознание сложности и многообразия материального мира и обычной человеческой жизни. Происходит резкий поворот к конкретному изображению действительности, увеличивается вес бытовой и психологической детали. В поэзию вливается разговорная речь, большое место занимает диалог.
Примерно та же эволюция, которую проделало сиджо на пути к «длинным сиджо», произошла и с другим традиционным жанром средневековой поэзии на корейском языке — каса. Во второй половине XVIII века появляется особая разновидность каса — «кихэн каса» (путевые записи), связанная с утверждением познавательного подхода к миру, с нарушением установившегося даосско-буддийского отношения к природе. Эти каса явились своеобразным отрицанием традиционных пейзажных поэм.
Наряду с ними большой популярностью пользовались «женские каса» («кюбан каса»), ведущие начало от народной поэзии и сохранившие многие ее черты. Темы «женских каса» — разлука с любимым, одиночество и несложившаяся жизнь в доме мужа, тоска по друзьям и родителям… «Женские каса», авторами и читателями которых были преимущественно женщины, как правило, анонимны.
Поэзия на ханмуне XV–XIX веков, как мы уже знаем, занимавшая ведущее положение в корейской словесности, в отличие от поэзии на корейском языке, сохраняет без изменений ту систему жанров, которая установилась века назад. Сохраняется в принципе та же, традиционная для нее, тематика: социальная критика с конфуцианских позиций, пейзажная поэзия, интимная лирика.
Как это было всегда в корейской культуре, поэзия на ханмуне и поэзия на корейском языке не были отделены глухой стеной друг от друга. Взаимно дополняя друг друга, они составляли единое целое — корейскую поэзию. Мы уже знаем, что XV–XVII века были временем расцвета поэзии на корейском языке, временем создания непревзойденных образцов пейзажной лирики в жанрах сиджо и каса. Не уступала им и поэзия на ханмуне. Чтобы убедиться в этом, приглядимся внимательней к одному из стихотворений выдающегося деятеля корейской культуры поэта и прозаика Со Годжона (Сагаджон, 1420–1488) «Вешний день».
Это — маленький шедевр корейской пейзажной «живописи словом» в духе чань. Перед нами небольшой старый пруд ранней весной. Ивы и дикая слива «мэ» по берегам, заросшим мхом, вода в пруду — все ярко высвечено солнцем: «Струится золото плакучих ив, // яшму роняет слива. // Вешние воды синеют в пруду, // мхом окаймлен пруд. // Вешние чувства трудно понять — // и радостно, и тоскливо. // А ведь ласточек нет еще, // и цветы еще не цветут».
Слова «солнце» в стихотворении нет. Но солнце сразу же возникает в сознании читателя, оно является «активным действующим лицом» в этом предельно насыщенном цветом кадре.
Ранней весной в ивах пробуждается жизнь, и их тонкие голые ветки приобретают желтоватый оттенок, который пропадает с появлением листвы. Плакучая ива кажется золотой, когда на ее бесчисленные глянцевые желтые нити падает солнечный свет. С «золотом» соседствует белизна яшмы — отцветает, роняя лепестки, дикая слива «мэ». Синеет в зеленом кольце замшелых берегов вода, отражающая синеву неба. Яркие цветовые контрасты — золотое, бело-яшмовое, сине-зеленое, стянутые к маленькому пятачку пруда, вызывают представление о ясном весеннем дне, синем небе и сияющем солнце. Пейзаж развертывается по законам вертикального свитка: взгляд скользит вниз по свисающим к воде ветвям ив, провожает падающие лепестки, останавливается на воде пруда, на цветной кайме его берегов.
Созерцание залитого солнцем заросшего пруда доставляет наслаждение поэту, вызывает его восхищение. И это восхищение нам кажется естественным, мы разделяем его. Но чувство, которое вызывала у корейского поэта XV века и его читателя эта картина, было неоднозначным. В нем — и восхищение чудом весны, и острая печаль. И вот это для нас — неожиданность. Ведь стихотворение не содержит привычного объяснения: нет каких-то личных грустных или трагических обстоятельств, диссонирующих с ликованием природы. Значит, дело в самом пейзаже, в самой весенней природе, точнее — в ее восприятии человеком другой культуры. Разделить восторг поэта мы можем, разделить его печаль нам трудно. Постараемся же понять ее причины и оценить ее глубину.
В корейской культуре, как, по-видимому, и вообще в культуре стран Дальнего Востока, отношение к природе и соответственно к пейзажу в словесном и изобразительном искусстве было особым. Природа в целом и отдельные ее феномены — горы, реки, цветы — несут идею вечности мироздания. Каждый воплощает вечное как вечно сущее (луна, горы) или как вечно рождающееся и умирающее, чтобы вновь родиться (солнце, цветы, трава). Осознание человеком своего места в мире идет через отождествление себя с теми явлениями природы, которые наиболее наглядно передают ее ритмы. Так, время между расцветанием и увяданием цветка, восходом и заходом солнца ассоциировалось с жизнью человека. Однако растение увядало и вновь зеленело и цвело весной; солнце уходило и вновь появлялось утром; человек же, умерев, не воскресал. Человеческая мысль искала выхода из этой ситуации, проблема смерти — бессмертия стояла остро в корейской культуре.
Посмотрим же, как под этим углом зрения «прочитывается» пейзаж в «Вешнем дне». Золотой иву можно увидеть только ранней весной, но такой она простоит недолго: зазеленеют ее ветви, превратятся в «зеленые нити», так часто воспеваемые корейскими поэтами. «Золото» — краткий этап в жизни ивы, он быстро пройдет. Опадающие лепестки символизируют краткость существования растущего и живого, они — символ необратимости хода времени — универсальный в дальневосточной культуре. То есть первая строка стихотворения говорит о временном в природе, о неизбежности и необратимости ухода времени. Взгляд скользит вниз: вот старый пруд. Не раз расцветали, меняли листву деревья на его берегах, и так будет повторяться год за годом. А он еще долго останется все тем же. Он здесь с незапамятных времен, его берега затянулись мхом. Старый пруд — знак вечного (вспомним знаменитое хокку Басё).
Человек, как ива, минует раннюю молодость, наберет силу и, как опадающие цветы, кончит свой недолгий век. Солнце, так волшебно расцветившее пейзаж, угаснет. Уйдет из жизни человек. Об этом ему в полный голос говорят деревья, цветы, яркие краски природы, ослепительный солнечный свет. И чем ярче и ослепительней картина, тем острее ощущение собственной «обреченности»: он уйдет навсегда, пруд останется, а на его берегах будут каждую весну зеленеть и расцветать деревья. Отсюда — печаль поэта.
Важен и еще один момент: «переживание пространства». С точки зрения данной культуры, любой уголок природы, самый маленький, — всегда капелька воды, представляющая океан. Заросший пруд — вся природа в миниатюре, ее микромодель, где вертикаль обозначена деревьями, свисающими вниз ветвями, падением лепестков; горизонталь — замкнутой поверхностью пруда (ср. тую и пруд в хянга «Песня о туе»).
Поэт (а с ним и его корейский читатель) переживает одновременно глубоко противоположные чувства: радость весны и горечь весны. Радость — наслаждение от приобщения к красоте природы, от осознания причастности к великому миру и его законам. Горечь — глубокое мучение от приобщения к трагическому. Как уже говорилось, проблема смерти — бессмертия всегда была острой в корейской культуре: человек постоянно осознавал временность своего существования на земле. Искусство и литература в духе чань давали психологическую разрядку, вызывая у человека «одновременную и разнонаправленную эстетическую реакцию». Пейзажная поэзия на ханмуне, стихи в жанрах сиджо и каса были столь же явлением эстетическим, — это была поэзия в высшем смысле этого слова, — сколь и явлением религиозно-философским, ибо здесь проблема соотношения конечности жизни и вечности бытия разрешалась путем духовного приобщения к особому божеству — природе.
Каждая эпоха выдвигала своих кумиров — поэтов, писавших на хан-доне. В XV–XVI веках ими были прежде всего Ким Сисып (Мэвольдан, 1435–1493) и Лим Дже (Пэкхо, Кёмджэ, 1549–1587), вошедшие в историю корейской литературы также как блестящие прозаики. Они развивали традиции социальной критики, заложенные в корейской поэзии еще Ли Гюбо. Трудно было бы ожидать от авторов XV–XVI веков понимания подлинной природы социальной несправедливости в феодальном обществе. Они объясняли ее с конфуцианских позиций, ища корпи зла в дурном правлении, в забвении правителем и его чиновниками нравственных норм. Не видя истинных причин, они тем не менее прекрасно видели и с большой художественной наглядностью изображали их следствия — разорение страны, отчаянное положение тружеников-крестьян, живущих под непомерным бременем поборов, бесстыдство и алчность обирающих их чиновников.
Проблема судьбы страны, находящейся во власти недостойных правителей, поднималась в творчестве Квон Пхиля (Сокчу, 1569–1612) («Верхом на коне произношу стихи»), Хо Гюна и других поэтов. Стихи Лю Монъина (Оудан, 1559–1623) («Гребень») — поэта и выдающегося новеллиста — перекликаются с произведениями Ким Сисыпа, посвященными бедствиям тружеников.
В XVIII веке лучшими считались четыре поэта, писавшие на ханмуне: Ли Донму (Хёнам, 1741–1793), Лю Дыккон (Нэнджэ, 1748—?), Пак Чега (Чходжон, 1750–1805), Ли Согу (Сованджон, 1754—?). XVIII век — период расцвета движения «Сирхак», и многие поэты были активными его приверженцами. В это время живет и творит один из выдающихся умов своего времени — Лак Чивон (Ёнам, 1737–1805), философ, прозаик, поэт. В творчестве Пак Чивона, как и другого идеолога течения «Сирхак», Чон Ягёна (Тасан, 1762–1836), ярче всего отразились передовые настроения, захватившие корейское общество в XVII–XVIII веках. Они проявлялись прежде всего в резкой критике различных социальных явлений современной им действительности. И в то же время тот и другой были талантливыми поэтами-пейзажистами. Пак Чивону принадлежит знаменитая «Поэма солнца»; в обширном наследии Чон Ягёна почетное место занимают пейзажные миниатюры.
Как правило, образованный кореец мог слагать стихи и на ханмуне, и на родном языке. Примерами могут служить полководцы Нам И (1441–1468) и Ли Сунсин, Ким Санхон (Чхоным, 1570–1652) и многие другие. Правда, история корейской литературы не знает примеров, когда поэт был бы равно талантлив в той и другой области. Что-то все-таки удавалось лучше. Так, по общему признанию, Чон Чхоль был непревзойденным мастером каса; отдельные его сиджо вызывали нарекания современников; стихи же на ханмуне оценивались ниже, чем его произведения на родном языке. Хо Нансорхон, автор каса «Тоска на женской половине дома», прославилась и как автор великолепных стихов на ханмуне, которыми гордилась Корея. Их сборник был издан в Китае раньше, чем на родине, что по тем временам было высшим признанием поэта. Позже ее стихи издавались в Японии (1711 г.), где снискали большую популярность.
Общим для корейской поэзии на родном языке и на ханмуне было видение мира, ощущение времени. И в той, и в другой сфере поэзии можно встретить сходную поэтическую образность. Все это при чтении создает впечатление целостности, единства культурного явления, именуемого корейской поэзией.
М. Никитина
Юри-ван (?)
Перевод Е. Витковского
Иволги золотые порхают вдвоем,
Парой летят — неразлучны он и она.
Об одиночестве нынче мысли мои:
С кем скоротаю теперь дорогу домой?
Неизвестный автор
Перевод Е. Витковского
Черепаха, эй, черепаха, слушай меня!
Из-под панциря высунь голову, я велю!
Если сейчас же не высунешь ты головы
На огне поджарю тебя и съем!
Ыльчи Мундок
Перевод Е. Витковского
Уменье по звездам читать принесло
тебе немало побед.
Уменье войска по земле вести[1019]
твое весьма велико.
Ты мыслишь, будто в ратных делах
у тебя соперников нет.
Остановись же скорей — таков
тебе мой добрый совет.
Из песен «Хянга»
Перевод Е. Витковского
Астролог Юн[1020]
С восточного древнего берега вижу я
Город, над коим гандхарвы вечно кружат.[1021]
Вижу: японское войско войной пришло[1022].
На границах огни сигнальные зажжены.
Прослышав, что три хварана[1023] в горы пошли,
Даже луна засверкала в полную мощь.
Некто, увидев «звезду, подметавшую путь»[1024],
Воскликнул: «Это комета, смотрите все!»
Плавно комета прочь уплыла с небес.
Полно, комета ли это вправду была?
Тыго[1025]
Горестью томлюсь о былой весне.
Плачу и скорблю, разлучен с тобой.
Облик твой, являвший мне красоту,
Временем безжалостно искажен.
Если б хоть на миг былое вернуть,
Встретиться, как в прежние времена!
О хваран! Стезю навсегда избрал
Разум мой, тоскующий о тебе,—
Такова ль она, что заснуть смогу
В переулке, где разрослась полынь?[1027]
Синчхун[1028]
Туя густая — в дни, когда осень придет,
Не увядает — таков природы закон.
Ты говорил мне: «Я не забуду тебя».
Но изменилось ныне твое лицо.
В старом пруду лежит отраженье луны.
Взболтан волнами песок. Воистину так:
Сколько бы ни смотрел я на облик твой —
Он искажен, и с ним искажен весь мир.
Вольмён[1029]
Жизни и смерти стезя была пред тобой.
В жизни прошедшей страшно было тебе.
Ты не сказала даже: «Я ухожу»,—
Прежде, чем смерти стезею от нас ушла.
С первым осенним ветром листья летят,
С веток сорвавшись, и падают здесь и там,
Словно бы уходя в неведомый край,—
Так вот и мы разлучились ныне с тобой.
В мир Амитабы[1030] приду и встречу тебя —
Жди, покуда я путь до конца пройду![1031]
Чхундам[1032]
Вверх посмотрю: недавно взошла луна
И не плывет за белым облаком вслед,
Ибо не должно за облаком плыть луне.
Вниз посмотрю: в реке, в голубой воде,
Образ хварана Кипха встает предо мной.
Здесь, над рекою Иро[1033], на обрыве, клянусь
Следовать зорко пределам своей души —
Ибо, как должно, тебя сберегает она!
Ты, словно туя высокая, о хваран!
Инея ты не страшишься в «холодный год»!
Чхоён
По столице всю ночь я гулял,
Высоко светила луна.
Вижу, придя домой,
На ложе — четыре ноги.
Две ноги, конечно, мои,
Ну, а чьи две другие тогда?
Прежде тоже были мои,
А теперь не мои. Как же быть?
Кюнё[1035]
Заветы нашего Будды, желанья его,
Добытые им на пути тягот и скорбей,
В перерожденьях прежних[1036] данные им,
Преданно исполнять буду я всегда.
Пусть обернется прахом тело мое,—
Пусть мне и жизнь суждено за это отдать,
Твердо стою и вовек с пути не сверну,
Все будды[1037] всегда поступали именно так.
Разум, увидевший вечного Будды путь!
Разве захочешь свернуть ты на путь иной?
В мире, что Будды радением возведен,
К престолу Будды направив свои стопы,
Молю, чтоб излился вечной истины дождь
На этот погрязший в заботах суетных мир.
Да оросит он поля, где все живое живет,
Где произрасти не в силах побеги добра,
Ибо, корнями в грубую почву уйдя,
Души живые пылают в огне страстей.
Да взойдет луна пробужденья над миром земным,
Да настанет осень, да созреют познанья плоды!
Чхве Чхивон[1039]
Ветер с востока
Перевод С. Бычкова
Знал: непременно в урочный час
из-за моря ветер придет.
Стихи на рассвете читал у окна,
размышлял всю ночь напролет.
Не успел пожалеть, что ветер исчез,—
он снова коснулся книг,
Словно поведал: в родном краю
время цветения настает.
Накануне возвращения в Хэдон[1040] с высокого горного пика смотрю вдаль
Перевод С. Бычкова
На горизонте туманные волны
безбрежны, почти черны.
Там предрассветный ворон летит,
там заставы отчизны видны.
Стихла тоска, лишь достиг этих мест,
седеть перестали виски.
Нежданно улыбка коснулась лица,
веет дыханье весны.
Волны морщат песчаный мыс,
берег цветами пестрит.
Облака окаймляют вершину горы,
склоны прекрасны на вид.
Я бы тысячу золотом сразу отдал,
послал бы к торговцу вином.
Кто бы взялся мне блаженство купить?
Вино блаженство сулит.
Ива у скита «Ворота у моря»[1041]
Перевод С. Бычкова
«Бабочки-брови», близ Гуанлина
я с вами расстался давно.
Думал ли, что красавицу мне
вновь повстречать суждено?
Не смею с ивы никак отломить
даже тонкую ветвь.
Гуаньинь, милосердой, дерева жаль,
сердце трепетом пронзено.
Дикая роза
Перевод Г. Ярославцева
Дикая роза, расту на заброшенном поле,
В уединении тонкие ветки клоню.
Северный ветер утихнет — и я неподвижна,
Дождь прошумит — аромат свой подолгу храню.
Конный, в повозке ль проедут, меня не похвалят;
Бабочки, пчелы тайком друг за другом следят…
Стыдно: взрастаю в глуши, на земле захудалой.
Больно: вдали ото всех я, никто мне не рад.[1042]
Весенним днем пригласил близкого друга, но он не пришел, поэтому посылаю ему эти «оборванные» строки
Перевод В. Швыряева
Старая горечь в сердце моем,
едва Чанъань[1043] вспомяну.
В саду, который заброшен и пуст,
нестерпимо встречать весну.
Опять вы пыльный мир предпочли
прогулке в горах со мной.
Жаль, что тот, кого другом считал,
у корысти и славы в плену.
Беседка Лимгён на реке Хвансан[1044]
Перевод Г. Ярославцева
Окутаны горы дымкой. Широкий речной простор.
В зеркальной воде отразились деревня и зелень гор.
Возникший внезапно парус наполнился ветром, исчез.
Мелькнула и скрылась птица… Покой земли и небес.
В Шаньяне[1045] расстаюсь с другом из родных мест
Перевод Г. Ярославцева
Повстречались — недолгая радость:
в горы Чу воротилась весна.
Вот опять предстоит разлучиться,
и слезами наполнен платок.
Жизнь гонимого ветром скитальца
то уныньем, то верой полна.
Земляка на чужбине увидеть
удивительный случай помог!..
Беседка на озере Поянху в Жаочжоу[1046]
Перевод В. Швыряева
На закате стою, читаю стихи,
конца размышленьям нет.
Взглядом одним охватить могу
реки и горный хребет.
В заботах о нуждах народа покой
чиновник забыл давно.
Достоянье отшельника-рыбака —
ветер и лунный свет.
Храм «Вершина в облаках»[1047]
Перевод В. Швыряева
За ветви цепляясь, вершины достиг
облачной белизны.
Стою, в тишине созерцаю простор,
безмерную пустоту.
Как на ладони, тысячу гор
вижу теперь с вышины.
Десять тысяч деяний людских
в груди моей заключены.[1048]
На освещенном солнцем снегу
пагоды тень лежит.
Ветер меж сосен врачует слух,
небосвод бесконечно высок.
Зарей и дымкой[1049] любуюсь вновь,
но лицу улыбка бежит.
Скоро в пыльную клетку свою
вернуться мне надлежит.
Место в горах Каясан[1050], где я читал стихи
Перевод В. Швыряева
Грохочет поток в ущелье, меж скал,
ставших гряда за грядой.
В пределах шага не разберешь,
что сказал собеседник твой.
Все же боюсь: а вдруг долетят
голоса мирские сюда?
Так пусть заполнит горный простор
водопада рев громовой!
Давнее стремление
Перевод В. Швыряева
Красавицей гордой даже лиса
прикинуться может подчас.
Не хуже ученого мужа барсук
способен трактаты писать.
Как этих оборотней разгадать,
увидеть их без прикрас?
Они, человеческий облик приняв,
ловко морочат нас.
Выдать одно за другое легко,
да много ли толку в том?
Быть господином желаний своих,
право, куда трудней.
Правду от лжи отличать хочу,
во всем, что вижу кругом.
Зерцало сердца готов шлифовать,
чтоб истину видеть в нем.
Вошел в горы[1051]
Перевод В. Швыряева
Для чего восхваляешь ныне, монах,
красоты зеленых гор?
Если прекрасны они, зачем
покидаешь горный простор?
Хотя бы раз не сочти за труд
взглянуть на мои следы:
Я в зеленые горы однажды вошел —
не уходил с тех пор.
Дождливой осенней ночью
Перевод В. Швыряева
Читаю стихи, в сердце горечь храня.
В суетном мире истинных мало друзей.
За окнами дождь. Светильник. Сижу у огня.
Думы мои — за тысячу ли[1052] от меня.
Пак Иннян[1053]
Перевод В. Тихомирова
Крутые уступы, глыба на глыбе,—
скала причудлива и высока.
Венец вершины — пустынный храм;
внизу, под скалой, река.
На воду падает пагоды тень,
мерцает лунная рябь:
Било ударит — луна всколыхнется —
звук улетит в облака.
Перед вратами ладья с гостями
носом режет волну.
Досуг монахов — отдых в беседке,
беседа и шахматная доска.
Гонец государев прибыл сюда,
и не хотел уезжать.
Здесь он оставил уставные строфы,
чтобы вернуться наверняка.
Ким Хванвон[1055]
Перевод В. Тихомирова
Где бы я ни был, мне бы хлебнуть винца.
Попусту ноги топтал возле дворца.
Зря подношений жду у красных врат:[1056]
Поздно — очаг простыл, все спят.
Ночью вина не сыскать ни в одном дворе.
Створы небесных врат отворяются на заре.
Остров Пэндао[1057] я обошел кругом.
Камни Лочэна[1058] попираю, поросшие мхом.
Под сенью дерев слышу отроков голоса.
Нефритовый царь[1059] явился — отворяются небеса.
Сановники Ао[1060] вовек не знают забот.
Драконья упряжка[1061] ходит взад и вперед.
Хоть кисть возьми, в тушь омакни, пиши.
Один подымаюсь на башню, вокруг ни души.
Солнца не вижу — тьма, не любуюсь луной.
В гневе взираю на облако пыли земной[1062].
Взошел по ступеням, в унынье один стою.
К одинокому камню припал, в сердце печаль таю.
В такое-то время нет ни капли вина!
Чем же сегодня утешу душу мою?
Чон Джисан[1063]
Первые три стихотворения в переводе В. Тихомирова, следующее — Е. Витковского
Дожди миновали; на долгой дамбе
травой поросли пески.
Гость уезжает к морю, в Нампхо[1065],
а я напеваю с грустью:
Вовек не иссякнут зеленые струи
в берегах Тэдонган-реки —
Слезами разлуки моей пополню
воды, текущие к устью.
Ветр провожает парус гостей,
тучу — туче вослед.
В росе черепитчатый кров дворца
чешуйчат, яшмово-сед.
Купа дерев осеняет дом —
восемь покоев в нем.
На башенной вышке стоит луна,
и почти никого нет.
Вешний ветер с холмов зеленых,
дождь по дороге бежит.
Ив плакучих качаются плети,
пыль недвижно лежит.
В женских покоях свирели свист
слышен у красных врат.
Все точь-в-точь, как на сцене столичной
школы «Грушевый сад»[1068].
На древней тропе, крутой и пустой,
корни сосен сплелись.
Можно Северный Ковш потрогать рукой —
близко звездная высь.
Плывут облака, журчит родник —
странник гостит в горах.
Красные листья, зеленый мох —
дверь запирает монах.
Холодом веет осенний ветр,
ложится легкий туман.
Тусклые отсветы горной луны.
Дальний крик обезьян.
У старца древнего брови густы,
он в темную рясу одет.
Давно у него о мирской суете
в сердце печали нет.
Юн Они[1069]
Перевод В. Тихомирова
Минет весна — осень придет.
Цветы расцветут — листва опадет.
Был на восходе — иду на закат.
Там старец-подвижник подвижника ждет.
Всю жизнь в дороге. Смотрю назад,
Что это было, хочу понять.
На десять тысяч ли — пустота
И безмятежного облачка прядь.
Ли Инно
Перевод Ю. Кроля
Над грядой Турюсана[1071] облака на закате повисли.
Сотни скал и ущелий не уступят Гуйцзи[1072] красотою.
К Журавлиной долине[1073], взявши посох, ищу я дорогу.
В дальней чаще безлюдье, только слышно — кричат обезьяны.
Еле видимы башни трех священных вершин[1074]в отдаленье,
Затерялись под мхами разных записей древние знаки.[1075]
Хоть спросил я сначала, как найти мне источник Блаженных[1076],
Все же сбился с дороги средь ручьев, лепестками покрытых.
Лим Чxун[1077]
Перевод В. Тихомирова
Мои сочиненья не первый год
волнуют в столице сердца.
В мире, мнил, нет никого,
кроме старого мудреца.
Ныне впервые почуял дыханье
блаженных врат пустоты[1079]:
Меня во храме никто не знает,—
ни имени, ни лица.
Ким Гыкки[1080]
Перевод В. Тихомирова
Беседка над кручей рядом с луной;
внизу, под скалой, вода.
То на веслах иду, то на шесте —
вверх и вниз по реке.
Кого журавли вознесли в небеса,[1082]
тот не вернется сюда.
Лишь птицы речные то в небо взмывают,
то сидят на песке.
Ли Гюбо[1083]
Перевод Е. Витковского
1 Зернышко риса, зернышко риса — скуден иль тучен год?
Умер ли кто, родился ли кто — бедность бери в расчет.
Как Будду положено почитать, я почитаю крестьян.
Будде — и то неприятно весьма, когда на земле недород.
2 Пусть возрадуются седовласые старики:
На обильную жатву в этом году надежды весьма велики!
Быть не должно теперь голодных смертей,
Уродился обильный рис на востоке, можно пожить по-людски.
Своему детенышу тигр или волк
не причиняет зла,—
У женщины, верно, камень в груди,
если бросить ребенка смогла!
В этом году урожай неплох,
голода нет в стране —
Оттого ли, что нового мужа взяла,
на эту жертву пошла?
Ну, а если бы вправду весь урожай
сгубили холод и зной?
На сколько бы ложек кормильцев своих
объел ребенок грудной?
Однажды утром в заклятых врагов
превратились дитя и мать,—
Черствость и низкая злоба людей
всецело тому виной.
Как бессердечно, как злобно беснуются наши враги![1084]
А тут еще — молния в небе промчалась, ярко горя,
Супостатов, молния, порази, их истребить помоги!
Скажу: не вовремя ты пришла, но, по крайней мере, не зря!
Я не Конфуций, не Мо-цзы[1085],
не любитель невзгод.
Отчего лежанка моя холодна,
не закопчен дымоход?[1086]
Довольно, дети, довольно, жена,
плакать всю ночь напролет!
Я на восточную гору пойду,
дров наколю на целый год,
Пускай отогреется мой дом,
тепло до морей четырех[1087] дойдет —
Чтоб и в последний месяц зимы
лился обильный пот!
1 В бирюзовом колодце легкая рябь. Бирюзовый утес в стороне.
Молодая луна хороша в небесах и в колодезной глубине.
Вместе с водой в тяжелый кувшин половину луны зачерпну.
Надеюсь, такой же ее донести сегодня удастся мне.
2 Луна для отшельника нынче светом скудна.
Тяжелый кувшин наливаю водой дополна.
Ко храму приблизился, — истиной вмиг озарен.
Опорожняю кувшин — исчезает луна.
1 К высокому тополю не смею даже шагнуть.
Цикаду боюсь с высоких ветвей спугнуть.
Расслышать стараюсь полностью каждый звук.
Остальные деревья меня не влекут ничуть.
2 Мягкая кожица сброшена на траву.
Стрекот с ветвей возносится в синеву.
Слушаю голос, оболочки телесной не зрю.
Глубоко-глубоко певунья сокрылась в листву.
Играют с огнем,
как всегда, в веселом дому —
Что же спасаться
не хочется никому?
Не размышляю —
в детстве бывает так.
Может, и вправду
бояться здесь ни к чему.
С другом беседуя, медленно пьем
индиговое вино.
Сто лет проживу, однако друзья
не наскучат мне все равно.
Как долго еще на главе моей
будут черны власы?
Недолговечней тело мое,
чем капля рассветной росы[1089].
Однажды укроет меня под сосной
могильной земли гряда.
Десятки тысяч лет пролетят —
кто вспомнит меня тогда?
Сорняки на бедной могиле моей
вырастут сами собой.
На нее не глянув, мимо пойдут
звери на водопой.
За всю мою жизнь чашу с вином
не выпустил ни на миг,
Все же хотел бы еще хоть раз
смочить уста и язык.
О Лю Бо-лунь[1090], ты из всех людей
избрал наилучший удел —
Всегда держал вино при себе,
очень редко трезвел!
Прошу вас, выслушав эти слова,
напиться со мной допьяна,
Ибо с собой даже Лю Бо-лунь
в могилу не взял вина!
Шаманка. Син Юнбок (Хевон, 1758-ок. 1820). Шелк. Краска ярких цветов. Корея.
…Я по природе человек предельно простой.
«Удивительные истории»[1092] числю забавой пустой.
Когда о Тонмёне прочел я в первый раз —
Вымыслом и загадкой почел я древний рассказ.
Но старательно я продолжал разбирать письмена,
И стала мне истина древних речений видна.
Многое сказано в записях древних бумаг,
На листах летописных не лжет ни единый знак.
Вовеки не угасает священных деяний свет,
Молва о них сбережется на десять тысяч лет!
Основатель рода, чью память века хранят,
Да сгинут сомненья — может ли быть не свят?
Лю Вэнь[1093] возле озера пребывала в объятьях сна,
Любовь божества в тот час познала она!
Тучами грозовыми был закрыт небосклон,
Сверкая в зарницах, к Лю Вэнь спустился дракон.
С этого дня во чреве она понесла
И славного сына в должный срок родила.[1094]
Красный Государь[1095] был его великим отцом.
Знаменья возвещают: возрождается правящий дом.
Когда родился Ши-цзу[1096], должный владычить страной,
Наполнился светом его дворец родной.
«Чифу»[1097] указали, что престол его ждет.
«Желтые повязки»[1098] истребили его славный род.
По многим примерам установлено было встарь:
Благое знаменье означает: рожден государь.
Но воля потомков куда слабее была.
Без продолженья остались славных предков дела.
Лишь тот государь, кто блюдет старинный закон.
В трудностях строже к себе относится он.
Человечностью, великодушьем государь свое имя блюдет,
Заветом и долгом им управляем народ.
У благих государей обычай всегда таков,
И да продлится в державах у них покой во веки веков!
Ким Гу[1099]
Перевод В. Тихомирова
Кружатся, пляшут — вверх, вниз,
к земле припадут — и опять,
Ветер повеет, они летят
родимую ветвь искать.
И вдруг из тысячи тысяч один
в паутине повис лепесток.
По шелковой нити бежит паук,
думая, — вот мотылек.
У Тxак[1100]
Перевод В. Тихомирова
Вешний ветер, снег на горах растопивший,
Ты дуешь не в полную силу.
Прошу тебя, хоть ненадолго,
Повей над моей головой.
Иней, иней минувших лет, мои виски убеливший,
Может быть, ты растопишь.
В одной руке — тяжелый посох,
В другой — колючая ветка.
Колючей веткой хотел от старости отмахнуться,
Тяжелым посохом — от седины отбиться,—
Как ни старался, вот седина, моя первая гостья,
Сам я к старости поспешаю.
Ли Джехён[1101]
Перевод В. Тихомирова
Тут сверчок, и там сверчок.
Звук печальный — скрип ли, плач.
Хоть всю ночь скрипи станок —
Не соткешь ни пяди, ткач.
Но, тебя заслышав,
в два ручья ревет солдатка,
И солдат в походе
вдруг сникает, как с устатка.
Вешний день — на сливах завязь,
ветер веет сладко.
Летний день — гнездо свивает
ласточка-касатка.
О себе забыл сверчок.
Скоро станут дни короче, утренники грянут,—
осень-то близка.
Ах, сверчок мой, дурачок!
Ведь светила дня и ночи в небе не застрянут
для тебя, сверчка.
Вольготно рыжим воробьям[1103] —
здесь побывали, там побывали.
Весь год не сеют и не жнут —
не знают горя, ни печали.
Старик-бобыль вспахал надел,
сам сеял, сам полол.
А воробьям что рис, что просо —
все в поле поклевали.
Под бумажным одеялом зябко,
плошка еле тлеет в алтаре.
Сонный служка ленится ударить
в колокол ночной порой.
Только гостя позднего заслышав,
отворит калитку на заре,
И увидит вдруг: нападал снег,
сосны побелели под горой.
В кустах трещит сорока за бамбуковым плетнем.
Паучок над изголовьем ткет тенета день за днем.
Жду — должна красавица вернуться, вижу по приметам.
И, должно быть, скоро, — сердце говорит об этом.
Ли Сэк[1104]
Перевод Анны Ахматовой
Ким Гуён[1107]
Перевод В. Тихомирова
Из песен Корё
Чон Со[1111]
Перевод Е. Витковского
О государе печалуясь, плачу я.
Кукушка в горах и я — мы сходны тоской.
Ведал ли кто, что я потерплю наговор!
Правда открыта лишь закатной луне да рассветной звезде[1112]!
С государем душа моя, даже если умру!
Чей же навет столь безжалостен и жесток?
Ни проступка нет, ни малой ошибки за мной!
Возведенную злобно напраслину я терплю!
Ты забыл обо мне, государь?
Жалобу выслушай, снова меня возлюби!
Син, мать Чон Монджу[1113]
Перевод Веры Марковой
Над этой долиной вороны кружат…
Ты, белая цапля, туда не ходи!
Берегись, узнаешь черную зависть.
Белых перьев твоих воронье не простит.
Так смотри ж, не запачкай липкою грязью
Оперенье, омытое чистой волной.
Чон Монджу[1114]
Перевод Веры Марковой
Я знаю, тело бренное погибнет,
Сто раз излеченное, все ж умрет,
И даже кости станут пыльным прахом.
Останется ль душа? — мне все равно.
Не сгинет никогда частица сердца,
Навеки преданного государю.
Ли Джоно[1115]
Перевод Н. Тимофеевой
Молвят неправо —
Мол, облака непричастны мирской суете.
Своевольно витают-плывут
В вышине голубой
И слепящий солнечный свет
Затмевают собой.
Чон Доджон[1116]
Первое стихотворение в переводе Анны Ахматовой, второе — Е. Витковского
Эти земли прежде звались округой Янджу[1121],
Но теперь — столица в этих прекрасных местах!
Превосходномудрый наш государь
даровал нам век золотой!
Надлежащий облик столица приобрела!
Радостно подданным, что государь
проживет десять тысяч лет!
Ах, тарондари![1122]
Река Ханган[1123] — впереди, гора Самгаксан[1124] — позади,
Между горой и рекой, силою полных твоей,
наслаждайся, наш государь!
Киль Джэ[1125]
Перевод Н. Тимофеевой
Вон Чхонсок[1129]
Перевод Н. Тимофеевой
Кто сказал, что бамбук[1130]
Гнется под снегом?
Когда бы коленца гнуться могли,
Разве он зеленел бы зимой?
Верно, в морозы стоек один лишь бамбук,
Непреклонный, духом прямой.
Мэн Сасон[1131]
Перевод Н. Тимофеевой
Зима сковала воды озер и рек.
Выпал глубокий снег.
Соломенной шляпой накрылся наискосок,
Облачился в плащ травяной,
Не мерзну, согрет.
Государева милость равно и в этом со мной.
Ким Джонсо[1132]
Перевод Анны Ахматовой
Воет северный ветер в верхушках дерев,
Снег блестит под холодной луной.
У границы за тысячу ли от родных
Стал на стражу я с длинным мечом.
Громок посвист мой… грозен пронзительный крик…
Нет преград для меня на земле.
Пак Пхэннён[1133]
Перевод Анны Ахматовой
Пусть крылья ворона в метель
Нам белыми казаться могут.
Но свет сияющей луны
От черной ночи не темнее.
Так сердце чистое мое
Всегда пред государем ясно.
Сон Саммун[1134]
Перевод Анны Ахматовой
Если спросишь, кем я стану
После смерти, — я отвечу:
Над вершиною Пэнлая[1135]
Стану я сосной высокой.
Пусть замрет весь мир под снегом,
Зеленеть один я буду.
Ю Ынбу[1136]
Перевод Анны Ахматовой
Прошедшей ночью ветер дул,
И землю снег покрыл,
И сосен крепкие стволы
Повержены во прах.
Так что ж сказать мне о цветах,
Которым не цвести?
Вон Xо[1137]
Перевод В. Тихомирова
Минувшей ночью шумела на перекатах вода.
Горестно плача, прочь убегала она.
И только утром я вдруг постиг —
То текли государевы слезы.
Когда бы ночная вода вспять повернула и вновь потекла,
С ней я смешал бы мои горькие слезы.
Со Годжон[1138]
Перевод В. Тихомирова
Струится золото плакучих ив,
яшму роняет слива.
Талые воды синеют в пруду,
мхом окаймлен пруд.
Вешние чувства трудно понять —
и радостно и тоскливо.
А ведь ласточек нет еще,
и цветы еще не цветут.
Ким Джонджик[1139]
Перевод Е. Витковского
Был человек этот возрастом юн,
ростом всего в три ча[1141].
Зато он мужеством был богат —
откуда взялось оно?
Всю жизнь он хотел походить на Ван Цзи[1142] —
кровь его была горяча.
Смыть позор со своей страны
было ему суждено.
Когда меч над горлом его висел,
пощады он не просил.
Когда к сердцу его приближался меч —
не дрожали ноги ничуть.
Он, словно танцуя, удар отражал,
ответный удар наносил,
Будто море полночное мог перейти
или гору перешагнуть.
Ким Сисып[1143]
Первое стихотворение в переводе Арк. Штейнберга, далее — В. Тихомирова
В низкой комнате, устланной войлоком черным,
так уютно, тепло…
Тень от сливы лежит силуэтом узорным,
ночное светило взошло.
Лампу я поправляю, вьется дым благовонный,
мигом кажется час.
Праздно дни провожу я, — только ночью бессонной
мой огонь не погас.
На казенную службу мне ходить неохота,
кистью работать — невмочь.
Только память со мной; не приходит дремота,
хоть сейчас — глубокая ночь.
У окна, за которым сосна молодая
радует глаз,
Стол да медный кувшин, — и сижу я, слагая
за рассказом рассказ.
1
Есть у меня длинный стальной меч.
Луч от клинка звездных миров достиг.
Раз ударю — скалы могу рассечь.
Два ударю — львиный раздастся рык.
Когда наступаю — нет преград впереди.
Когда отступаю — нет врага позади.
Всех бы неправых этим мечом достать!
Потом отступить — и в оборону встать.
2
«Му-ка, му-ка!» — о жизни сказать хочу.
Слезы лью, сказать не могу — мычу.
Тружусь на чужих — труды моей жизни тяжки.
Годами хожу в тяжкой упряжке.
Не знаю, душу спасти может ли бессловесный?
Есть ли для нас где-нибудь рай небесный?
Никто не может ответить мне толком.
Морду в кусты уткнул, слезы лью тихомолком.
Дятел, дятел-ттактагури[1146],
о чем печалишься? что утратил?
Сухое древо долбишь на дворе —
только и слышно: дя-тел! дя-тел!
От древа к древу перелетаешь
с горестным криком: ишь ты! ишь ты!
Людей боишься — едва завидишь,
в горные чащи летишь ты.
Чаще и громче кричишь ты, дятел,
в чащах лесных под горою.
Много таится вредных личинок
на деревах под корою.
Утробу набьешь до отвала, дятел,
молью и тлей отобедав.
Немало заслуг приобрел ты в жизни,
поедая жуков-короедов.
Чиновная моль, тля и жучки
так же вредят народу.
Их тысячи тысяч — никто одолеть
не в силах эту породу.
Деревья спасая от многих бед,
ты — мастер по этой части.
Так почему же людей не можешь
спасти от поганой напасти?
Нам И[1147]
Первое стихотворение в переводе Анны Ахматовой, далее — В. Тихомирова
На горной вершине один я стою
С мечом обнаженным в руке.
Листочек древесный — Корея моя!
Зажат ты меж юэ и хо[1148].
Когда, о, когда мы развеем совсем
На юге и севере пыль!
Мечами сточены камни
на горе Пэктусан.
Кони испили до капли
течение Туманган[1150].
Коль скоро, двадцатилетние,
мира в стране не устроим,
Кто же в будущем веке
меня назовет героем?
Вольсан-тэгун[1151]
Перевод Н. Тимофеевой
Ночь на осенней реке.
Волны как лед.
Снасти смотал,
Ждал, ждал — не клюет.
Возвращаюсь в пустом челноке
С грузом лунного света, чуждым страстей и забот.
Ли Xёнбо[1152]
Перевод Анны Ахматовой
Склонившись, смотришь — бездна вод синеет;
Оглянешься назад — там зелень гор,
И ржавый прах, прах суетного мира,
Блаженных этих не коснется мест.
Луна ясна над водяным простором,
И оттого беспечнее душа.
Несется туча над вершиной горной,
И чайка над морской резвится гладью.
О, эти двое!
Как они свободны!
Подобно им, забыв о всех тревогах,
Я буду в мире беззаботно жить!
Взглянул назад, где пышная столица,
Где царственный красуется чертог.
О нем я помню каждое мгновенье,
В рыбачьей лодке лежа на спине.
А это вовсе не моя забота —
Пусть без меня мудрец спасает мир.
Пак Ын[1153]
Перевод В. Тихомирова
Воистину так: старейший в Силла
этот пустынный храм.
Тысяча будд — их привезли
из Индии дальней к нам.
Древле подвижники здесь стяжали
на небо путь благой.
И ныне это святое место
подобно Небесным вратам.
Тучи набрякли вешним дождем,
птичий в кустах пересвист.
Старые сосны бесстрастны и немы —
лишь ветру присущ непокой.
От тысячи тысяч событий земных
здесь пребываешь чист.
Там, за горами, вздымается в небо
пыль суеты мирской.
Со Гёндок[1155]
Перевод В. Тихомирова
Бурлит-бурлит день и ночь под высокой скалой родник.
То слышен ропот, то тихий плач, то яростной битвы крик.
Сколько же в суетном мире дел, рождающих в сердце гнев!
Взываю к синему небу, печалясь, что спокойствия не достиг.
Ан Джон[1156]
Перевод В. Тихомирова
Погоняю хромого осла.
Солнце почти зашло.
Дорога в горах опасна.
Не шумит ли в ущелье река?
Слышу, собачий лай ветром сюда донесло.
Кажется, я уже дома.
Ли Хван[1157]
Все, кроме стихотворения «Пусть гром разрушит скал гряду…» (перевод А. Холодовича под редакцией Анны Ахматовой), в переводе Анны Ахматовой
Горы каждой весною цветут,[1158]
Ночи осени в лунном сиянье,
Ход времен, неизменный всегда,
Человеку таинственно сроден.
Рыба плещется, ястреб парит…
Как поверить, что это случайно?
Я на время верный путь оставил,[1159]
На который некогда вступил.
Проблуждал я где-то эти годы,
А теперь опять пришел сюда.
Но о том, что возвратился поздно
К правде, — бесполезно сожалеть.
Древние люди меня не встречали,
Их я не мог лицезреть.
Хоть и не видел я ликов их светлых,
Путь их всегда предо мной.
Если навеки их путь предо мною,
Как по нему не идти?
Пусть гром разрушит скал гряду,[1160]
Глухим рожденный не услышит.
Пусть солнце блещет в небесах,
Слепорожденный не увидит.
Да, зрячи мы, наш чуток слух,
И все же мы слепоглухие.
Орхидеи в долине цветут,
Их вдыхать — мне одно наслажденье;
Облака на вершинах лежат,
Видеть их — мне одно наслажденье.
И средь этой земной красоты
Позабуду ли я государя?
Xон Сом[1161]
Перевод В. Тихомирова
О яшме сказали: камень!
Это печально!
Но человек ученый
Истину знает.
Знать-то знает, да делает вид, что не знает.
Это всего печальней!
Хван Джини[1162]
Первые два стихотворения в переводе Анны Ахматовой, следующее — В. Тихомирова
Гора всегда одна и та же,
Река изменчива всегда;
Она струится неустанно,
И ей не обратиться вспять.
И человек реке подобен —
Уйдет и не вернется вновь.
О, синий мой ручей в горах зеленых![1163]
Ты не гордись, что так легко течешь,
Знай, выбраться обратно невозможно
Тому, кто в ширь морскую попадет.
Все горы залиты луною ясной,
Не хочешь ли утешиться, ручей?
Жернов — гора — перемалывает поток.
Пыль водяная, мга.
Драконье бучило в сто киль[1165] глубиной
кипит и бьется о берега.
Струя ниспадает, а кажется — вспять
востекает Небесной Рекой[1166].
Ярясь, извергается в пропасть вода —
радуги белой дуга.
Рокотом града земле водопад
о себе подает весть.
Возносятся россыпи брызг в пустоту —
зерна: яшма и жемчуга.
Странник! Зачем же горе Лушань[1167]
одной воздается честь?
В Стране к востоку от моря гора
Жернов Небесный[1168] есть.
Ли Тxэк[1169]
Перевод Анны Ахматовой
Не смейся ты, огромный гриф,
Над тем, что воробей тщедушен!
Ведь ты и он, ведь оба вы
Летаете в бескрайнем небе.
Летающие птицы вы,—
Не вижу разницы меж вами.
Ли Хянгым (Кесэн)[1170]
Перевод А. Жовтиса
«В дом на восточной стороне холма
За богача ты можешь замуж выйти,
И в дом на склоне западном холма
За бедняка ты можешь замуж выйти.
Как жалок первый! Как хорош второй!..
С которым же из двух ты обручишься?»
«Нельзя ли стать женою бедняка,
А к богачу тому ходить обедать?»
Ян Саон[1171]
Перевод Анны Ахматовой
Говорят, что Тайшань высока,
Но ведь небо-то все-таки выше!
И, решив до вершины дойти,
Ты бесстрашно туда и взберешься.
Так и люди: боясь высоты,
Неприступными горы считают.
Сон Ин
Перевод Н. Тимофеевой
Слышу слова — забываю вмиг.
Деянья вижу — как не видал.
Такова мирская тщета,
Что о правде и кривде презираю людскую молву,—
Верно одно — моя десница крепка
И держит чарку. Так живу.
Ли Хубэк[1172]
Перевод А. Жовтиса
На отмель опустился дикий гусь.
За нашей деревушкой солнце село.
Уже вернулись с лова рыбаки,
И чайки белые угомонились…
Я задремал, но звук свирели дальний
Вдруг долетел — и мой нарушил сон.
Квон Хомун[1173]
Первые два стихотворения в переводе В. Тихомирова, следующее — Н. Тимофеевой
Зеленые горы глядятся в синий ручей.
За ручьем — деревушка в тумане.
Думы отшельника в бедной лачужке
Знаешь, верно, лишь ты, белая чайка.
Ночью прозрачной, когда луна светит в окошко,
Слышится звук каягыма[1174].
Едва стемнеет,
Опять отдаюсь безделью.
Затворяю калитку из сосновых ветвей
И лежу под луной.
И ни единая мысль о мирской суете
Не приходит ко мне.
Ветер природно чист.
Луна природно ясна.
Во дворе, где растет за сосновой оградой бамбук,
Ни единой пылинки мирской тщеты.
Комунго[1175] и великое множество книг
Еще более чисты.
Сон Xон[1176]
Перевод В. Тихомирова
Безглагольны зеленые горы.
Многолики текучие воды.
Чистый ветер не продается.
Луна никому не подвластна.
И я среди них, не знающий хворей,
Беззаботно состарюсь.
Ли И[1177]
Перевод Анны Ахматовой
(Фрагменты)
1 О девяти излучинах Косана
Хочу я людям ныне рассказать,
Камыш я срезал, дом себе построил,
Живу здесь, и ко мне друзья пришли.
Так я живу, и об Уи[1179] мечтаю,
И собираюсь изучать Чжу Си.
2 Излучину, что у Кванак[1180], я славлю!
Хорош Кванак под солнцем золотым,
Тогда туман над травами редеет
И возникают очертанья гор.
Поставь средь сосен жбан вина зеленый
И жди друзей — вот счастье на земле.
7 Излучину, что у Чодэ[1181], я славлю!
Здесь, у Чодэ, раздолье рыбакам!
Здесь я блажен, и веселятся рыбы,
И кто счастливей, отвечайте мне,
Когда я, удочки смотав неспешно,
Иду домой, луною озарен?!
8 Излучину, что у Пхунам[1182], я славлю!
Здесь осенью бывает хорошо:
Под инеем сияет клен багряный,
А скалы все красуются в парче.
Тогда один сижу я на обрыве,
Забыв, что возвращенья минул час.
Ли Окпон[1183]
Перевод В. Тихомирова
Двух жен-красавиц покинул император-супруг[1185].
Они утонули в Сяншуе, поспешая на юг.
Феи-вдовы немало пролили слез,—
Слезами крапленный, возрос над рекой бамбук.
Храм Цзюимяо — темные тучи вокруг.
Солнце зашло — гора Цанъушань в тени.
Печали мои все утопить бы вдруг —
Вода унесет, и не вернутся они.
Обещал прийти — до вечера я ждала.
Вижу, в саду слива почти отцвела.
Слышу, сорока-вещунья в кустах трещит.
Зря перед зеркалом брови я подвела.
Чон Чхоль[1186]
Первые шесть стихотворений в переводе Анны Ахматовой, следующие десять — А. Жовтиса, последнее — В. Тихомирова
Пусть обопрется старец на тебя,
Ты поддержи его двумя руками.
Пусть выйдет старец из дому с тобой,
Дай посох старцу, будь ему опорой,
А после пира старца проводи
Внимательно и бережно до дома.
Когда болеет дерево, никто
Под ним не отдыхает у дороги,
А под здоровым деревом всегда
Прохожий ищет тени и приюта.
Но вот оно без веток, без листвы,
И на него теперь не сядет птица.
Кто проводил и отбыл кто,
Друг друга не жалейте.
Кто захмелел, кто трезвым стал,
Не смейтесь друг над другом!
Пусть зной палит, а я в плаще,
Кому какое дело?
Два каменных будды,[1187]
Нагие, стоят у дороги;
Их ветр овевает
И хлещут дожди и метели.
Завидуй! Не знают
Они человечьей разлуки.
На яркой пестроте цветов
Две бабочки всегда вдвоем;
Средь зелени плакучих ив
Две иволги всегда вдвоем.
Живое все всегда вдвоем,
Лишь я на свете одинок.
Ох, рубят, безжалостно рубят[1188]
Высокие, гордые сосны!
Коль дать подрасти им немного,
Какие бы вышли стропила!
Вдруг тронный покой покосится…
Ну, чем подпирать его будем?
Журавль всегда парил под облаками,[1189]
Но как-то с высоты спустился вниз.
Наверно, посмотреть он захотел,
Как на земле у нас живется людям.
Они его исправно ощипали —
И к небесам он больше не взлетел!
Зачем, старик, несешь ты эту ношу?
Давай-ка лучше я ее возьму!
Я молод и силен и груз тяжелый,
Взвалив на плечи, донесу легко.
А ты с собой повсюду старость тащишь,
Она ведь и сама — тяжелый груз!
Над тихою водою тень скользнула —
По мостику идет старик монах.
Скажи мне, все дороги исходивший,
Куда теперь ты направляешь путь?
Не замедляя шаг, он поднял посох
И молча мне на небо указал.[1190]
Всего одной струны на комунго́
Я палочкой бамбуковой коснулся:
И звук поплыл, как вешняя вода,
Что подо льдом журчит на перекате,
И стало слышно: вторя комунго,
По лотосовым листьям дождь закапал.
Любуюсь яшмовым старинным кубком,[1191]
Как любовался десять лет назад.
За эти годы не переменился
Его прозрачно-белый нежный цвет.
Так почему же сердце человека
День ото дня становится другим?
К пятидесяти жизнь моя подходит,
Но мне вино, как прежде, подают.
Я улыбаюсь, былое время,
Хоть для улыбки этой нет причин:
Ведь все, что радовало нас когда-то,
В конце концов нам суждено забыть.
Пить будем кислое вино с тобой,
Покамест кислое душа приемлет.
Есть будем травы горькие с тобой,
Покамест в них еще находим сладость.
Потом пойдем на улицу — гулять,
Покамест гвозди держатся в подметках!
Журавль уже куда-то улетел,[1194]
Терраса над водою опустела.
А если вслед за ним и я уйду,
Смогу ль когда-нибудь сюда вернуться?..
Уйду ли я навек, вернусь ли я —
Давай-ка мы, дружище, сдвинем чаши!
(Фрагменты)
1 На свет я родилась лишь потому,
Что мне предназначалось быть с тобою.[1196]
И разве в Небесах о том не знали,
Что путь земной нам проходить вдвоем?
Лишь для тебя была я молодой,
Одну меня любил ты в целом мире.
Такой любви, как эта, не бывало,
И для нее сравненья не найти.
С тобой в покои Лунного дворца[1197]
Еще недавно мы входили вместе.
Так почему же старость я встречаю
Совсем одна, от милого вдали?
За что меня услали в мир людей
И всех небесных радостей лишили?
С тех пор уже три года миновало,[1198]
Как не причесывала я волос,
Румян не доставала и белил;
К чему мне украшенья и наряды,
Когда, как снежные сугробы в поле,
Лежит в душе глубокая печаль?..
Что бы ни делала — вздыхаю я,
Куда бы ни пошла — роняю слезы
И думаю: предел положен жизни,
А горю моему предела нет!
Минует время, как бежит вода,
И в свой черед приходят зной и стужа.
Зима идет за летом — и окрестность
Свой облик изменяет на глазах.
4 Осенний иней выпал на поля,
С прощальным криком гуси улетели.[1199]
Поднявшись на последний ярус башни,
Через хрустальное окно смотрю.
Над темною горой взошла луна.[1200]
Полярная звезда стоит на небе,[1201]
Всегда прекрасная, как мой любимый,—
И слезы набегают на глаза!
Собрав в охапку свет луны и звезд,
Я к башне Феникса[1202] его отправлю.
Пусть яркими лучами воссияет
Над городом, где милый мой живет,
Чтоб все четыре стороны земли
Прозрачным этим светом озарились,
Чтоб на горах и в глубине ущелий,
Как в летний полдень, стало вдруг светло!
5 Зима и на земле и в небесах,
И снег уже окрасил белым светом
Окрестные холмы, поля и рощи,
И реку Сяосян[1203] сковало льдом;
Не слышно голосов людских нигде,
Не видно птиц, летавших здесь недавно.
А если и у нас похолодало,—
Как холодно в Нефритовом дворце![1204]
Он мрачен и высок, в нем солнца нет —
Над ним оно, наверно, и не всходит…
К тебе сама широким опахалом
Я погнала бы вешнее тепло!
6 Малиновую юбку подоткнув
И аккуратно засучив до локтя
У темно-синей блузки рукава,
По рощице бамбуковой брожу.
Понять стараюсь, в чем моя вина?
День на исходе. Долго ночь продлится.
В дом воротясь, сижу я неподвижно,
О локоть подбородком опершись.
Придвинувшись поближе к фонарю,
Прикрытому светло-зеленым шелком,
Беру я в руки арфу, на которой
Из перламутра выложен узор…
Ложусь под одеяло, а на нем
Красуются две уточки, как прежде.
И ночь все не кончается, все длится.
И зябко мне, и не приходит сон…
Всего двенадцать месяцев в году,
Но в каждом тридцать дней таких, как этот,
Где каждый час и каждое мгновенье
Исполнены печалью о тебе.
Она таится в сердце у меня,
Подобная неведомой болезни:
С ней совладать не мог бы и Бянь-цяо[1205],
И от нее лекарства не найти!
О, если б мне скорее умереть
И вновь родиться бабочкою пестрой:[1206]
Порхала бы я солнечной порой
С цветка и на цветок в траве зеленой;
И над плащом пурпуровым твоим
Я вечно крылышками трепетала б,
Тебя овеивая ароматом…
А ты бы и не знал, что это я!
Осень в ущербе; опять над рекой
горестный крик гусей.
Тоскую по дому; гляжу из беседки —
даль, что ни день, грустней.
В десятой луне безрадостен вид
хризантем на горе Хамсан[1207].
В день девятый девятой луны
они восхищали гостей.
Хан Xо[1208]
Перевод Анны Ахматовой
Стоит ли сюда нести циновку?
Можно и на листьях посидеть.
И светильник зажигать не надо,—
Как вчера, посветит нам луна.
Дешево вино, и дики травы.
Не беда! Все подавай скорей.
Чо Xон[1209]
Перевод Анны Ахматовой
Над озером пролился дождь;
На ветках ивы блещут капли.
Куда-то лодочник ушел,
На привязи — пустая лодка.
Заходит солнце, вечер тих,
А чайки в воздухе резвятся.
Ли Сунсин[1210]
Первое стихотворение в переводе Анны Ахматовой, второе — В. Тихомирова
В ночь лунную на острове Хансан[1211]
Гляжу на море я с дозорной башни;
Мой верный меч, мой длинный меч при мне,
А на сердце — тяжелое раздумье.
Вдруг камышовой дудки слышу свист,
Протяжный свист — он душу мне встревожил.
Водное царство темнеет; осенний закат.
В небе высоко гуси летят на юг.
Ночь напролет хожу, тревогой объят.
На заходе луна меч озаряет и лук.
Ли Воник[1212]
Перевод А. Жовтиса
Ветвями-нитями зеленой ивы
Кто может вешний ветер привязать?
Что толку в грусти бабочек и пчелок,
Когда цветы роняют лепестки?
Как ни сильна, ни горяча любовь.
Что сделаешь, когда уходит милый?!
Чан Гёнсе
Перевод Н. Тимофеевой
Двадцать лет проспал я в багряной пыли мирской
И вот очнулся — давнее словно вчера.
Стал я пасущимся вольно конем,
Средь зеленых ив душистую щиплю траву,
Голову подымаю порой
И тоскливым ржаньем хозяина тщетно зову.
Лим Дже[1213]
Первое стихотворение в переводе Н. Тимофеевой, остальные — В. Тихомирова
Там, где густая трава зелена,[1214]
Ты отдохнуть прилегла или объята сном?
Твоя красота — где нынче она?
Ужель здесь зарыты лишь белые кости твои?
Нет более той, кто мне чару вина поднесет.
Потому и грущу.
Гуляет девушка вешним днем
по откосам Пхэган-реки.
Свисают нити плакучих ив —
сердце рвется с тоски.
Из этих нитей, из дымки зеленой
если б холста наткать!
Сшила бы милому новый халат —
пошел бы в нем щеголять.
Подросток-девочка, что курочка юэская[1216], мила.
Крадется со свидания, людей обходит стороной.
Домой пришла, тяжелую калитку заперла.
Стоит и плачет, глядя на грушу под луной.
Огромный кит[1218] в море Восточном[1219] не спит.
У Закатных ворот[1220] дикий кабан[1221] ревет.
На дамбе речной раненый воин лежит,—
Нет у стражи морской ни высоких валов, ни ворот.
Двор государев ничего не берет в расчет.
Как же солдат в битве жизнь сохранит?
Прозорливец Хань-фэн[1222] среди нас не живет:
Уши мои обвиснут, согнусь до земли —
Кто тогда поймет, что травой препоясан тот[1223],
Чье смелое сердце в день пробегает тысячу ли?![1224]
Токкё[1225]
Перевод А. Жовтиса
Я старалась заглушить разлуку,
Струны звучные перебирая.
Только все мелодии забыла —
Не несет мне цитра утешенья.
Летним вечером сижу в беседке,
И со мною дождь холодный.
Падают прозрачные слезинки
На мою узорчатую юбку.
Чо Джонсон[1226]
Перевод Анны Ахматовой
Приготовь мне, мальчик, плащ в дорогу
И соломенную шляпу дай.
Леску я к удилищу приладил,
Без крючка рыбачить ухожу.
Рыбы, вы меня теперь не бойтесь!
Просто я развлечься захотел.
Ли Xанбок[1227]
Перевод В. Тихомирова
И времена разэтакие,
И людские дела растакие.
А если дела растакие,
Значит, станут они разэтакими!
Все твердят: времена растакие! люди разэтакие!
Я же только вздыхаю.
Лю Монъин[1231]
Перевод Е. Витковского
Старухе-вдове давно за семьдесят лет.
Покои одна сторожит, дом ее пуст.
Выйти замуж когда-то ей давали совет
За парня, что обликом был как розовый куст.
Но строго блюдет она добродетель жены,
Ей об этом сестра и свекровь твердили всегда.
Чем одежду вдовью носить, дожив До седины,
Не жалеть бы румян и белил в молодые года!
Ли Даль[1233]
Перевод В. Тихомирова
Восточное озеро; весла сушу;
лодка сама плывет.
Ивы, осины стоят недвижимы
по-над закраем вод.
Челн одинокий, кормщик усталый;
светла над водой луна:
В саду задичавшем по листьям опавшим
старый монах бредет.
Травы пахнут — тоска по дому
и сердце, как ночь, темна.
Дом за горами, далекие горы
дальняя застит волна.
Слежу, одинокий, течение облак,
плывущих в заморский край,
Силы нет под закатным солнцем
слушать вороний грай.
Пак Инно[1238]
Перевод Веры Марковой
Вот ранняя хурма на блюде[1239]
Алеет, радуя глаза.
Пусть не чета она цитрону,
Унес бы я ее домой,
Но больше некого повеселить гостинцем,
И оттого так грустно на душе!
Вот если бы насадить на веревку
Десять тысяч острых крючков
И солнце поймать на небесной дороге
Длиной в девять на десять тысяч ли,
Чтоб медленнее в своих покоях
Седые родители старели!
Туда, где фениксы стаей слетелись,[1240]
Один затесался черный ворон.
Но пусть ты словно невзрачный камень
В россыпях драгоценной яшмы,
Останься! Как фениксы, ты крылат,
Отчего тебе с ними не полететь?
Пусть будут любовь и дружба крепки!
Сто лет не расстанемся мы,
Будем поровну делить меж собой
Одежду и каждый кусок.
Так, старея вместе из года в год,
Не заметим, кто первый из нас поседел.
Безмолвствуя, высится утес,[1241]
Но мнится, он полон жизни.
Пусть люди безмерно богаче душой,
Не выстоять им без опоры,
А он не сгибается… Время само
Бессильно лик его изменить.
Высится в устье реки утес.
Взглядом смерь — вознесется выше.
Невзгодам не покорить его,
Бей, дроби — он под молотом крепче.
Будь во всем подобен этой скале:
Великаном станешь и ты, человек.
К отвесной горной скале
Хижинку я прилепил.
Два цвета — сосна и бамбук —
Привычны больным очам.
Так живу я — и даже не замечаю,
Как весна уходит, как близится осень.
Потоки спокойно струятся
С пологого ската Хамнюдэ[1242].
Сливаются дружно, не споря,
И слева и справа вбирают ручьи.
Им невдомек, что в долине
Станут они широкой рекой.
Как высок хребет Кёкчиллён![1243]
Как далек, как невидим мир суеты.
К тому же глохнут уши мои,—
Хочу прочистить, но только теряю слух.
Вот и не вижу, вот и не слышу
Ни лжи, ни правды: они за горами царят.
На горе Куинсан[1244] я срубил сосну
И ладью спасения создал,
Чтобы всех заблудших в пути людей
Отвезти на желанный берег;
Но покинул ладью равнодушный кормчий
Где-то в устье реки, на закате солнца.
Выше горы Куинбон[1245] ничего не найти.
Вершина ее над всеми горами царит.
Но хорошие стихи написать
Не легче, чем вырасти вровень с этой горой,
Ведь все стихи, что ты создал с упорным трудом,
Разом рухнут в провал — из-за одной неудачи.
Ким Санъён[1246]
Перевод Анны Ахматовой
Слово лживое — любовь!
Лжешь ты, говоря, что любишь!
Говоришь, что снилась мне?!
Это значит — лжешь ты вдвое.
Не могу сомкнуть очей…
Как же ты могла явиться?
Хо Нансорхон[1247]
Первые пять стихотворений в переводе В. Тихомирова, последнее — А. Жовтиса
Куст орхидей под окном взрос.
Зелени запах нежен, густ.
Западный ветер, первый мороз,—
Грустя, увял под инеем куст.
Пожухлые листья вихрь унес.
Но чудится — пахнет еще листва.
Гляну в окно — сердце болит.
Плачу — намокли одежд рукава.
В прошлом году любимую Дочь схоронила.
В этом году сына взяла могила.
Плачу и плачу, — рядышком два холма,—
Обе могилы слезами я оросила.
Ветер в деревьях; блуждают вокруг огни.[1248]
Бумажные деньги жгу на осеннем ветру.
Чистым вином[1249] кроплю в вечерней тени.
Быть может, встретил братец свою сестру —
Не бродят ли ночью друг за другом они?
Покуда во чреве — живо еще дитя.
Быть может, умрет год или два спустя.
Кровавые слезы лью, прерывается голос,
Напеваю «Хуантайцы»,[1250] безысходно грустя.
Красные шторки издалека видны —
светильня красная на окне.
Ночью проснулась — под шелковым одеялом
рядом место пустует.
На яшмовый ларчик иней пал,
попугай прокричал в тишине.
Крыльцо утонуло в листьях платана —
ветер западный дует.
Осеннее озеро — яшмовой зеленью
тихо струится вода.
Заросли лотоса — в лодке узорчатой
сплавала я туда.
Вернулась на берег — в милого бросила
пригоршню лотосовых семян.
Знак любовный люди заметили —
полдня горю со стыда.
Пейзаж на створках ширмы. Конец XVIII в. Вышивка на шелке. Корея.
1 Тысяча рук тысячей бьет вальков.
Гул по земле идет — гром в небесах таков.
Из сил последних крепость возводим.
Стена высока — едва не касается облаков.
2 Стену возводим — все выше, выше она.
От орд разбойных[1252] нас охранить должна.
Боюсь, коль скоро разбойников будет много,
От них не спасет даже эта стена.
(Отрывок)
…Зажигаю во мгле свечу.
Комунго беру и играю.
И струна комунго звучит
В лад печали моей глубокой.
Так в дождливую ночь бамбук
У реки шелестит одиноко.
Так кричит под луной журавль
У могилы тысячелетней.
Я играю — и жду, когда
Голос твой у дверей раздастся.
Но за пологом — никого,
И никто меня не услышит!
Изболелось сердце в тоске,
Разорваться оно готово…
О, когда б я могла уснуть,
Чтоб во сне с тобой повстречаться!
Но шуршит на ветру листва,
И кричат непрестанно птицы —
Как враги, ни ночью, ни днем
Ни на миг не дадут забыться!
Волопаса Ткачиха[1254] ждет
За Серебряною Рекою.
В день седьмой, в седьмую луну
Суждена ей с любимым встреча.
Ты же, верно, у той реки,
Что в далеком краю бессмертных,—
Потому ли весть не подашь?
Никогда уже не вернешься?..
На дорогу молча смотрю,
По которой милый уехал.
На траву упала роса,
И вечерние тучки скрылись.
Средь бамбука в роще густой
Закричала тоскливо птица.
Говорят, на земле у нас
Хватит горестей и печалей.
Только той, что мучит меня,
Не встречали люди ни разу…
И сама не могу понять —
Умерла я или жива я!
Син Хым[1255]
Первые три стихотворения в переводе Анны Ахматовой, последнее — Н. Мальцевой
В селенье горном снег на землю пал,
И замело в горах крутые тропы.
Пусть будет заперта сегодня дверь
Плетеная[1256],— кто может быть за нею?
В ночной тиши лишь светлый серп луны,
Единый друг гостит в моем жилище.
Слава — это башмаки худые
На дырявых нищенских чулках…
Я давно ушел в поля и рощи
И теперь с оленями дружу.
Так согласен жить я бесконечно,
А тебе спасибо, добрый ван[1257].
Пусть из неравных бревен крыша сбита,
Погнулся столб один, другой упал;
И хижина так велика, что можно
В ней две циновки рядом расстелить;
Но каждый листик повилики горной
В лучах луны мне самый верный друг.
Слышал — ночью сильный ливень шумел.
Вышел — все цветы граната раскрылись.
Блистает завеса из капель хрустальных
На ветках над лотосовым прудом.
И следа не осталось от мыслей печальных.
Отпустила тоска, на душе светло.
Сори[1258]
Перевод Н. Мальцевой
Толкуют: сосна, сосна!
О какой же это сосне?
О гордой, над обрывом,—
Не иначе, как обо мне.
Эй, внизу, мальчишки с серпами,
Не добраться вам до меня!
Квон Пхиль[1259]
Перевод Е. Витковского
Трудные нынче для нашей земли времена.
Ни сановников, ни воевод не имеет в достатке страна.
В Ённаме[1260], на юге, никак не кончается бой.
В Кванбуке[1261], на севере, горе в деревне любой.
Печалюсь о том, что стало жить тяжело,
Что бремя войны нынче на нас легло.
На одежду слезу роняю, тоски не стерпев.
Военный доклад, как стихи, твержу нараспев.
Xо Гюн[1262]
Перевод В. Тихомирова
Всегда по весне забытый погост
обряжается в новый наряд.
Цветы на деревьях — шитье на халате,
зеленые травы — шелка.
Не счесть лепестков опавших цветов —
душистой дымкой летят.
Падают вниз — похоже на дождь,
возносятся вверх — облака.
Летают между зеленых ив
иволги в парке дворцовом.
Вешнее солнце, город в цвету,
как в одеянье новом.
И во дворце, и в бедных домах
спокойствию рады все.
Кто же смеет народ бунтовать
опасно правдивым словом?
Ким Санхон[1264]
Первое стихотворение в переводе Анны Ахматовой, второе — Е. Витковского
О гора Самгаксан! Уезжаю!
Расстаюсь с вами, воды Хангана!
Покидаю, увы! — с неохотой
Дорогие мне горы и реки,
Да и время настало такое,
Что не знаю, увижу ль их снова.
Нежданно-негаданно осень встречаю,
заброшен в чужие края.
Год промелькнул для меня быстрее,
чем талые воды ручья.
Что ни день — доносится с западным ветром
увядающих трав аромат.
Холодны облака над бескрайней пустыней,
печален тусклый закат.
Су У[1265] возвращенья на родину ждал
столько лет напролет!
Когда, в каком краю Чжун-сюань[1266]
снова на башню взойдет?
Поэты, отчизны ревнители, нынче
в подземелья заточены,
Ненавидя, мучаются, седеют
вдалеке от родной страны.
Хон Собон[1267]
Перевод Н. Мальцевой
В день разлуки моей с государем
Плакал, а сколько — не помню.
Поблекли от слез кровавых
Амноккана[1268] синие воды.
И старый лодочник покачал белою головой:
«Впервые такое вижу!»
Ким Гванук[1269]
Первые два стихотворения в переводе Анны Ахматовой, остальные — Н. Мальцевой
Забыл я почести и славу,
Богатство, знатный род забыл;
Забыты горести навеки,
Тревоги, жизни суета;
Я даже сам забыт собою,
Не надо ж вспоминать меня.
Одинокая белая цапля, стоишь
Ты на белом прибрежном песке.
Знаю я: только ты бы могла разделить
Сокровенные думы мои.
Вихрь над прахом земным я с тобою презрел,
И меж нами различия нет.
Вдруг ветер восточный подул,
Слежавшийся снег растаял.
Древние горы в зеленом уборе
Взору предстали.
Но иней, что на висках за годы скопился,—
Кто знает, растает ли он?
Пока по стрехе луч солнца скользит,
Лень да и, право, нечем заняться.
На камышовой циновке прилег,
Пробудился лишь на закате.
Негромко покашливают за воротами —
Пора, сосед на рыбалку зовет!
Горы и реки — великий покой.
Неужто стану с кем-то делиться?
Каждой горою и каждой рекой
Владею — кто мне возразит?
Хозяин здесь я, пусть сочтут скупердяем, —
И крохи не уступлю!
Юн Сондо[1270]
Все, кроме двух последних стихотворений (перевод Е. Витковского), — в переводе Анны Ахматовой
Из цикла «Новые песни в горах»
Мне друзья: бамбук зеленый,
Речка, камень и сосна.
А когда луна восходит,
Счастлив я тогда вдвойне.
И поверьте, мне не надо
Больше никаких друзей.
Цвет облаков прекрасен, говорят,
Но иногда и он бывает черен.
Чист голос ветра, люди говорят,
Но голос тот нередко замолкает,
И кажется, на свете лишь вода
Всегда прекрасна и всегда струится.
Если жарко — цветы зацветут,
Если холодно — лист опадает.
Отчего же, сосна, для тебя
Не страшны ни метели, ни иней?
Знаю: крепкие корни твои
В царство мертвых проникли глубоко…
Отчего цветы цветут,
А потом увянут,
Травы зелены сперва,
А потом желтеют?
В этом мире лишь одно
Неизменно — камень.
Такая малость в небесах,
А освещает всю природу.
Скажите, где еще найти
Такой светильник в тьме кромешной?
На вас он смотрит и молчит,—
Вот образ истинного друга!
Не схож ты с деревом ничуть,
И ты не схож с травою.
Ты совершенно пуст внутри
И очень тверд снаружи.
Я оттого тебя люблю,
Что круглый год ты зелен.
Времена года рыбака[1272]
1 Над рекой рассеялся туман,
Над горою засияло солнце.
Лодку выводи, рыбак, скорей!
Вот ночная отошла вода,
И уже идет вода дневная.
Ты плещи, весло мое, плещи!
Пусть селенье у реки в цветах,
Мне милей краса цветов нагорных!
2 О, какой сегодня жаркий день,
Из глубин речных всплывают рыбы.
Якорь выбирать пора, рыбак!
Чайки белые вдвоем, втроем
Мечутся тревожно над рекою.
Ты плещи, весло мое, плещи!
Удочка со мной. А взял ли я
На дорогу и вина в кувшине?
3 Ветерок с востока веет к нам,
И приятен плеск волны зеленой.
Парус подымать пора, рыбак!
И, на запад направляя путь,
Озером восточным я любуюсь.
Ты плещи, весло мое, плещи!
Вот я гору миновал одну,
А за ней другая показалась.
4 Чей-то голос, не кукушка ль там?
Что там зелено — неужто ивы?
Ты греби, греби туда, рыбак!
Исчезая и всплывая вновь,
Сквозь туман селенье показалось.
Ты плещи, весло мое, плещи!
В омуте прозрачном подо мной
Рыбы серебристые резвятся.
5 Солнце жарко льет полдневный луч,
И вода в реке как будто масло.
Ты греби, греби туда, рыбак!
Что на месте мне одном стоять,
Рыбу я ловить повсюду стану.
Ты плещи, весло мое, плещи!
Но «Чиста Цанланская вода»[1273]
Вспомнил — и совсем забыл про рыбу.
6 Угасает поздняя заря.
Лов закончен! Снова в путь обратный!
Парус опускай, рыбак, скорей!
А цветы и ивы на холмах
Новые за каждым поворотом.
Ты плещи, весло мое, плещи!
Здесь ли к трем правителям страны[1274]
Мне терзаться завистью прилично?
7 Как душисты травы и цветы!
Отвезу домой я орхидею.
Ты ладью останови, рыбак!
Лепестком ладья твоя плывет;
Чем ты нагрузил ее сегодня?
Ты плещи, весло мое, плещи!
Из дому я в ней увез туман,
А везу в ней лунный свет обратно.
8 Опьянев, я было лег на дно,
Но спускаться надо за пороги.
Лодку привяжи свою, рыбак!
Лепестками роз полна река —
Я в страну волшебную заехал.[1275]
Ты плещи, весло мое, плещи!
Как теперь далеко от меня
Прах багровый[1276] суетного мира!
9 Любоваться я хочу луной,
Что сияет сквозь навес над лодкой.
Якорь брось, рыбак, скорей на дно!
Неужели надо мною ночь?
Слышен явственно кукушкин голос.
Ты плещи, весло мое, плещи!
Мой восторг не ведает границ,
Не хочу я вспоминать о доме.
10 Но светает, больше ночи нет.
Быть и завтра ей такой короткой.
Вот сюда причаливай, рыбак!
Опершись на палку, подхожу,
Двери я ищу в своем жилище.
Ты плещи, весло мое, плещи!
Здесь решил я провести всю жизнь,
Как рыбак, в уединенье мирном.
Сослан на северную заставу
Вздыхаю, читаю стихи нараспев,—
пропадает голос от слез.
В стремленьях, в мыслях великий разлад,
безмерно всего боюсь.
За кряжем западным солнце зашло.
Всюду вороны вразброс.
Над заставою северной — ветер и снег.
Кричит одинокий гусь.
О вас, государь, помыслив, грущу,
ибо вы — за тысячи ли.
Над землею родной высоки небеса —
чреваты карой они.
Ничего бы не видеть, не слышать мне,
скрыться от мира вдали,
В лес бы уйти, где журчат родники,
там бы окончить дни.
Музыка
Обращаю взоры к зеленым горам,
к комунго́ обращаю слух.
Разве могут сейчас мирские дела
потревожить душу мою?
Не знает никто, величьем каким
преисполнен мой гордый дух,
Песню, что радости буйной полна,
в одиночестве ныне пою.
Ли Мёнхан[1277]
Перевод Н. Мальцевой
С плачем держу вас за край рукава —
Погодите, не уходите!
За длинной плотиной, поросшей травой,
Солнце село, стемнело.
Вспомните слезы мои, в лампе огонь подправляя,
Коротая ночь на постоялом дворе.
Ушла Звезда Зари, ввысь жаворонок взмыл,
С мотыгой выхожу за калитку.
Холодна роса в зарослях густых,
Холщовые штаны вымокли до нитки.
Эх, был бы тучен год да ясен небосвод,
А мокрые штаны — эка важность!
Сон Сирёль[1278]
Перевод В. Тихомирова
Зеленые горы живут согласно природе.
Синие реки живут согласно природе.
И реки и горы живут согласно природе —
И я среди них живу согласно природе.
Я, среди гор, среди рек возросший согласно природе,
Буду тихо стареть согласно природе.
Понним-тэгун (Хёджон)[1279]
Перевод А. Жовтиса
Садится солнце, и вокруг стемнело,
И это значит: наступает ночь.
Но снова посветлели небеса —
И новый день опять ко мне приходит.
О время! Ты — как быстрая река!
И грустно сознавать, что я старею…
Инпхён-тэгун[1280]
Перевод Н. Мальцевой
Не смейтесь! Кривую сосну
Ветры сгибали, старили зимы.
Недолговечна цветов красота,
Ветры холодные неумолимы.
Не раз вам придется в лютую стужу
Завидовать мне, кривой сосне!
Нанвон-гун[1281]
Перевод Н. Мальцевой
Когда родилась луна?
Кто сотворил вино?
С тех пор как умер Лю Лин,
И покинул землю Ли Бо,
Видимо, негде узнать об этом.
Приходится пить в одиночестве.
Нам Гуман[1282]
Перевод Н. Мальцевой
Светло ли в восточном окне?
Жаворонки поют вовсю!
Как там волы? Пастушата
Не забыли их накормить?
За холмом ждут хозяина длинные борозды.
Однако поздно встал я пахать.
Ку Джиджон[1283]
Перевод Анны Ахматовой
Орел, схвативший в когти мышь,
Не похваляйся тем, что сыт!
Пускай журавль приречный тощ —
Он не завидует тебе.
И я худым согласен быть,
Чтоб жить вдали от суеты.
Юн Дусо[1284]
Перевод В. Тихомирова
Обломок яшмы землей зарос —
Лежит на дороге.
Все проходят, все видят —
Все говорят: земля и земля.
Но сколько бы вы ни твердили: земля, земля, —
Яшма останется яшмой.
Чу Ыйсик[1285]
Перевод Анны Ахматовой
Высоко небо, люди говорят,
Но во весь рост смотри не подымайся!
Земля прочна, все люди говорят,
Но я по ней с опаскою ступаю.
Высоко небо, и земля прочна…
Так говорят. Я ж осторожен буду.
Ким Юги[1286]
Перевод Веры Марковой
На Тайшань я поднялся, сижу и смотрю
На четыре стороны света.
Мне отсюда четыре моря видны,
Нет границ у Земли и Неба!
Понял я, как безбрежно широк душой
Должен быть мудрец просветленный.
Син Джонха[1287]
Перевод Веры Марковой
Пусть люди высоко ценят чины,
А для меня они — прах и тлен.
Спешу, погоняя хромого осла,
В родные горы вернуться вновь.
Вдруг полил дождь… Омыты одежды мои.
Мирская пыль их больше не затемнит.
Ким Суджан[1288]
Первые два стихотворения в переводе Анны Ахматовой, остальные — Веры Марковой
Ты облако лазурное лелеешь;
Мне белоснежное[1289] — милей всего.
Твоя отрада — знатность и богатство;
Мне по сердцу и бедность и покой.
И сколько б ни смеялись надо мною,
Я буду твердо на своем стоять.
Старые, больные чувства
Тешит запах хризантем;
А печали без названья
Тешит черный виноград;
Но когда виски седеют,
Утешает только песнь.
Вы, искатели чинов и должностей,
Размыслите, что ждет вас по дороге?
Так глупые дети, играя нагишом,
Думают: весь мир на солнечном припеке.
Но солнце на западе погаснет за горой,
Что вы делать станете тогда, честолюбцы?
Видят белое, скажут: черно!
Видят черное: слишком бело!
Будь хоть черным, хоть снежно-белым,
Справедливого слова не жди.
Ах, замкнуть бы уши, закрыть глаза,
Ничего не видеть, ничего не слышать!
Опали цветы, весна на исходе,
Вина больше нет, а ко мне пришло вдохновенье.
Бренный мир — лишь приют для приезжих.
От дорожных забот мы рано седеем.
А ведь сколько безумцев нам говорят:
Наслаждаться нельзя ни вином, ни весной.
Утром замолчал весенний дождь.
Я проснулся, встал и огляделся.
Почки приоткрытые цветов
Стали, соревнуясь, распускаться,
И, весенним ликованием полны,
Птицы всюду пляшут и поют.
На́ ухо злое слово шепнешь,
А Небо услышит.
Злое дело свершишь в темноте,
А демон увидит.
Небо, демон, — не все ли равно?
Мудрый на свете с оглядкой живет.
Ли Джонбо[1290]
Перевод Веры Марковой
Ушел из мира Ли Бо,
Сиротеют горы и реки.
Лишь в пустыне синих небес
Одиноко висит светлый месяц.
Эй, луна! Ты слышишь, не стало Ли Бо,
Приходи же со мной пировать вдвоем.
Солнце клонится к западным горам,[1291]
Но взойдет над Восточным морем.
Осенью увядает трава,
Но весною зазеленеет.
Драгоценней всего — жизнь человека.
Что ж, уходит она и никогда не вернется?
Груш лепестки оборвал[1292]
С налету бешеный ветер.
Разлетятся и вновь прилетят,
Но на ветку им не вернуться.
Вот лепесток повис, на паутинке дрожит.
Чудится пауку, что подловил мотылька.
Ли Джонджин[1293]
Перевод В. Тихомирова
В остролистах цикада твердит: о́стро!
В горечавках цикада твердит: горько!
Съедобные горные травы разве остры?
Вино, водой разведенное, разве горько?
Я от тех и от этих схоронился в диких долинах —
Знать не знаю, что горько, что остро!
Голые ребятишки[1294]
С паутиновыми сачками
Бегают вдоль канавы.
«Стрекоза! Стрекоза!
Там — пропадешь!
Тут — к нам попадешь!»
Ох, и галдят голышки!
В этом мире, видать, таковы
Все делишки!
Чо Мённи[1295]
Перевод Веры Марковой
Пролетел одинокий гусь.
Выпал иней — в который раз.
Как печальны путника думы!
Ночь осенняя — как глубока!
Лишь в минуты, когда постоялый двор
Озарен луной, я на родине снова…
Ким Чхонтхэк[1298]
Первые три стихотворения в переводе Анны Ахматовой, остальные — Веры Марковой
Жизнь людей на сон похожа;
Что мне слава и почет?!
Мудрость, глупость, знатность, деньги…
Перед смертью все равны.
И на этом свете радость,
Я уверен, лишь в вине.
Красный клен так нежно красен;
Хризантемы запах душен;
Водка рисовая — чудо,
И вкусна сырая рыба.
Комунго скорей мне дайте;
Сам налью, сам петь я стану!
Пробудившись — снова пью,
Охмелев — ложусь я снова.
Потому не знаю я,
Что почет — а что бесчестье.
Трезвого не помня дня,
Пьяным жить я буду в мире.
Не беги, говоря: спешу!
Не ложись, говоря: я устал!
Береги размеренный шаг.
Дорожи каждым мгновеньем.
Если ты остановишься хоть на миг,
Берегись, вдруг не сможешь дальше идти.
Минуют дни — и месяца тонкий серп
Сияющим кругом станет.
Итак, разгораться и гаснуть, терять и найти —
Закон, заповеданный Небом.
Ничто не вернется, если сперва не уйдет,
Вся мудрость в одном: учиться ждать терпеливо.
Белым облаком, туманом темным
Окутаны ущелья.
Ветер осени багря́нит листья кленов
Цветов весенних ярче.
Теперь я понял: небо для меня
Старалось разукрасить эти горы.
Ким Джинтхэ[1299]
Перевод Анны Ахматовой
Средь воронья узнай-ка,
Где там самец, где самка?
Узнай, прольется ль дождик
Из тучи проходящей!
Вот так и наши души
И все, что здесь творится!
Син Химун[1300]
Перевод Н. Тимофеевой
Поле вспахал, выполол все сорняки,
В трубочке мелким дымлю табаком,
Мурлычу в усы,
Топочу, руками вприпляс развожу.
Детишки в лад кричат «чиоджа»![1301]
Так мы веселимся, смеясь.
Хо Соккюн[1302]
Перевод Н. Тимофеевой
«Челнок на осенней реке,
Куда плывешь?
Груженный светлой, снежной луной,
Далекий ли, близкий ли держишь путь?»
«Правит мной наитье одно.
Далекий ли, близкий — мне все равно».
Ким Минсун[1303]
Перевод Н. Мальцевой
Белые волосы растрепал ветерок.
Зеленый посох дягилевый в руке.
Раскраснелось лицо от вина,
Прилег в холодке, меж изумрудных теней.
Посетил во сне родные места, но виденье
Желтые иволги криком спугнули.
На южном склоне цветы посадил.
Всю жизнь глядел бы на их лепестки.
Но подморозило, выпал иней —
И поникли все до единого.
Вот беда! Пропали куда-то и мотыльки,
Порхавшие над цветами.
Пак Чивон[1304]
Первые два стихотворения в переводе И. Смирнова, последнее — В. Тихомирова
Кричат погонщики вдалеке.
Облачная вышина.
Отвесны скалы, тропинки узки,
Горная цепь зелена.
Зачем Пастуху каждый год нужна
В переправе помощь сорок?
На берегу Небесной Реки
Месяц, будто челнок.
Цапля ступает между прибрежных ив.
Цапля стоит там, где потока извив.
Зелень темна в глубинах гор, небо еще темней.
Белые цапли во множестве здесь — стоят у речных камней.
Мальчик забрался верхом на быка — под копытами влага бурлит.
За потоком, высоко вознесена, радуга в небе висит.
Старший брат с покойным отцом
был схож чертами лица.
Всякий раз, глядя на брата,
я вспоминал отца.
Ныне, вспомнив старшего брата,
где увижу его?
В его халате брожу над ручьем,
гляжусь в тенистые омутца.
Ли Онджин[1306]
Перевод Е. Витковского
1 Если ночь еда простоит —
выбросить можно ее.
Одежду проносишь год —
она превратится в тряпье.
То, что книги стареют,—
тоже обычное дело.
С ханьских и танских времен
много ль их уцелело?
2 Петух прическу носит,
высок его гребешок.
У коровы — отвисший подгрудок,
грузный, словно мешок.
Коль петух и корова — твои,
ты не сочтешь их за чудо,
Зато подивишься всегда
горбу чужого верблюда.
Ли Донму[1307]
Перевод Е. Витковского
Грозную крепость Син Гак[1309] воздвиг,
ожидая скорой войны.
Здесь Ли Вольчхон[1310], разгромив врагов,
заслужил великий почет.
Ставшие перстью, останки врагов
в руинах погребены.
Надпись на камне, воздвигнутом здесь,
о победе потомкам речет.
…А нынче власти берут налог
за лотосы на пруду.[1311]
Крестьянин на рынке продать спешит
дикого журавля.[1312]
Должен бы крупный рис тут расти,
да рассады нет, на беду.
Только чумизу и просо родит
в голодную осень земля.
Лю Дыккон[1313]
Перевод Е. Витковского
Хижина есть у восточной вершины,
полынь да бурьян вокруг.
Ожидает она, что по древней тропе
однажды явится друг.
Листопадной порой тебе рыжий бык
завидится вдалеке:
Знай, это я, и никто другой,
еду на рыжем быке!
Пак Чега[1314]
Перевод Е. Витковского
Довольно ли сил сей брег созерцать
у человечьих очес?
Ветер и дождь за тысячи лет
содеяли столько чудес!
Даже и в летописях — об айнах
речей вразумительных нет.
Чьи слова на тайну пути Сюй Ши[1316]
пролить бы сумели свет?
С обрыва на солнечный восход
я долго смотреть готов.
Досадно только — не вижу в волнах
резвящихся китов.
Вспоминаю древних великих мужей,
что пустились в море вдвоем.[1317]
Вот бы сейчас в челне из листвы
с ними плыть под дождем!
Ли Согу[1318]
Перевод Е. Витковского
Совсем еще теплое тело твое
обратится скоро во прах.
В каких же будет твой дух витать
водах и облаках?
Беру комунго, — цветут цветы,
шелестит молодой бамбук.
Ныне безмерна моя печаль:
мною потерян друг.
Поднимаю кусок целины у ограды,
нынче не в тягость труды.
Подножью горы Чжуннань[1319] подобна
здешняя местность на вид.
Опираясь на посох, у поля внимаю
журчанью тихой воды.
Иногда по дорожкам вдоль нивы брожу,
где цветущий рис духовит.
По вечерам слежу под дождем
огоньки рыбачьих судов.
Осенью крабов хожу собирать,
забрезжит рассвет едва.
Да, я вкусил в деревне родной
аромат осенних садов.
Всю жизнь хотел бы здесь разводить
шелковичные дерева.
Чон Ягён[1320]
Первое стихотворение в переводе Е. Витковского, второе — В. Тихомирова
1 Растрескались губы, стало сухо во рту.
Горло осипло, совсем закоснел язык.
Не с кем поговорить мне нынче начистоту.
День, словно конь, к ночи бежит напрямик.
2 Выпил вина, взошел на северный склон.
Своду лазурному стоны шлю во хмелю.
Язык за зубами я навеки держать обречен,—
Считают, что беден, оттого и скорблю.
3 Волки и тигры пожирают овец и коз.
Даже кровь с губ не оближут в алчном пылу.
Величье волков и тигров — решенный вопрос.
Лисы и зайцы поют их доброте хвалу.
1 Моря взыскует душа родниковых вод.
Клыкастые скалы держат ее в плену.
Пласты земные пробуравит вода, прорвет —
И явится небу, покинув подземный грот.
2 Тих поначалу, под спудом поток не скор.
Здесь, на порогах, мчится во весь опор.
Ревет водопад — горы ему в ответ.
Вода и камень ведут беспобедный спор.
3 Чистой душой у истоков ручей блистал.
В дальней дороге чище кристалла не стал.
Песчаное русло, багрец осенней листвы —
На желтой глазури дробится багряный кристалл.
4 Листва завалила ущелье — ручью не прорвать.
Вода захлебнулась, урчит, повернула вспять.
Кто же, как встарь Хань Синь[1321], откроет запруду,
Чтобы вода затопила осеннюю падь?
5 Сине-зеленый с утеса повис ноток.
Влагу несет в сырой каменистый лог.
Корень тучи — гора в тысячу киль[1322].
Никак не сыскать настоящий ручья исток!
Сиджо неизвестных авторов
Четырнадцать стихотворений в переводе Анны Ахматовой, остальные — Н. Мальцевой
Переделать бы на метлы
Поскорее все мечи,
Чтобы вымести отсюда
И южан и северян,[1323]
А из метел плуги сделать
И всю землю распахать.
О ветер, дуй! Нещадно дуй!
И тучи нагоняй.
Ты, дождик, капать перестань
И в ливень превратись.
Тебе ж, дорога, — морем стать,
Чтоб милый не ушел.
Луну, что видела тебя,
Я повидать хочу.
Окно открыла на восток
И стала ждать ее.
Но слезы хлынули из глаз —
И в дымке та луна.
О сновиденье, злое сновиденье!
Ты отпустило друга моего,
Он навестил меня сегодня ночью,
А ты забыло разбудить меня.
Теперь, когда он явится, ты сразу
Буди меня и удержи его.
Не знаю, кто в окне прорвал бумагу,
И луч луны попал в кувшин с вином.
Вино бы это проглотить скорее!
Хочу с вином я выпить этот луч.
Воистину, как просветлело б сердце,
Когда бы можно было пить луну.
О ветер! Я молю тебя, не дуй
Сквозь лунный свет в мой двор, покрытый снегом.
Мне кажется, твой шум похож на звук
Шагов того, кто больше не приходит,
Хоть знаю я, что это только бред,
В беспамятстве его шаги я слышу.
Слово напишу я — и заплачу,
Напишу другое — и вздохну,
Словно не письмо пишу — рисую
И слезами разбавляю тушь.
Милая, прости мне мой рисунок,
С горем в сердце я тебе писал.
Вскарабкавшись на горную вершину,
Не смейся ты над маленьким холмом!
Гром может грянуть, разразится буря,—
Оступишься и в бездну полетишь.
Когда же мы стоим на ровном месте,
Не существует страшного для нас.
С тобой, чей голос был подобен грому,
Свиданье первое блестит зарницей,
А наши встречи были словно ливень,
Но все рассеялось, как в небе тучи.
Вздохнула я, и был мой вздох, как буря,
Горячий вздох на землю пал туманом.
Конем владел я, и вином, и златом —
И для чужих я словно братом был.
Издох мой конь, нет ни вина, ни злата —
И я бродяга даже для родни.
О, как превратен мир, как подлы люди,
И как о том теперь печалюсь я!
Чудесный сон издалека
Ко мне любимую привел;
Я от восторга задрожал;
Умчался сон, и нет ее.
Ужель ты скрылась оттого,
Что рано я проснуться смел?!
В окне мелькнула тень,
Я вышла друга встретить,
Нет, то не гость: в окне
Лишь облачко проплыло,
Когда б то было днем —
Смеялись бы соседи.
Встречаться с ним и после охладеть?
Или расстаться и забыть навеки?
Что лучше: чтобы не рождался он
Иль чтобы я его совсем не знала?
Чего хочу я более всего?
О, только смерти, — пусть и он страдает!
Что лучше — забыть после смерти
Иль жить и сгорать от любви?
Бессмертное тяжко забвенье!
Ужасно при жизни гореть!
Одно только слово промолви,
Чтоб знал я: мне жить или нет.
Пока луна, что встала над сосной,
Не спустится до камышей у речки,
На камне у воды сидеть я буду,
Держа в руках безмолвный каягым…
А дикий гусь, отставший от своих,
Летит куда-то и кричит в тревоге!
Дымка в ивах на обрывах —
Иволги пора.
Дождь на нивах сиротливых —
Время цапли седой.
Но чайка, потерявшая пару,
Вечно будет кружить над водой.
Позволь обратиться к тебе, луна!
С чарой вина отворяю окно.
Ты ясна, ты кругла,
Как в древние времена.
Прости, ведь беседы с тобою вести
После Ли Бо никому не дано!
Все как встарь — лунный свет на снегу,
Колокола глухой, одинокий удар.
В башне южной сижу, размышляя
О государях древних династий.
Сумерки над развалинами стены городской»
Сладить с тоской не могу.
Рядом живем — словно за много ли,
А ты еще едешь в чужие края.
Горы так высоки, реки так глубоки —
Только во сне можно их одолеть.
Будь воля моя — луною стала бы я,
Чтобы светить тебе и на краю земли!
Отсветы зимней луны в окне.
Голос ветра в чужой стороне.
Безмолвствую в одиночестве
Пред одинокой свечою.
Тревожат мысли о пустяках.
Нет, не уснуть сегодня.
Чансиджо неизвестных авторов
Первые шесть стихотворений в переводе Анны Ахматовой, следующие четыре — Н. Мальцевой, остальные — С. Бычкова
Кузнечик, о кузнечик!
Ты милый мой кузнечик!
Скажи, зачем, кузнечик,
Когда луна заходит
И ночь уже бледнеет,
Свою заводишь песню
Протяжным голоском,
Как будто горько плачешь
И брошенную будишь.
Хотя ты мал и жалок,
Но в этой спальне женской,
Где сплю я одиноко,
Один ты только знаешь,
Что в сердце у меня.
Как за косу таскал монашку бонза![1324]
Да и она его за чуб драла.
И оба оглушительно орали:
«Я прав!» — «Нет, я права!» — «Не ты!» — «Не ты!»
Толпа слепых меж тем на них глазела,
Шел спор о них среди глухонемых.
Туго я любовь перевязал
И взвалил ее себе на плечи.
А теперь бреду я чуть живой
Через кручи горные Тхэсана[1325].
А друзья, не зная, что за груз
Я несу, кричат: «Бросай скорее!»
Нет, пускай измучусь я совсем,
Пусть умру под тяжестью недоброй,—
Я ее не брошу никогда.
Средь тварей всех и на земле и в небе,
Что страх внушает, что вселяет ужас?
Тигр белолобый, волк или гиена,
Удав, гадюка, скорпион, стоножка,
Лесная нежить, упыри и злыдни,
Мондаль[1326] и челядь властелина Ада,
Посланцы всех владык из Царства мертвых…
Ты, эту нечисть всю перевидавший,
Когда с любимой тщетно ищешь встречи,
В груди твоей пылает пламень жгучий,
И ты горишь уж не живой, а мертвый,
И вот ты с нею встретился, и что же?
Дрожишь, объят неодолимым страхом,
И руки, ноги у тебя чужие,
И перед ней не можешь слова молвить…
Воистину, она всего страшнее.
Как женщины между собой не схожи!
Напоминает сокола одна;
Другая ласточкой сидит на кровле;
Одна — журавль среди цветов и трав;
Другая — утка на волне лазурной;
Одна — орлица, что с небес летит;
Другая как сова на пне трухлявом.
И все ж у каждой есть любимый свой,
И каждая прекрасна для кого-то.
Я всех извел бы петухов и псов,—
Вредней их нет среди живущих тварей.
Вдруг ночью под окном крикун-петух
Неистово захлопает крылами
И, гордо шею вытянув свою,
Закукарекает и, подымая
Уснувшую в объятиях моих,
Меня с моей любовью разлучает.
А пес у бедной хижины моей
Залает вдруг и ну кусать подругу,
В полночный час идущую ко мне,
Свирепый пес ее обратно гонит.
Пусть только подойдут к моим дверям
Торговец птицею или собачник,
Я крепко вас свяжу, петух и пес,
Чтоб им отдать, отдать без сожаленья!
«Смотри скажу, смотри скажу!
Теперь скрывать не стану.
Сказала, за водой идешь —
И обманула мужа.
Сняла ведерко с головы,
К колодцу прислонила,
Потом подушечку свою
Приладила к ведерку,
К соседу-богачу пошла,
С ним обменялась взглядом
И, взявши за руку его,
О чем-то с ним шепталась,
И вы пошли за коноплю,
Что было там — смекаю:
Потоньше стебли полегли,
А толстые остались,
Качаясь, как под ветерком…
Все мужу расскажу я».
«Из молодых, да ранний ты!
И, видно, врать приучен.
А я — крестьянская жена,
Весь день трудилась в поле».
Все, что было в юную пору,
Помню ясно, как день вчерашний.
Прыгал, бегал, ставил подножки,
В мяч играл, по горам бродил,
Состязался в борьбе и шашках,
Запускал бумажных змеев,
Шатался по теремам зеленым,
Дрался и пил.
Хорошо, коли глупости сходят с рук,
Далеко ль до беды в передрягах таких?
«Когда за рекою на Лунной скале
Ночью сова закричит,
Это примета верная:
Скоро умрет наложница —
Дура, змея ехидная,
Молодая, да ранняя».
«Что это вы, госпожа,
Несусветное говорите?
Я-то знаю, тогда умрет
Первая жена — старая хрычовка,
Поделом! Не следит за хозяином,
Лишь завидует юной наложнице».
И сегодня стемнеет,
А стемнеет — к утру рассветет,
А рассветет — любимый уйдет,
А уйдет — и не воротится,
А не воротится — загорюю,
А загорюю, — поди, захвораю,
А захвораю — уж, видно, не встану.
А если загодя знаешь, что так и будет.
Не лучше ли спать пойти?
Стареющая красавица! Вон за рекой
Сохнет ива плакучая.
Ствол обглодан, прогнил насквозь,
Рухнет вот-вот.
А все — помолодеть бы, помолодеть бы,
Помолодеть бы лет до пятнадцати!
До десяти! Даше нет — до пяти!
Вот как помолодеть.
Вот незадача! Кисть из шерсти барсука,
Которого ловят варвары севера,
Я обмакивала с упоеньем
В самую лучшую тушь —
«Горы Шоуян»[1327], «Луна и слива»,
Да на окно положила.
Покатилась она, закрутилась,
И — шлеп! — на землю упала.
Может быть, и отыщу ее,
Коли из дому выйду,
Но зато любого теперь раскушу —
Лишь на кисть посмотрю да на почерк его.
В день восьмой луны четвертой[1328]
Подняться на открытую террасу,
Встретить в день рожденья Будды
Праздник Любованья фонарями.
Медленно садится солнце.
Все прекрасно видно.
Фонари развешаны повсюду:
Рыба и Дракон, Журавль и Феникс,
Вновь Журавль, Черепаха, Колокол,
Рядом с ним — фонарь Бессмертных,
Барабан, Арбуз, фонарь Чеснок.
А поодаль, на других подмостках,
Скрылись девочки в бутонах лотоса.[1329]
И на птице сказочной луань
Приготовилась Небесная ткачиха
Улететь в неведомые дали,
Там висят, качаясь, Лодки,
Фонари Дома и фонари Подмостки,
Узорчатые фонари, Маленькие фонари,
Фонари Кувшины и Стенные шкафчики,
Фонари Котлы и фонари Ограды.
Куклы притаились на другом помосте —
Лев и Варвар, оседлавший тигра.
В небесах — Семерка фонарей Ковша.
Из-за гор восточных появляется луна —
И мгновенно зажигаются огни,
Разноцветное сиянье льется отовсюду.
Там — луна сияет, здесь — сияют фонари,
Светятся согласно и земля и небо,
Словно всюду светит солнце.
Эй, красотка бритоголовая!
Послушай-ка речь мою!
Что ты видишь в сумерках храма,
День и ночь поклоняясь Будде?
А ну как помрешь за молитвой?
Подопрут тебе челюсть вальком,
Запихнут в большую корзину с крышкой
И сожгут — радости мало.
Как бы пепел холодный твой
Не превратился в нечисть,
Что бормочет в горах пустынных
При дожде обложном!
Брось ерундой заниматься,
Выходи за меня —
Заведем и детей и внуков,
Будем жить душа в душу,
Окружены почетом,
В счастии и довольстве.
Каса неизвестных авторов
Перевод Н. Мальцевой
Белая чайка, останься!
Я не из тех, кто ловит птиц.
Государь удалил меня,
И вслед за тобой иду я.
Что ж, в путь! На белом коне
С поводьями золотыми —
Туда, где меня заждались
Пять ив[1331] в уборе весеннем.
Белые облака,
Синие родники,
Пурпур персиковых цветов
И зелень ив.
Десятки тысяч ущелий,
Тысячи вершин,
Играющие потоки.
Здесь обитель бессмертных,
Мир красоты!
На нефритовом гребне горы
Изумрудные копья бамбука
Рвутся ввысь, состязаясь
С зеленоиглыми соснами.
И на чистом белом песке
Только дикий розовый куст
Рдеет ярко.
Отворятся алые лепестки
И сами собой осыпаются.
Развернутся вешние листья,
И вот уже сорваны ветром,
Падают — сплошь, сплошь.
Летят, кружась и порхая.
Это ли не достойно кисти?
Белка вскарабкалась по скале.
Золотая черепаха
Карабкается по песку.
В таволге дрозд насвистывает.
Над пионом жужжит пчела.
Тонкие лапки, тугое брюшко,—
С ветерком весенним
Никак совладать не может,—
Завалится влево, вправо,
Словно танцует в воздухе.
Это ли не достойно кисти?
Иволга златокрылая
От ивы к иве порхает.
Белые бабочки над цветами,
Как хлопья снега, легки.
Крылышками трепеща,
Взмывают — вверх, вверх,
Все дальше, все выше —
До звезд, до ясной луны.
Летят, крушась и порхая.
Это ли не достойно кисти?