[1332]
Вступительная статья и составление М. Ткачева.
Подстрочные переводы М. Ткачева, И. Зисман, А. Карапетянца и Тань Ао-шуан.
Примечания: М. Ткачев, Н. Никулин (сноски 1535–1562).
Поэзия Дай-вьета[1333]
Различны судьбы поэзии в разных землях, у разных народов. Но, пробудившись однажды к жизни, поэтическое слово не умирает. Меняются очертанья морей и рек, пески затопляют долины, рушатся крепости, и застывают в безмолвном сне под землей некогда шумные города, истлевают в прах скипетры законных владык и завоевателей. Но строки стихов — доверены ли они хрупкой глине, непрочной бумаге или высечены в камне, сохранены ли для потомков тщанием переписчиков и покоем книгохранилищ или пробуждены от векового сна пытливостью и трудом потомков, — строки стихов неизбежно становятся достоянием людей, протягивая к их сердцам незримые нити из прошлого. Они словно эхо звучат в твореньях поэтов других времен, в народных песнях, снова и снова пробуждая в людях тягу к добру, к созиданию и красоте.
Труден был путь поэзии на земле вьетов, он отмечен и взлетами творческого гения, и горестными утратами. Но на этой земле не могли не родиться стихи. Поэтические струны души пробуждались под обаяньем природы, сплавленной из буйства красок и акварельной мягкости оттенков и полутонов. Здесь ярится раскаленное солнце, а там фиолетово-серый полог долгих дождей обволакивает весь зримый мир до самого окоема. Тишину вдруг разрывает в клочья рев тайфунов. Дурманящее ароматами пышноцветье сменяет усталое увядание осени. Отлоги песчаные скосы у моря, круты одетые парчою лесов горные склоны, и плодородные равнины то ширятся в речных устьях, то, стиснутые горами и морем, тянутся с севера на юг узкой извилистой лентой. Деревья в лесных чащах упираются кронами в синеву неба, опутанные переплетениями лиан. Стелются по опушкам неисчислимые цветы и травы. И бродят в жилах древес, в корневищах и стеблях былия незримые соки, способные в искусных руках стать смертельной отравой или целительным зельем. Реки, каскадами падающие с гор, вырываясь на равнины, смиреют и несут в океан свои воды, то окрашенные красноватым илом, то прозрачные, — исхитившие у неба серебристую голубизну. А у берегов озер и тихих излучин колышутся тростники и цветут лотосы. И все это движенье и противоборство стихий совершается в извечном ритме. Этому ритму подчинены повадки лесных чудищ, перелеты пернатых, таинственная жизнь водяных тварей и недолгий век радужнокрылых бабочек. Даже могучие драконы (а вьеты считали себя потомками Повелителя драконов) свои появленья, знаменовавшие близость великих событий, увязывали с чередованьем природных начал. Этому ритму подвластны труды земледельцев, дважды в год — если не возмущались стихии — снимавших с полей урожай риса.
Но не всегда рос на здешней земле рис, и не всегда тут были долины и пашни. Это человек своими руками оттеснил джунгли и замостил болота и прибрежные морские топи. Из века в век на равнинах и в предгорьях ширились рисовые поля, а вдоль накатывавшихся на них в паводок рек вырастали — стеною — плотины. Вьеты сами создали свою землю. Они не мыслили себя без этой земли, да и земля бы погибла без их забот и трудов: «Слышите, люди: не бросайте поля, // Что ни щепотка земли — то щепотка злата…»
Так пели они и шагали по полю за плугом, оставляя борозды, похожие на строки; и, подобно рифмам, стягивали эти строки четкие грани межей. А прямо по строкам — нога в ногу — следом за пахарем брели белые аисты…
Песни вьеты слагали издревле. И спокон веку были свои особые песни у землепашцев и рыбарей, у ткачей и лодочников. Их пели во время работы и в часы вечернего досуга, когда над раскидистыми кронами баньянов у общинных домов повисали яркие звезды, и высеченные из векового дерева люди, духи и звери, украшавшие эти дома, затаясь в полумраке, внимали напевам — то тягучим и плавным, то задорным и звонким. Песни звучали не только на деревенских или храмовых празднествах. Известно, к примеру, что так называемые «песни гребцов» исполнялись во время лодочных гонок на торжествах по случаю дня рождения вьетского государя Ле Дай Ханя (985 г.). Тот же Ле Дай Хань, принимая во дворце посла сунского императора, немало удивил чопорного китайского вельможу, когда, как докладывал посол, «самолично затянул песнь приглашения к винопитию; слова были непонятны…» (Стало быть, пел государь на языке вьетов.) В 1025 году основатель новой династии Ли (1009–1225) государь Ли Тхай То на дворцовом празднике раздавал награды певцам. Среди них была «лицедейка Дао», имя которой, как отмечал летописец, стало понятием нарицательным и означало впоследствии просто «певица». В 1060 году государь Ли Тхань Тонг перевел (!) на язык вьетов тямские песни[1334], сочинив к ним аккомпанемент для барабанов. Преемник его, Ли Нян Тонг, царствовавший с 1072 по 1128 год, построил в столице «дом для песнопений и плясок», а по словам безымянного автора первой из дошедших до нас вьетских летописей («Краткой истории земли Вьет»), «песни и мелодии для музыкантов все были сложены им (государем. — М. Т.) самолично». И при династии Чан (1225–1400) песни звучали в пиршественных залах дворцов, в домах вельмож и чиновников.
По преданию, именно в эту эпоху в войсках вьетов, которые за недолгие три десятилетия трижды отразили вторгавшиеся из Поднебесной полчища монгольской династии Юань, родились «песни военного барабана». Тогда их, став двумя рядами у барабанов, пели солдаты. Но до наших дней песни эти дошли уже в виде диалога между юношами и девушками, а ритм — в разных местах по-своему — отбивают где барабаны, а где — и туго натянутый певцами канат, иногда пропущенный для резонанса сквозь пустой бочонок.
И пусть где-то к концу XV века, с утвержденьем засушенного, регламентированного до мелочей конфуцианского церемониала, песни вытесняются из придворного обихода, — народ, само собою, пел свои старые песни и слагал новые. Если же говорить о влиянии на поэзию письменную, то в песенном наследии важнее всего были, пожалуй, «ка зао» — стихи, читаемые нараспев, на свой особенный музыкальный лад, отточенные и совершенные по форме. Применяясь к новым временам, ка зао менялись сами, и мало их дошло в первозданном виде из далекого средневековья. Но уж если они касались деяний государей, державных и ратных дел, то пели о героях, сражавшихся за отчизну, о «справедливых» императорах, при которых даже куры не клевали отборных рисовых зерен, а быков было столько, что стали тесны пастбища. Хотя все чаще и чаще звучала в народных стихах горечь и боль обездоленных людей, а позднее, в XVIII веке, безвестные сочинители ка зао звали людей в повстанческое войско тэйшонов[1335] и оплакивали казненного властями «доброго разбойника» Лиу. Ему, кстати, в другом уже жанре, была посвящена народная баллада. Но в большей гораздо мере ка зао вместе с пословицами (они состояли зачастую из нескольких строк и тоже строились по законам поэтической метрики) уделяли внимание трудам земледельца и связанным с ним обычаям и природным приметам. Одни пословицы и ка зао складывались как бы в обширный календарный свод, где значились сроки пахоты, посева и жатвы, предвестия доброй и худой погоды… Другие — составляли свод этический и нравственный, полный не только вековечных житейских правил, но и вбиравший в себя иногда осужденья и неприятие этих правил, исподволь готовившие перемены в обычаях и в быту. Этот последний свод не во всем совпадал с уложениями конфуцианской морали. Но совсем уж расходился с этой моралью еще один, третий свод народной поэзии, самый, пожалуй, богатый и популярный, — любовная лирика. Ка зао воспевали любовь свободную, не знающую закостенелых и подчас смехотворных рамок, — любовь, дарящую людям счастье и красоту, и гневно обрушивались на все, что мешало соединенью влюбленных.
Были у вьетов и другие стихи и песни — язвительные и насмешливые, бичевавшие пороки и кривду, жадность и жестокость богатеев и метившие нередко в самые, как говорится, «верхи». Не случайно уже в восьмидесятые годы XVIII столетия чванливый временщик Хоанг Динь Бао приказал выставить на рыночной площади ножницы с крюками, чтобы тут же на месте отхватить язык всем, кто посмеет завести хулительные песни.
Этот пускай и неполный рассказ о народной поэзии поможет нам лучше представить себе, как складывался духовный мир стихотворцев Дай-вьета. Да, они были людьми книжными и с малых лет корпели над конфуцианским каноном, над историей древних и новых китайских династий; без этого невозможно было выдержать испытанья ни в провинции, ни в столице, дававшие ученую степень и право на чиновничью должность. Но историю своей земли и законы, по которым испокон веку жили на этой земле их соотечественники, будущие стихотворцы, — росли ли они под изразцовыми кровлями палат или под тростниковыми крышами, — сызмальства узнавали еще и из сказок и песен. И неписаная «история», равно как и не освященные авторитетами древних мудрецов житейские правила властно налагали свою печать на их характеры и судьбы. В одной из песен вьетов поется: «За сотни лет сотрутся письмена на камне, // «Письмена» же изустные и тогда будут жить…» Не отсюда ль идут строки стихов великого поэта Нгуен Чая (1380–1442): «Рушатся каменные стелы, // но истина нерушима…»
Здесь уместно вспомнить, что традиция всегда почти связывала сочинение песен со стихотворчеством. Великий поэт Нгуен Зу (1765–1820) писал в одном из своих стихов: «Деревенские песни нам помогают выучиться словам, // Чтоб описать, как растят тутовник и рами…» И сказано это было не для красного словца. Поэт всерьез старался постичь искусство народных певцов. Вместе с друзьями являлся он из своей деревни Тиен-диен в деревню Чыонг-лыу. Там по вечерам девушки, сидевшие за прялками, и приходившие в дом, где они пряли, юноши пели знаменитые «песни ткачей». Нгуен Зу пел вместе с ними и был всегда желанным партнером. Как-то раз девушки, боясь, что он не явится на следующий вечер, взяли у поэта в залог его платок. Говорят, он даже полюбил одну из прях. Потом, когда он уехал, девушка стала чахнуть от тоски, и он написал ей письмо в стихах…
Но вернемся к письменной поэзии Дай-вьета. Когда и как она начиналась? Древнейшие, дошедшие до нас стихи относятся к концу X века. В 987 году в Дай-вьет прибыл из Китая посол сунского императора, звали его Ли Цзюэ. До тогдашней столицы, города Хоа-лы (Цветочные врата), стоявшего в неприступных горах, надо было добираться на лодках. И государь Ле Дай Хань выслал навстречу посольству просвещенного и влиятельного при дворе буддийского наставника До Тхуэна (924–990), дабы тот, под видом кормчего, постарался выведать тайные мысли посла. Плывя по реке, Ли Цзюэ произнес две строки стиха. И вдруг лодочник подхватил рифму.
Посол был в изумлении. Он подружился с До Тхуэном и подарил ему стихи, таившие, как оказалось, в себе глубокий политический смысл. А потом на отъезд Ли Цзюэ другой буддийский наставник и советник государя, Нго Тян Лыу (959—1011), сочинил стихи «Провожая посла Ли Цзюэ». Оговоримся, что вьеты писали тогда стихи по-китайски, на ханване. Но неужели это были первые опыты стихосложения? Вряд ли возможно было без должного опыта и традиции состязаться с китайцем в сочинении стихов на его родном языке или написать ему в дар изысканные вирши. И такая поэтическая традиция у вьетов, конечно, была. Углубляясь в источники, так сказать, против течения времени, мы узнаем, что начиная со второй половины VII века китайские поэты, бывая в земле вьетов или встречаясь с приезжавшими оттуда в Китай буддийскими наставниками, дарили вьетам стихи. Литератор и ученый Ле Куи Дон (1726–1784) приводит четыре таких стихотворения, сохранившихся в китайских анналах. Но в этих случаях не принято, чтобы стихи дарила только одна сторона. Должно быть, вьеты тоже дарили поэтам из Поднебесной стихи; просто в китайские книги они не вошли, китайцы вообще редко сохраняли произведения чужой словесности. Однако по крайней мере одно исключение было сделано: в танских анналах сохранилась написанная ритмической прозой ода «Белые тучи озаряют весеннее море» — сочинение выходца из земли вьетов Кхыонг Конг Фу, который учился в танской столице Чанъани, сдал в 780 году экзамен, дослужился при китайском дворе до высоких чинов, но был уволен за «излишнее прямодушие». А еще раньше также учившийся в Чанъани выходец из земли вьетов — Фунг Дай Чи удостоился за свои стихи похвалы танского императора Гаоцзу (правил с 618 по 626 г.). И речь здесь может идти о серьезной поэзии, об этом говорит хотя бы тот факт, что двое буддийских наставников из земли вьетов состязались в стихосложении с великим поэтом Ван Вэем (699–759). Итак, вьеты сочиняли стихи за триста лет до приезда в их страну почтенного Ли Цзюэ. Но можно попытаться отодвинуть истоки поэтической традиции еще дальше. Обратимся снова к «Краткой истории земли Вьет». Там под 184 годом приведено сообщение о том, что ханьский император (вьетские земли были тогда захвачены Китаем) узнал о поднятом вьетами мятеже и послал к ним нового наместника — Цзя Мэнь-цзяня. Он утихомирил бунтовщиков. И дальше в летописи говорится, что после замирения (цитируем): «Сотни семейств (то есть множество людей. — М. Т.) распевали такую песню: «Отец Цзя прибыл с опозданием, // Нас прежде довели до мятежа. // Теперь вокруг покой и чистота, // И снова бунтовать нам ни к чему».
Начнем с того, что вряд ли в земле вьетов «сотни семейств» могли распевать стихи, написанные по-китайски. Язык этот и много позднее знали только люди образованные, большинство же его не знало. Здесь, видимо, летописец попытался с помощью стихотворения как-то обрисовать то, что мы теперь назвали бы «общественным мнением». Сами же стихи, несомненно, сочинил человек просвещенный. Заметьте, в них сказано «нас… довели до мятежа». «Нас»!.. Значит ли это, что автор был из тех, кто бунтовал? То есть не обязательно бунтовщик, а вообще тамошний уроженец?.. Через сто лет это четверостишие включил в свои «Полные исторические записи Дай-вьета» Нго Ши Лиен, для того времени довольно критически относившийся к источникам. Сложно сейчас настаивать на том, что стихи эти относятся именно ко II веку; однако для нас главное в том, что сама постановка вопроса позволяет по-новому взглянуть на истоки поэзии вьетов.
Трудности в изучении древнейшего периода в истории поэзии Дай-вьета во многом связаны с сохранностью памятников. Практически от той эпохи почти ничего не сохранилось. Да и произведения более позднего времени тоже дошли до нас далеко не полностью. Причин тому было немало. Здесь и влажный тропический климат, и частые пожары (в старину все почти постройки были деревянными), и случавшиеся беспорядки, во время которых документы и книги, выброшенные из хранилищ, по словам историка, «переполняли дороги». А ведь «тиражи» книг были тогда невелики. В Дай-вьете, правда, книгопечатанье (с резных досок) существовало издавна. В буддийской житийной книге «Записи дивных речений в Саду созерцания» (XIV в.) есть жизнеописание преподобного Тин Хаука (ум. в 1190 г.), где сказано, что предки его испокон века резали доски для печатанья книг. С XV столетия дело это было поставлено на более широкую и современную ногу. В середине века ученый и поэт Лыонг Ньы Хок дважды ездил с посольством в Китай и, выведав там секреты печатного дела, обучил ему своих односельчан. В родной его деревне Хонг-лиеу (по-новому: Лиеу-чанг) доныне стоит ден (поминальный храм) Ньы Хока, где чтут его память. Оттуда ремесло разошлось по соседним деревням. Но все же книг было мало. Многие вещи оставались в рукописях, а они теряются и гибнут быстрее, чем книги.
В свое время ученый и поэт Хоанг Дык Лыонг (XV в., экзаменовался в 1478 г.), составляя «Собрание превосходных образцов поэзии», сетовал: «Ах, отчего в стране, где творенья словесности и искусства создаются вот уж которое столетие, нет ни одного собрания лучших своих творений, и, обучаясь стихосложению, надо отыскивать образцы где-то вдали, среди сочинений эпохи Тан…» Хоанг Дык Лыонг утверждал, будто книги пропадают оттого, что люди их не так уж и ценят: всякий, мол, распознает вкус изысканных яств или красоту парчи; но не каждому дано почувствовать прелесть поэзии. К тому же, считал он, сочиненья поэтов теряются, а собранья стихов не составляются, поскольку мужам просвещенным недосуг заниматься ими из-за служебных занятий; иные же и вовсе ленятся. Через триста лет примерно такие же точно резоны приводил составитель «Всеобъемлющего собранья стихов земли Вьет» Ле Куи Дон, сокрушавшийся, что даже со времен Хоанг Дык Лыонга многое утрачено.
Но среди «превосходных образцов», собранных учеными мужами, нам не найти, конечно, таких по-своему примечательных строк: «Каждый клочок бумаги — пусть даже с половиной иероглифа, каменные плиты с надписями, воздвигнутые в этой стране, — все, едва увидите, изничтожайте в прах». А они многое бы могли объяснить о гибели книг, потому что «эта страна» — Дай-вьет, сама же цитата взята из указа минского императора Чэнцзу, который в 1407 году двинул на Дай-вьет свои войска, заботясь якобы о восстановлении законности и порядка. Двенадцать лет спустя новым указом император повелел вывезти из Дай-вьета в Китай все ценные книги, хроники и документы. В перечне их рядом с летописями и трактатами по воинскому искусству — книги стихов и прозы… И это был отнюдь не случайный каприз! Без малого полтора столетия спустя китайский историк, вместе с войсками вошедший на территорию Дай-вьета, с похвальной откровенностью писал: «Когда пришли солдаты, они, за исключением буддийских и конфуцианских канонических сочинений, отнимали любую печатную книгу, даже разрозненные страницы, вплоть до книжек пословиц и побасенок, по которым дети учились грамоте, — все должно было быть сожжено…»
Однако литераторы и ученые Дай-вьета с огромным трудом, чуть ли не по строкам, собирали наследие своей поэзии. К началу XIX века существовало уже девять больших антологий. Примечательно, что пять из них составлены были в XV или в самом начале XVI века, а когда после долгой и тяжелой всенародной войны были изгнаны из страны полчища феодального Китая, Дай-вьет переживал огромный духовный подъем. Возрос, естественно, интерес к литературе — выразительнице национального духа и традиций, к своей истории, к наследию предков. Государь Ле Тхань Тонг (1442–1497) особым указом велел награждать людей, сохранивших редкие книги…
Итак, вначале поэзия Дай-вьета писалась на ханване. Мы здесь не будем касаться вопроса о том, существовала ли до того у вьетов своя письменность. Он достаточно сложен, и даже для предварительных выводов пока нет никаких точных данных. Отметим, что приятие вьетами китайской иероглифической письменности и китайского языка — как языка официального, делового и литературного — явилось, несомненно, важным шагом не только потому, что открывало перед ними новые возможности для творческого самовыражения (нас в данном случае интересует прежде всего художественная литература), но еще и потому, что предоставило в их распоряжение огромные духовные богатства китайской культуры. Очень многое и в поэтической метрике, и в образной системе, и в том, что сегодня именуется «интеллектуальным багажом» поэзии, вьеты заимствовали из Китая. Знанию китайской словесности и всех премудростей конфуцианского учения способствовала и система экзаменов, о которой уже шла речь выше. Но было бы наивно предполагать, будто вьеты не видели разницы между слепым подражанием и творческим заимствованием языка и реалий другой культуры. Вспомним хотя бы, как один из выдающихся реформаторов и просветителей Дай-вьета Хо Куи Ли (1396—?) сказал, разбирая доклад некоего вельможи, обожавшего цветистые цитаты и ссылки на китайских мудрецов: «Тех, кто, едва приобщась к словесности, только и норовит упомянуть деянья времен Хань или Тан, верно прозвали «глухонемыми болтунами»; они лишь сами на себя навлекают насмешки». Сказано это было в 1402 году, через два года после того, как Хо Куи Ли сверг династию Чан, и за пять лет до китайского нашествия, оборвавшего его реформаторскую деятельность. Он был вместе с семьей и теми придворными, которые сохранили верность ему и его сыну, царствовавшему в те годы, увезен в клетке в Китай, где и умер в заточении. А ведь, как это ни парадоксально, именно Хо Куи Ли начал дело перевода китайских книг на язык вьетов и даже сам переводил канонические конфуцианские тексты. Он и стихи сочинял по-китайски, писал стихи на «номе»…
Если судить по сохранившимся надписям на стелах, иероглифическая вьетнамская письменность ном уже употреблялась где-то в конце династии Ли, хотя некоторые исследователи датируют ее появление гораздо более ранним временем. О первом же литературном памятнике на номе мы располагаем, так сказать, вполне официальными сведениями. «Полные исторические записи Дай-вьета» под восьмым месяцем года Воды и Коня (1282) помещают известие о выдающемся событии: были изгнаны — с помощью стихотворного заклятия на номе — крокодилы, заполонившие устье реки Ло (ныне Красной). Заклятие это по приказанию государя сочинил и бросил в реку глава Палаты правосудия Нгуен Тхюйен. «Крокодилы, — говорит летописец, — само собою, исчезли. Государь решил, что деяние это схоже с деянием Хань Юя, и потому велел (Нгуен Тхюйену. — М. Т.) сменить родовое имя и зваться Хан Тхюйеном…» (Во вьетнамском языке слово «хань» произносится с твердым окончанием.) «Именно с той поры, — заключает летописец, — в земле нашей при сочиненье стихов… многие стали пользоваться родным наречием». К сожалению, собранье стихов Хан Тхюйена до нас не дошло; название его значится в реестре книг, вывезенных в Китай в 1419 году. Пожалуй, здесь позволительно будет сделать предположение о том, что поэзия на номе могла существовать и до Хан Тхюйена. Для создания книги стихов нужно было все-таки опираться на какую-то традицию. Да и в том же самом летописном своде Ного Ши Лиена двадцать четыре года спустя мы находим сведения о Нгуен Ши Ко, ученом, литераторе и придворном, который был «искусен в шутках, любил слагать стихи на родном языке». И далее: «С той поры в земле нашей начали слагать стихи… на родном наречии». Что немаловажно, под этим же 1306 годом мы читаем о том, как вьетскую принцессу Хюйен Чан выдали за короля Тямпы, по каковому поводу «среди сочинителей — при дворе и в простых домах — многие, взяв за образец случай, когда ханьский император выдал дочь за гунна, сложили стихи на родном наречии, дабы излить насмешку». («Насмешку» — потому что брак этот, в общем, был мезальянсом.) Выходит, через два десятилетия после появления магических виршей Хан Тхюйена стихи на номе слагали уже сочинители самого разного ранга и толка?
Первой дошедшей до нас поэтической книгой на номе стало «Собранье стихов на родном языке» Нгуен Чая. Двести пятьдесят четыре стихотворения — драгоценный свод, которому мы в основном обязаны нашими представлениями о вьетской поэзии да и о самом языке вьетов. Именно книга Нгуен Чая открывает нам по-настоящему поэзию вьетов, зазвучавшую на их собственном языке. Судьба Нгуен Чая, гениального поэта, ученого, государственного деятеля и военачальника, сподвижника Ле Лоя, который был вождем освободительной народной войны, изгнал из Дай-вьета китайских захватчиков и основал династию Ле (1428–1788), сложилась трагически. Он был по ложному навету обвинен в цареубийстве и казнен вместе с сыновьями, внуками и правнуками. А книги его и доски, с которых они печатались, были сожжены или уничтожены. Отдельные экземпляры их вроде бы сохранились лишь в тайных государственных архивах. Стихи Нгуен Чая были изданы через четыреста лет после его смерти. Но утаить наследие поэта от потомков не удалось. Следы влияния его поэзии находим мы в сочинениях государя Ле Тхань Тонга и членов созданного этим монархом «Собрания двадцати восьми светил словесности». Плод их совместного творчества — «Собрание стихов на родном языке, сложенных в годы «Великой добродетели»[1336] — следующая после книги Нгуен Чая поэтическая вершина. Ле Тхань Тонг и его собратья по поэзии слагали стихи и на ханване (так же, кстати, как и сам Нгуен Чай и, по преданию, Хан Тхюйен, равно и Чан Тхай Тонг и другие). «Двуязычным» был и другой великий поэт — Нгуен Бинь Кхием (1491–1585).
Стихотворчество на родном языке делается достоянием все большего круга лиц. Поэзия утрачивает свой элитарный характер, у нее появляется новый читатель, вернее, и читатель и слушатель, потому что стихи теперь воспринимались на слух людьми, не обученными грамоте. Естественно, возникает и «обратная связь» — ширится влияние народной поэзии на поэзию письменную. Обогащается за счет фольклорных форм и сама поэтическая палитра. К заимствованным из китайской, главным образом танской, поэзии стихотворным размерам и формам (чаще всего восьмистишья и четверостишья с семисловной, то есть и семисложной строкой и конечными рифмами) со временем добавляется пришедший из ка зао «люк бат» — размер, построенный на чередовании шестисложной и восьмисложной строк с конечной и внутренней рифмами. Начатки люк бата можно найти в песенных стихах Ле Дык Мао (1462–1529). Но уже столетие спустя в стихотворении Фунг Кхак Хоана (1528–1613) «Песня о лесистых ущельях» мы видим люк бат окончательно оформившимся. Этим размером написаны и поэмы Дао Зюй Ты (1572–1634) «Песнь о возлежащем драконе» и «Песнь о заливе Ты-зунг», читавшиеся, вероятней всего, нараспев с музыкальным сопровождением. Люк бат связан со становлением и высочайшими достижениями крупного жанра в поэзии, им написан и бессмертный роман в стихах Нгуен Зу «Стенания истерзанной души» (часто именовавшийся по имени героини «Тхюи Кьеу» или «Повесть о Кьеу»). На люк бате пишутся и лирические поэмы — «нгэмы». Входит в поэзию еще один размер «тхэт нгон люк бат», где чередуются две семисложные строки с шестью- и восьмисложной строками, также с конечной и внутренней рифмами. Этим размером написаны такие шедевры классики вьетов, как философско-лирическая поэма «Песнь о четырех временах года» Хоанг Ши Кхая (XVI — начало XVII в.), лирические поэмы Доан Тхи Дием (1705–1748) «Жалобы жены воина» и Нгуен Зиа Тхиеу (1741–1798) «Плач государевой наложницы», философская поэма Нгуен Зу «Все живое…». Разумеется, появление крупного жанра в поэзии связано не только с обогащением и развитием поэтической формы, но и, прежде всего, с переломными явлениями в социальной и духовной сферах, с кризисом старых и зарождением новых идей. Впрочем, об этом позднее.
А сейчас вернемся к XVII столетию, когда, вероятно, написаны были на номе первые безымянные повествовательные поэмы — «чюйены» («Рассказ о прекрасной Ван Цян», «Су — полномочный посол государя», «Дивная встреча в лесистых ущельях»), строившиеся еще большей частью «по-старому», на семисложной строке. Они сразу же стали необычайно популярны. Очевидно, в конце XVII века появилась безымянная поэма «Записи Небесного Юга» (более восьми тысяч строк люк бата) — своеобразная летопись в стихах, также широко распространившаяся среди читателей. Поэмы эти помимо новизны и увлекательности сюжетов несли в себе и определенный социальный заряд. Число их, а равно и количество копий — рукописных и печатных — множилось. И власти не замедлили всем этим заинтересоваться. В 1663 году князь Чинь Так (княжеский род Чинь практически узурпировал в то время власть государей Ле) повелел составить «Сорок семь статей об обучении словесности», где, кстати сказать, в стихотворной форме, указывалось на великую назидательную пользу, проистекающую от изучения китайского языка и словесности, а наипаче — от неукоснительного следования конфуцианским догмам. Все же остальное объявлялось никчемным и безнравственным. Остальное — это были книги на номе (речь главным образом шла о чюйенах), которых якобы развелось слишком уж много: «Дочитаешь одну книгу стихов, // вновь попадается песня (поэма). // Слова (их) развратны, с легкостью // лишают людей власти над собой; // Не следует их печатать и распространять // в ущерб добрым порядкам».
Одновременно князь Чинь Так, радея о высшей нравственности, повелел собрать «вредные книги» (на номе!) и сжечь. Однако книжные костры здесь, как, впрочем, и везде, оказались бессильны, и XVIII столетие поистине стало венцом восьмивекового пути поэзии Дай-вьета…
Но давайте вспомним об ее истоках. Принятый в некоторых изданиях принцип открывать публикацию поэтических памятников с начала XI века в общем-то имеет, как говорится, свои резоны. В 1010 году прославленный государь Ли Тхай То перенес столицу из укрывавшегося в горах городка Хоалы, — пусть там поставлены были дворцы под «серебряными изразцами» и златоколонные пагоды, он все же оставался небольшим городком, само местоположение которого как бы свидетельствовало о постоянной угрозе вражеских нашествий. Новое, единое и сильное вьетское государство нуждалось в новой столице, которая лежала бы в центре его расширившейся территории. И такое место было найдено. Именно там, на равнине, в дельте Красной реки, находилась, как сказано в «Указе о переносе столицы», «скоба и задвижка от всех земель в четырех сторонах света». Здесь, если вспомнить историю, были уже в прошлом — далеком и не очень далеком — столицы других династий и царств. Но государю, само собою, это место было указано свыше: здесь он увидел взлетавшего в поднебесье золотого дракона, — счастливейшая примета, сулившая его державе процветанье и силу. Так был заложен Тханг-лаунг — «Град Взлетающего Дракона», престольный город Дай-вьета, опора его могущества, средоточие богатства и славы. Именно здесь был центр духовной жизни Дай-вьета, здесь творилась его поэзия. Да, конечно, стихи писались и в отдаленных пагодах, и в деревенском уединении ушедших от дел конфуцианских книжников, во дворцах окружных наместников и в дальних походах. Пусть не в столице, а в уезде Куинь-лэм собирал взысканный чинами и титулами принц Чан Куанг Чиеу (1287–1325) «Сообщество стихотворцев яшмового грота» — первое содружество поэтов в истории Дай-вьета. И так же не в столице, а на юге в Ха-тиене, собиралось, пожалуй, последнее поэтическое содружество, которое основал государев наместник Мак Тхиен Тить (XVIII в.). Но все же именно здесь, в Тханг-лаунге, стихи обретали свое полнозвучие, здесь определялись и соизмерялись значение их и ценность. Быть может, из всех великих поэтов один лишь Нгуен Зу был связан со столицей Нгуенов, городом Хюэ, но узы эти навряд ли были особенно прочными.
И тем не менее мы ошибемся, считая стихотворцев Дай-вьета горожанами в нашем сегодняшнем смысле этого слова. Вьеты — придворные ли или простолюдины, жившие в Тханг-лаунге и других городах — тысячью невидимых нитей соединены были с природой, ее движением, ее силой и красотой. Не случайно поэты Нгуен Ньы До, Данг Минь Бить или Тхай Тхуан (все они жили в XV в.), описывая столицу, выводят все те же детали «чистой» природы: сад, пруд и лягушек, кричащих после дождя, бамбук, цветы, луну; пишут о рыбной ловле… Лишь в XVIII веке у Ле Хыу Чака и других мастеров появится в стихах о Тханг-лаунге «городской» пейзаж.
В царстве природы не существовало границ, не было неравенства. «Все, что существует в природе, // суть — общее достояние…» Так писал Нгуен Бинь Кхием.
В царстве природы, в стремленье постичь и изобразить его, пожалуй, наиболее тесно соприкоснулись поэзии народная и письменная. Поэт, человек просвещенный, книжный, и неведомый творец народных стихов и песен, в сущности, одинаково подходили к изображению природы. Просто у них были разные «точки отсчета». Первое, что всегда приковывало к себе внимание человека, это, наверно, загадка вечного круговорота в природе, смены времен. У народной поэзии здесь своя система координат. Давайте прислушаемся: «В первом месяце ноги шагают за плугом, // Во втором, когда высевают рис, множь усердье…» И так далее, до двенадцатого, последнего месяца, когда надо сажать бататы… Это — ка зао. А пословицы еще уточняют, что, если «…кричат журавли, — будет стужа». И что, если, скажем, осенью «летают стрекозы, — будет буря». А сколько есть тут примет, связанных с луной! Но, оказывается, и государь Ле Тхань Тонг, вроде бы завзятый книгочий да к тому же еще погруженный в дела правления, отлично, что явствует из его стихов, знает о том, как многоразлично светит луна в разные времена года. И государь Чан Нян Тонг (1258–1308) о приходе весны узнает не от придворных астрологов, а по бабочкам, закружившимся над цветами. Ведомо было поэтам, и какую пору весны означает «пух, облетающий с ивы» (принц Чан Куанг Кхай; 1241–1294), и что по весне в час пятой стражи кукует кукушка (Ле Тхань Тонг). А вот знаки наступившего лета: пение иволги (Хюйен Куанг), крик коростеля и округлившиеся бутоны софоры (Нгуен Чай), все та же иволга и цветенье гранатов (поэтесса Нго Ти Лан). Осень — важная пора для земледельца, и в народной поэзии с нею связано особенно много примет. Но и в «календаре» стихотворцев осенние знамения многочисленней прочих. Вот одно лишь начало осени: «Со старых тутовников листья опали, // коконы уж созрели; // Благоухает ранний рис в цвету, жиреют крабы». (Нгуен Чунг Нган; 1289–1370. Поэт и вельможа, он написал эти строки, вспоминая далекую родину, когда ездил послом в Китай.) «Цедреллы плоды еще зелены, но уже ароматны; // Лиловые крабы с желтым бруском в брюхе в бамбуковые заползают верши». (Ли Ты Тан; 1378–1457. Придворный и военачальник.) Кстати, «желтый брусок в брюхе» — это крабье сало. Стало быть, все та же примета. Ее мы найдем и у стихотворца XVIII века Нго Тхой Ыка, уточняющего, что крабы особенно жирны «в седьмом и восьмом месяцах», — по лунному календарю это уже осень. Поэт определяет время даже по шуму потока: «Журчанье ручья у изголовья возвещает осень» (государь Чан Минь Тонг; 1300–1357). Календарь ему заменяют цветы: «Год на исходе, в горах численника нет; // Но распускаются хризантемы, значит — день двойной девятки». (Преподобный буддийский наставник Хюйен Куанг. «Двойная девятка» — девятый день девятого месяца.) А вот строки, что вышли из-под кисти придворного и дипломата Фам Шы Маня (XIV в.): «…Мелкий дождь заполонил город — // пора хлебных червей». Осень кончается, и «рыба, почуяв холод, скачет в студеном потоке». Так предугадал перемену времен высокоученый Тю Ван Ан (?—1370), непреклонный блюститель «истинного пути», провозглашенного Конфуцием. У поэзии письменной не только свой точный календарь, но и свои часы. Каждой из пяти страж посвятил по стиху государь Ле Тхань Тонг и у каждой подметил особенные, ей одной свойственные черты. Утро поэту возвещает голос иволги, а вечер — кружение ласточек (чиновник и придворный Тхай Тхуан). Вечером также кричат вороны (Мак Динь Ти) и опускаются на ночлег в поля цапли (государь Чан Нян Тонг).
Стихотворцы Дай-вьета умели ценить щедрость земли. Но они знали, что ее дары — плод нелегких крестьянских трудов. Не случайно Нгуен Чай напоминал служилым людям: «За чиновничье жалованье твое будь благодарен землепашцу…» Главной заботой людей был урожай, и судьба его занимала поэта: «Смотрю, как синие тучи укрывают поля, // вижу — урожай будет добрый» (Буй Тонг Куан; XIV в.). Государь Ле Тхань Тонг слушает кукушку, «возвестницу сева». А один из его «двадцати восьми светил словесности», Тхай Туан, прислушивается к крикам пахарей, погоняющих буйволов в борозде, и глядит вслед испуганным их голосами белым аистам…
Нгуен Чай писал стихи о сахарном тростнике, банане и целебном корне хоанг тине. Ле Тхинь Тонг и его собратья — о банане, арбузе, батате, капусте. Нгуен Бинь Кхием — о кокосе… Но, конечно, поэтам был чужд «утилитарный» подход к природе. Нгуен Чай всю жизнь копил «серебро маи» (маи — разновидность сливы, расцветающей в самом начале весны) и «золото хризантем». Он считал их единственным богатством, которое достанется детям и внукам. Поэты, зная толк в сокровищах цветов, умели подметить и изобразить самые разные «ценности». В «Собранье стихов, сложенных в годы «Великой добродетели», есть семь стихотворений о лотосе (только что распустившемся; старом; колеблемом ветром…).
Поэт ощущал себя частью природы, нераздельной с целым. «Этот ветер, — писал о себе государь Чан Ань Тонг (1267–1320), — и эта луна, и этот человек — все вместе суть три дивные сущности жизни». Наверно, здесь надо отличать традиционные атрибуты отшельнического бытия, реминисценции книжные, пришедшие в стихи вьетов из поэзии Китая, от личного, прочувствованного и осмысленного восприятия природы. И то, чем, собственно, был уход от мира для поэта-буддиста и для поэта-конфуцианца. В первом случае — это естественное бегство из царства суеты и праха на лоно природы, где царят первозданный покой и гармония, — суть наилучшие условия для самосозерцания, — основы укоренившегося в Дай-вьете учения «тхиен» (санскр. — «дхьяна», китайск. — «чэнь», японск. — «дзэн»). Все сущности и существа природы для буддийского отшельника были звеньями всеединой и вечной цепи перевоплощений и различных существований. В этом смысле поэт воспринимал и самого себя как неотъемлемую частицу природы. Именно о таком слиянии, таком единении и говорил Чан Ань Тонг. Состояния природы и предающегося на лоне ее самосозерцанию человека тождественны. «Душа, принесшая обет природе, — утверждает поэт, — как и она, чиста и свежа» (государь Чан Тхай Тонг). Для конфуцианца же отшельничество, уход от деятельной жизни — это прежде всего способ решения житейских противоречий. Долг предписывает «истинному мужу» служить государю и государству. Но когда государь несправедлив и в государстве вершатся неправедные дела, долг предписывает от такового служения отказаться. Конечно, не всегда перед человеком стояла дилемма: служба или отшельничество. Здесь было множество оттенков, и отшельник не обязательно должен был отгородиться напрочь от многоликой и переменчивой жизни. Очень часто отшельники — буддисты и конфуцианцы становились наставниками, учителями. Но в этом случае буддийский наставник учил отрешенью от бренностей мирского существованья во имя самосозерцания, самопостиженья и — через них — приобщенья к истинному пути. Конфуцианец же в первую очередь излагал своим ученикам все те же догматы общественной иерархии, служения «долгу», участия — в отведенной всеобщим регламентом мере — во всем, что касается дел государства. Конфуцианец на лоне природы учил тому же, чему обучали его коллеги в столичных школах…
Иные конфуцианцы уходили от дел до поры до времени. У них имелось одно очень удобное правило: как только правление станет клониться к справедливому толку — можно ему и послужить. Не все они бесповоротно, раз и навсегда, уходили от обольстительных соблазнов власти, как это сделал Тю Ван Ан, когда государь отверг его знаменитое прошение об отсечении голов семи временщикам. Он был честен, когда писал: «Плоть моя, как одинокое облако, // вечно привязана к горным вершинам; // Душа, словно старый колодец, // не ведает волнений». Кстати, этот же образ четыре с лишком столетия спустя мы найдем в стихах Нгуен Зу: «Сердце мое — словно старый колодец, в который глядится луна». (Перевод Арк. Штейнберга.)
Но были и «отшельники», такие, как Нгуен Бинь Кхием, не порывавшие окончательно связей с двором и следившие весьма даже пристально за течением государственных дел (хотя он также потребовал у государя головы временщиков, — на этот раз в количестве восемнадцати, — и, не получив их, вышел в отставку). В своей деревне он выстроил дом, который скорее лишь в силу традиций именовался «приютом» (кельей) — «Приютом Белых туч», навел мосты и воздвиг павильоны для удобства дальних прогулок. Он принимал посланцев обеих враждовавших династий — Маков, захвативших тогда столицу, и Ле, обосновавшихся на юге, в Тхань-хоа. Маки слали ему золото, драгоценности и шелка, и он, утверждая в стихах суетность богатства, не возвращал их назад. Случалось, он наведывался в столицу, а иногда и Маки навещали поэта в его «келье». Ученики же его служили при обоих дворах.
Гораздо скромнее жил в деревенском уединении, в Кон-шоне, Нгуен Чай, когда сперва попал в опалу, а затем и вышел в отставку. Впрочем, в отличие от Нгуен Бинь Кхиема, Нгуен Чай вовсе не склонен был уходить от дел после первого же несогласия с монархом. Он, изведавший горечь китайского плена, тяжкие превратности войны и хитросплетенья дворцовых интриг, всегда готов был бороться за выношенные и выстраданные им идеалы человечности и добра. Изгнанный, он, проглотив обиду, вновь возвращался к кормилу власти, ибо народ он уподоблял водной стихии, а государя и власть — ладье. Истинный служитель долга, он хотел быть кормчим, верным и неподкупным кормчим своего государя. Он был бескорыстен, — вспомним «золото хризантем». Ему, привыкшему держать в руках меч, невмоготу было из отдаленных тенистых беседок взирать на торжество несправедливости. Он вступил в поединок со злом и пал в нем… Нет, не отрешенья от жизни, а прежде всего отдохновенья искал Нгуен Чай на лоне природы. Не об этом ли его «Песнь о Кон-шоне»: «В Кон-шоне есть речка, журчанье ее меж камней // для меня — переливы струн; // В Кон-шоне есть скалы, отмытый дождями зеленый мох // для меня — циновка с периной. // В Кон-шоне есть роща тунгов, кроны — зеленые балдахины, // под сенью их я сажусь отдохнуть…»
Поэты, созерцая природу, умели увидеть в малом большое, в частице — целое. Для них «пруд в половину мау [Мау — старинная мера площади, равная 3600 кв. м.] отражал целиком все небо», как писал Нгуен Хук (XV в.). Конечно, когда стихи о природе слагал венценосец, он умел привнести в них должные интонации. Так, государь Чан Нян Тонг, находясь в округе Тхиен-чыонг, откуда вышла династия Чан, заявлял: «Округ этот — первейший из двенадцати округов». Подобную иерархическую географию весьма уместно дополняло сравнение шпалер апельсиновых деревьев с рядами дворцовой гвардии. Ле Тхань Тонг, набрасывая традиционными красками деревенский пейзаж, добавляет к привычным деталям вереницу колесниц и звуки музыки. А в «Восхваленье деревни Тьэ» он же завершает описание природы и шумного торжища «государственными резонами»: мол, здешнее процветание объясняется тем, что с людей взимают меньше податей. (Кто, спрашивается, их столь разумно установил?) Если в описаниях природы, связанных с временем процветания и мира, царит успокоение и гармония, то в пору военной страды и социальных потрясений нарушается равновесие стихий… Начинается дисгармония космических начал, когда, по словам Нгуен Бинь Кхиема, «вселенная не умиротворена» (современный ему вселенский разлад он подтверждает учеными ссылками на подобные случаи при древних китайских династиях). Отсюда тянется прямая связь к космическим мотивам в поэме Хоанг Ши Кхая «Напевы о четырех временах года». Здесь автору космические и стихийные силы понадобились, напротив, для того, чтобы воспеть возвращение к власти законной династии Ле, а точнее — воцарение княжеского рода Чинь, взявшего всю власть в свои руки, — воспеть через якобы утвердившуюся в природе лучезарность, покой и изобилие. У Хоанг Ши Кхая тоже множество реминисценций из китайской словесности и истории. Все это должно было придать главной идее поэмы особую убедительность. Кто знает, не была ли чрезмерная восторженность поэта изъявлением признательности новым властителям, которые не только не стали карать Хоанг Ши Кхая за службу у узурпаторов Маков (вот она, верность конфуцианскому долгу! Правда, он после изгнания узурпаторов вышел в отставку), но окружили почетом и жаловали щедрую пенсию.
Как и в народной поэзии, стихотворцы очеловечивают явления природы Поэт слышит, как «дождь переносит журчанье ручья через ущелье», видит, как ветер «машет бамбуком над крыльцом» (Чан Минь Тонг)… Одушевляет поэт и самые различные предметы, сотворенные людскими руками. Дремлет весь день, взойдя на песчаный берег, одинокая лодка (Нгуен Чай). Отгоняет птиц нелюдимое пугало, которое и владельца бахчи не очень-то жалует… Пейзажная поэзия зачастую как бы строилась по законам живописи. Стихотворец умел передать контрасты цвета и игру света и тени и призрачность полутонов. Более того, в стихах иногда зримо ощущается перспектива, объемная организация пространства, средневековой живописи не всегда еще свойственная. И становится понятным встречавшееся тогда в одном лице сочетанье талантов поэта и живописца.
Возможно, разговор наш о поэзии Дай-вьета X–XVII веков покажется чересчур пространным. Но ведь она до сих пор практически была неизвестна русскому читателю; тогда как творения поэтов XVIII столетия, во всяком случае, главные и лучшие среди них, давно уже бытуют в русских переводах. XVIII столетие в истории Дай-вьета было временем крупнейших социальных потрясений. А вместе с устоями феодальной монархии заколебались общественные и этические идеалы, казавшиеся прежде незыблемыми. Конфуцианская регламентация и нормы рассудочной морали отступают перед властным требованием свободы человеческой личности, свободы человеческих чувств. Поэт осознает право человека на счастье, высокую непреходящую ценность любви, вступающей зачастую в конфликт с конфуцианской этикой и существующими порядками. И пусть стихотворец, не видя еще путей к истинному освобождению личности, решает жизненные противоречия с помощью условных приемов: воссоединение влюбленных в иных существованьях; пусть еще торжествует зло, но оно весьма недвусмысленно разоблачается и осуждается поэтом. Не случайно император Ты Дык (1848–1883), как говорят, прочитав в великой поэме Нгуен Зу «Стенания истерзанной души» строки, в которых вольнодумец и бунтарь Ты Хай отвергает власть монарха, воскликнул: «Будь Нгуен Зу еще жив, Мы повелели бы отсчитать ему двадцать ударов бамбуковой палкой!..»
Гневно осуждают стихотворцы Дай-вьета бесчеловечность законов, феодальные распри, несправедливость, лишающую человека права на счастье. Созвучны с твореньями Нгуен Зу и стихи Хо Суан Хыонг, которая, продолжая традиции «малого» жанра, воссоздает цельную картину общества, построенного на угнетении и бесправии. Меняется и сам тип поэта. Да, Нгуен Зу еще служит феодальному государству, но мог ли он вырваться из привычных норм и жизненных правил своего класса?! Для него служение монарху — это уже не высшая и единственная цель жизни. Не смог возвыситься до конца над традиционными представлениями и правилами и другой замечательный поэт — Фам Тхай. Но именно он, видя несправедливость окружавшей его жизни, которая явилась и причиной личной его трагедии, порвал с извечной «верностью» государю и «истинным» установлениям. Добровольно поставив себя вне традиционных жизненных рамок (и дело здесь было, конечно, не только в династических пристрастиях и антипатиях), он стал «свободным художником». Скитаясь по дорогам, поэт слагал стихи «на случай» и кормился кистью своей, предпочтя желтую рясу нищенствующего монаха пышному одеянию царедворца. И именно из этого XVIII столетия память народная сохранила уже не только имена стихотворцев, но и имена героев их книг, ставшие нарицательными и вошедшие в песни и на зао. Это прежде всего относится к поэме Нгуен Зу, персонажи которой стали героями многочисленных притч, стихов и драматических произведений…
М. Ткачев.
Нго Тян Лыу[1337]
Первое стихотворение в переводе А. Ревича, второе — Арк. Штейнберга
Погожего дня засиял ореол,[1339]
надул паруса ветерок.
Праведный к трону владыки вернется,
много проехав дорог.
Сотни теснин и стремнин одолеет,
бурного моря пучину.
К небу далекому
путь многодневный пролег.
Кубок прощальный наполнен,
Горек последний глоток;
Возле повозки
пытаюсь развеять кручину,
Славного гостя прошу не забыть
наших забот и тревог,
Тяготы наши
честно раскрыть властелину.[1340]
Древо огонь таит, изначально храня.
Множество раз рождается он изнутри.
Как утверждать, что в древе не скрыто огня?
Вспыхнет огонь, лишь древо о древо потри.
Ван Xань[1341]
Перевод Арк. Штейнберга
С молнией сходна бренная плоть,
миг — и вот ее нет.
Луг травяной, расцветший весной,
осенью вновь раздет.
Взлет и паденье шлет нам судьба,
их бесстрашно прими.
Словно роса на метелках трав
каждый расцвет и отцвет.
Ли Тхай Тонг[1343]
Перевод А. Ревича
Южное царство[1345] вы посетили когда-то,
Вашею славой каждый наполнился дом,
Множество будд вы нашим душам открыли,
Множество душ в источнике слили одном.
Нас озаряет луна белоснежная Ланки,[1346]
Праджны[1347] премудрость пахнет вешним цветком.
Скоро ли встретимся? Скоро ли с вами вдвоем
О сокровенном беседу опять поведем?
Виен Тиеу[1348]
Перевод Арк. Штейнберга
Плоть как стена, что готова пасть,
Рухнуть грудой камней.
В жизни — все понуждает страдать,
Все преходяще в ней.
В мире духовном — сущностей нет.
Стоит сие постичь,—
Узришь, как чередуется явь
С тьмами мнимых теней.
Ли Тхыонг Киет[1349]
Перевод А. Ревича
Горы и реки Полдневной державы —
владенья властителя Юга.
В книге небесной рубеж обозначен,
царства любая округа,
Как осмелились вы, супостаты,
вторгнуться в наши пределы?
Вас ожидает разгром позорный,
придется незваным туго.
Зиеу Нян[1351]
Перевод Арк. Штейнберга
Вечны рожденье, старость,
хвори и смерть.
Страсти, обманы мирские
стремясь отряхнуть,
Сеть срываешь одну —
увязаешь в другой,
К Будде взываешь,
ищешь праведный путь,
Полон ошибок, сомнений,
блуждаешь впотьмах,
Видишь в учении Тхиен
сокровенную суть.
Не обращайся к Будде,
к учению Тхиен,
Но запечатай уста,
безмолвным пребудь.[1353]
Ман 3иак[1354]
Перевод А. Ревича
Весны проходят, сотни цветов опадают,
Сотни цветов распускаются с новой весной.
Мирские деянья перед глазами проходят,
След прожитого ложится густой сединой.
Не утверждай: весна отошла безвозвратно.
Веточка маи снова цветет предо мной.
Кxонг Ло[1355]
Перевод Арк. Штейнберга
Избрав, подобные змиям-драконам,
сулящие благо места,[1356]
Весь день утешаюсь в хижине горной,
отрада моя проста.
Порой с вершины скалы одинокой
протяжный крик издаю,
И леденеет от этого крика
великих небес пустота.
Дай Са[1357]
Перевод Л. Эйдлина
Этот каменный конь — страшен лютый его оскал —
Пожирает листву, день и ночь без устали ржет.
По большому пути непрерывно тянется люд.
Лишь на этом коне человек один недвижим.
Куанг Нгием[1358]
Перевод Арк. Штейнберга
Только сам нарушив покой,
молви: покоя нет.
Только нирвану сам обретя,
молви о ней в ответ.
К Небу стремится истинный муж
каждым порывом души.
Не обязательно должно ему
Будде идти вослед.
Минь Чи[1359]
Перевод Л. Эйдлина
В соснах ветер немолчный, светел облик луны в воде.
Здесь отсутствие тени, да и вещи самой здесь нет.
Так и тело людское неотлично от тел других:
Мы в пустотных пустотах ищем отзвука в лад себе.
Чан Тхай Тонг[1360]
Перевод Арк. Штейнберга
Ветр ударяет в дверь, а на двор
месяц сияние льет.
Сердце и мир подлунный равно
холодны, чисты, как лед.
Здесь отрада заветная есть,
скрытая ото всех:
С горным отшельником слиться душой,
бодрствуя ночь напролет.
Чан Тхань Тонг[1361]
Перевод Арк. Штейнберга
Тропы замшели, праздны врата,
пылен шелк травяной.
Пусто, почти безлюдно весь день,
сад объят тишиной.
Тысячи тысяч оттенков цветных
тщетно пестрят вокруг,
Но для кого так много цветов
нынче раскрылось весной?
Длинные тени лежат на цветном
дворцовом крыльце моем,
Лотосом дышит прохладный ветр,
в оконный вея проем.
Дождь освежил деревья в саду;
листва — зеленый шатер.
Близок закат, я слышу цикад:
в лад стрекочут вдвоем.
Утром над островом тучи, гляжу, — плывут.
Лунною ночью у моря жду, стою.
Тысячи образов бурно спешат ко мне,
Вдруг оживают, слетая в тушь мою.
Чан Куанг Кхай[1363]
Перевод А. Ревича
1 Шелковой пряжей колышется дождь
над первоцветом весенним.
В доме своем сижу, затворясь,
занят писаньем и чтеньем.
Две трети жизни уже позади,
годы прошли — не заметил,
Прожил полвека — начал стареть,
склонен стал к размышленьям.
Сердце стремится к родным местам,
как перелетная птица,
Поздно в море тщеславья блуждать,
милостей ждать с нетерпеньем.
Но не закончен жизненный путь,
и не иссякла отвага,
Восточному ветру даю отпор,
сидя над стихотвореньем.
2 Бледнеет луна, на исходе ночь,
к западу тьма отступила,
Волну весенней прохлады несет
ветра восточного сила.
Кружится ивовый пух, оседая
на галерее высокой,
Дрему тревожит шаткий бамбук,
трутся стволы о перила,
Окрестный мир дождем орошен,
свежестью влажной наполнен.
Как изменилось мое лицо,—
бледно оно, уныло.
Опорожняю три чаши вина,
чтобы тоску развеять,
Стучу мечом, вспоминаю горы,
все, что когда-то было.
Чан Нян Тонг[1367]
Первые три стихотворения в переводе Арк. Штейнберга, последнее — А. Ревича
Восстал ото сна, отворяю створки окна.
Вот уж не знал, что вновь настала весна.
Два мотылька порхают над цветником,—
Трепетных крыл ярко-светла белизна.
Окно вполовину освещено,
на ложе — книги горой.
Росой осенней двор увлажнен,
безлюден простор сырой.
Проснулся — в ночи царит тишина,
не слышно звука вальков.
Вот-вот луна над цветами мок
взошла глухою порой.
Селенья вдали — впереди, позади
в дымке сквозят золотой.
То ли явью они предстоят,
то ли обманной мечтой.
Буйволов стадо свирель пастуха
в стойла загнала давно.
Белые цапли летят на поля,
Снижаясь чета за четой.
Тысячи врат минует процессия эта,
Семь рангов чиновных в одеждах различного цвета.
Седые мужи, водители доблестных ратей,
Беседу ведут о Великой поре Расцвета.[1370]
Фам Нгу Лао[1371]
Перевод А. Ревича
Которую осень в родных горах
с копьем в руках кочевать?
Яростью барсов сразит тельца
неисчислимая рать.
Воин, не выполнив ратного долга,
может ли, не краснея,
Былям внимать о Воинственном хоу[1373],
славным преданьям внимать?
Чан Ань Тонг[1374]
Перевод А. Ревича
Возвратившись морем после похода на Тямпу, причаливаю в заливе Фук-тхань[1375]
Мы возвратились. Парчовый канат
к смоковнице старой привязан.
Под утро роса цветы тяжелит,
поднятый парус промок.
Горную область, подножье дождей,
луной озаренные сосны,
Берег рыбачий, вершины волн,
ветер среди осок,
Стяги десятка тысяч полков
скрыло марево моря,
Пятую стражу бьет барабан,
будя небесный чертог.
В окнах каюты речная гладь,
в ее тепле отдыхаю,
Полог шатра меня не влечет,
сон мой и здесь глубок.
Хюйен Куанг[1376]
Перевод А. Ревича
Забыл себя и все вокруг
уже забыл совсем,
Прохладно ложе, тишина,
недвижен я и нем.
На склоне года среди гор,
где нет календарей,
Настал Двойной Девятки день[1378]
в цветенье хризантем.
Уносит ветер лодку вдаль,
в бескрайние пустыни,
Рисует осень зелень вод,
хребет рисует синий.
Я слышу флейты рыбаков,
тростник звучит, поет,
Упала на́ воду луна,
мерцает, словно иней.
Мак Динь Ти[1379]
Перевод А. Ревича
Лазурь пустоты подернута дымкой сквозною,
Весенняя синь отражается зыбкой волною,
Дикие гуси вслед облакам улетают,
Закат возвещая, вороны кричат за стеною,
Далекий залив рыбачьи костры озарили,
Песнь дровосеков слышится за рекою,
Путника ждут холода, непогода, безлюдье,
Вином разживусь, пир небольшой устрою.
Чан Куанг Чиеу[1380]
Перевод А. Ревича
Осень удвоила глушь, тишину,
горы, дол полонила,
Нет посланий, дом далеко,
как небеса и светила.
Встречи бывали часты, редки,
как дождь, секущий ветрило,
В жизни бывает — прилив, отлив:
нахлынет волна — отступила.
Дружба свела хризантему с сосной,
увы, разошлись дороги,
Лютню, книги и кисть сочетать
преклонному возрасту мило.
Грудою каменной давят грудь
печали, дела, заботы,
Надобно выпить чашу вина,
чтобы тяготы смыло.
Нгуен Чунг Нган[1381]
Перевод А. Ревича
Старой шелковицы листья опали,
гусениц нет ни одной.
Раннего риса цветы ароматны,
крабы жиреют зимой.
Верно толкуют: дома вольготней,
и нищета хороша,
Весело жить южнее Янцзы —
лучше вернуться домой.
Нгуен Шыонг[1382]
Перевод А. Ревича
Берег изогнут. Стволы накренились, мелькая,
Быстрина глубока, цветы нависают у края.
Отставших гусей поглощает закатный огонь,
Близится парус — сквозит пелена дождевая.
Чан Минь Тонг[1383]
Перевод А. Ревича
На острия лазоревых гор
пряжей намотаны тучи.
Морские змеи глотают прилив,
вздымают снежные кручи,
Редким цветеньем покрыты холмы,
ливень прошел — прояснилось,
Небо дрожит, сосны поют,
холоден ветер летучий.
Реки раскрыли глаза широко,
горы испуганно смотрят:
Варвар подчас выигрывал бой,[1385]
нам улыбался случай.
Воды реки отражают закат,
отблеск багрового солнца,
Кажется мне: доныне течет
крови ручей горючий.
Тю Ван Ан[1386]
Перевод А. Ревича
Тысячью складок, сотнями ширм
вознесся хребет высокий,
Низкого солнца косые лучи
отражены в потоке,
Тропы среди бирюзовых лиан
глухи, безмолвны, безлюдны,
Никто не приедет; в туманной дали
напрасно кричат сороки.
Жилье одинокое, горная глушь,
дни преисполнены лени,
Ставни бамбуковые от ветров
надежней любых ограждений,
Влажны чашечки алых цветов,
росинки еще сверкают,
Пьяного неба лазоревый цвет
оправила зелень растений.
Тело мое полонила гора,
словно бездомную тучку,
Пустому колодцу подобна душа,—
не ощущает волнений.
Дров кипарисовых стынет жар,
чай остывает пахучий,
Первые птицы вторят ручью,
сон исчезает весенний.
Тю Дыонг Ань[1388]
Перевод А. Ревича
Скакун, прозываемый «Яшмовый цвет»,
мерцает в ночи весенней,
Его искупали, вот он стоит
у лаковых алых ступеней.
Если бы так лелеять людей,
как лошадей лелеем,
Не испытал бы горя народ,
вовек не узнал лишений.
Чыонг Хан Шиеу[1389]
Перевод А. Ревича
В такую же пору год назад
было цветов немало.
Перед гостями смущался я,
ибо вина не хватало.
Превратностей времени не постичь,
случается так и этак:
Сегодня сколько угодно вина,
цветов же, увы, не стало.
Фам Шы Мань[1390]
Перевод А. Ревича
Бьют барабаны сотен застав,
граница так широка:
Тысячи ли занимает рубеж,
червями снуют войска.
С фронта, с тыла крики слышны
буйволов дикой пущи.
Алеют знамена вдоль берегов,
горная вьется река.
Застава Ти-ланг увенчала обрыв
круче небесного свода,
Словно колодца зияющий зев,
теснина Лэу-лай глубока.
Навстречу ветру гоню коня,
осаживаю на вершине:
В сторону стольного града гляжу:
на запад плывут облака.
Отрок, играющий на свирели. Лубок из деревни Донг-хо. Вьетнам.
В родные горы служба меня ведет,
Лицо запрокинув, озираю небесный свод,
Солнце приветствую перед восточным утесом,
Над южным морем грифов слежу полет.
Гора Тыонг-дэу[1392] высотой в девять тысяч женей,
От вершины Иен-фу[1393] шаг до небесных высот,
Слои облаков гору Ты-тиеу[1394] застилают,
Святого Ан-ки[1395] обрадует мой приход.
Река Бать-данг несет говорливые волны,
Кажется: вижу правителя славного флот.[1396]
Вспомнился мне Чунг хынг[1397], премудрый правитель,
Столь прозорливый, знающий все наперед.
Вдоль побережья тысячи лодок военных,
В горле ущелья тысяч знамен хоровод.
Длань опрокину — гора на спине черепахи,[1398]
В Небесной Реке смываю вражеский пот.[1399]
Помнят доныне морей четырех народы
Варваров Хо, их разгром в тот памятный год.
Чан Нгуен Дан[1400]
Перевод А. Ревича
Снова лето засушливым было,
осенью снова дожди,
Всходы иссохли, множатся беды,—
сколько невзгод впереди!
Тридцать тысяч премудрых свитков
разве подскажут выход?
Седоголовый, скорбя о народе,
блага, увы, не жди.
Жизнь иных народов кипит,
словно котел лососины.
Столица севера, столица востока
уже превратились в руины.[1403]
Я возвращаюсь. Лодка плывет,
душу манят походы.
У рыбаков попрошу фонарь,
свиток прочту старинный.
Палаты пусты. Часы водяные
отстали. Промозгло вокруг.
Далеко хризантемы родного сада,
сосны родные, луг.
Все время думаю о делах,
заботы тревожат, служба.
Выздоровленье едва ли не хуже,
чем пережитый недуг.
Чан Фу[1404]
Перевод Л. Эйдлина
У древних деревьев в тени ветвей
на час привязал я лодку.
Монашеский домик пустынно-тих
вверху, в головах потока.
На будущий год в этот самый день,
кто скажет, будем ли живы.
Мне радость пока на гору взойти —
проведать старого друга.
Нгуен Фи Кхань[1405]
Перевод А. Ревича
На прибрежные травы осенние
сыплется дождь проливной;
Слышится ночью: капли тяжелые
бьют о навес за кормой.
Зыбкий огонь фонаря одинокого
вспыхнет едва — померк.
Десятилетье стремлюсь за высокой,
за необъятной мечтой.
Смутную пору дом пережил
в старом родном саду.
Чтение книг полюбилось весьма
мне на шестом году.
Птицы все те же, те же цветы,
та же в проулке трава.
Прохладный ветер, тающий сон,
пустое окно на виду.
Если науки ты превзошел,
ноги свободны, руки.
Если спокойствие ты обрел,
мигом забудешь беду.
К чему-то стремиться, куда-то спешить
полно — не искушайте!
Отраду, как стародавний поэт,
в уединенье найду.
Чан Лэу[1407]
Перевод А. Ревича
Лишь о боях заведут разговор,
горькой печали не скрою.
Ныне миную заставу Хам-ты,
древней иду тропою.
Флаги свисают с бамбуковых древк,
тени косые колебля,
Гонги звенят, барабаны гремят,
подобно морскому прибою.
Славный правитель вернул весну,[1409]
травы шумят, деревья.
Войско пришельцев познало позор,
омылось холодной волною.
Голову их полководец сложил,[1410]
где-то его могила.
Воды лазурны, зелены горы,
дали передо мною.
Ле Кань Туан[1411]
Перевод А. Ревича
Что толку мысли таить в глубине,—
скрытое людям видней.
Заботы житейские, праздность твоя
зависят ли от людей?
Приходит старость, слабеет плоть,
молодо сердце вовеки.
Для справедливых, высоких дел
пожертвуй жизнью своей.
Плыву стремнинами, по перекатам,
не устрашусь порогов,
На скалы карабкаюсь, продираюсь
среди лиан и ветвей.
Стороны света — все четыре —
для мужчины открыты,
Все горы пройти, все реки пройти
вот чудо земных путей!
Живу на Севере, далеко
от материнской могилы.
Я не заметил, как дни пролетели,
и годовщина — опять!
В туманную осень, весной росистой
щемит сыновнее сердце;
Где овощей добыть на поминки,
зелени где достать?
Уехав за восемь тысяч ли,
в чужой проживаю деревне,
Сорокапятилетье прошло с тех пор,
как схоронили мать.
Ветер подует — струятся слезы,
еще больнее душе,
Душа бессильна справиться с мукой.
С собою как совладать?
В этой гостинице, кажется, прожил немного.
Год пролетел… Снова весна и тревога.
Срок возвращенья скорее бы наступил.
Слива стареет возле родного порога.
Нгуен Чай[1413]
Перевод В. Микушевича
Из «Собранья стихов на родном языке»
Когда тебе власть во вред
И в святости счастья нет,
В безмолвии чтенье книг
Желаннее всех побед.
Морскую глубь не постичь,
Загадочны тьма и свет.
«Я глух», — дурным и святым
Единственный твой ответ.
Стерты шагами камни давно,
Там, за бамбуком, цветов полно.
Крик обезьяний слышен в горах,
И светит солнце в окно.
Пагода наша в густой тени.
Озеро синью напоено;
Цапли на озере, журавли,
И с ними я заодно.
Брожу под вечер. Ясен мой взор.
Птицам небесным знаком простор,
Ветру знакомы стволы дерев,
Тучам знакомы вершины гор;
Земля все та же, та же вода;
Луна все та же, как до сих пор.
Непостижима только душа
Вечным раздумьям наперекор.
Стихи читаю на сельский лад.
Не возвратятся воды назад.
Былое сокрылось, и нет его;
А по дороге сколько преград!
Бамбук для лунных лучей закрыт,
Теней не смоет и водопад!
Золото и серебро цветов —
Наследье наше среди утрат.
За славой гоняться не вижу причин.
Лишь тот, кто владеет собой, — властелин.
Для золота лотосов и хризантем
Не хватит сосудов, не хватит корзин.
Где персик со сливой, там путник стоит.[1418]
Моим апельсинам под стать мандарин.[1419]
Покинув глупцов, сторонюсь мудрецов.
Свободный в сужденьях, я счастлив один.
Удачливый враг побеждает врага,
Обманчивый случай — неверный слуга;
Кирпич драгоценному камню — не брат,
Длиннее ушей вырастают рога.
Опора надежная в жизни добро.
Не дорог талант, правота дорога.
Спасает ученого истинный путь.
Достойная жизнь бесконечно долга.
Куда ни посмотришь, повсюду вода.
Кормилу покорны речные суда.
Веслу веселее с луною вдвоем.
Сопутствует парусу в небе звезда.
Вода зеленей, чем кошачьи глаза,
И вся голова под луною седа.
Недаром сопутствуют мне журавли
И чайкам со мной по дороге всегда.
У каждого свой предел.[1420]
Побольше бы добрых дел!
Надежнее путь прямой.
Строптив глупец, — нет, не смел.
В неволе тигр занемог,
А пойманный дрозд запел.
Себя смиряй, человек,
И в жизни ты будешь цел.
Богатому дружба впрок,
А к бедному мир жесток.
Что делать, жизнь такова:
Кто беден, тот одинок.
Очаг погас, близких нет,
Не ступит брат на порог.
Не сбиться бы мне с пути
Среди забот и тревог.
Запомни ты мой завет,
И ты не узнаешь бед.
Добро легко расточить,
А в скупости смысла нет.
Изысканных яств не ешь,
Простой одеждой согрет.
Сказано в старину:
«Гору съел дармоед».
Томителен летом полуденный зной,
Зимою губителен холод ночной;
Повеял восток долгожданным теплом,
Цветок не раскрыться не может весной.
Поет коростель молчаливым кустам,
Претит вышиванье жемчужным перстам;
Приметы весенние нас тяготят.
Все это предшествует летним цветам.
2 Какая угроза бамбуку страшна?
Плакучая ива весною нежна.[1423]
А в тереме красном живет красота.
Чьим нежным перстам отвечает струна?
3 Жемчужным перстам отвечает струна.
Весною волнует меня тишина.
Былое в окрестностях распознаю,
Но только не прежняя нынче весна.
4 И с факелом ночью бродить мне темно.
Весенние слезы иссякли давно,
Как жаль мне, что в старости возле крыльца
Увидеть плакучих ветвей не дано!
Деревам опасны холода.
Лишь сосна незыблема всегда.
Подобает ей стропилом быть.[1424]
Лишь сосна достаточно тверда.
1 Ива молодая расцвела.
Иве прямота твоя мила.
О тебе повсюду говорят.
Мужу совершенному хвала!
2 Совершенный муж, прославлен ты,
Но друзьям видней твои черты.
Лишь глупец тобою пренебрег.[1425]
Нет заслуги выше прямоты.
1 Персик по весне всегда в цвету,
И восток почуял красоту;[1426]
Сладостный похитив аромат,
Ветер нас волнует на лету.
Желтый клубень благо нам сулит,
Землю, порожден землей, целит.
В сумке врач лекарство затаил.
Клад в саду больному жизнь продлит.
Впрок банану солнечные дни,
Сладко пахнет он в ночной тени.
Лист как свиток. В нем письмо любви.
Ну-ка, ветер, свиток разверни!
Обласкан лучами весенними сад,
Где виден коричнево-красный халат.
Всеобщий любимец — тростник молодой.
Чем больше вкушаешь, тем больше услад.
Он в уединении растет.
Зеленеет он за годом год.
Нет, не балка, не стропило, нет!
Но под сень к нему спешит народ.
Взращенному грязью неведома грязь.
Ты в царстве цветов благороднейший князь.
Ты ветром возлюблен, луною любим,
Твою чистоту почитают, склонясь.
Из стихов, написанных на ханване
Одинокая хижина — мой сиротливый ночлег;
Изголовье походное. Дождь мне заснуть не дает.
Неумолчною жалобой флейта тревожит меня;
Капли перекликаются, свой соблюдая черед.
Шорох в ставнях бамбуковых. Не за горами рассвет.
В чистых снах моих колокол, мера, гармония, счет.
Замирают созвучия, и прерывается лад;
Только слышится музыка мне всю ночь напролет.
Грот Великой Пустоты[1433] за бамбуком при луне;
Водопад, как в Зеркале, в леденистой белизне,
Озеро небесное! Я на желтом журавле.
Так в чертоги горние я вчера летал во сне.
Берег — дым зеленый, пристань тоже зелена;
Дождь прошел весенний; в небеса стучит луна.
Мало кто гуляет по тропинкам там, в глуши;
На песке прибрежном лодка сонная видна.
С моря ветер северный, воздух нынче ледяной.
Вот переправляюсь я, плещет парус над волной.
Горы — как побоище крокодилов и китов.
Словно в копьях сломанных брег в уступах предо мной.
Реки Небом созданы, в мире много разных рек.
Здесь досталась доблестным слава дорогой ценой.
Мне былое вспомнилось, не могу я не вздохнуть,
Думами охваченный перед этой крутизной.
Был недавно сражен в море северном царственный кит,[1434]
И великую рать подготовить к боям надлежит;
Знамя тенью своей не боится задеть облака;
Барабаны гремят, и земля под ногами дрожит.
На доспехах роса, каждый латник на тигра похож,
А в строю корабли — словно дикие гуси на вид.
Хочет мира народ, и с народом согласен мудрец:
Кто покой возлюбил, тот покоем в стране дорожит.
Ли Ты Тан[1437]
Перевод А. Ревича
Тянутся зыбкие тени софор
вдоль побеленной стены,
Свежие лотосы дышат прохладой,
гибки они, нежны.
Светлые краски осени ранней
ясному небу под стать.
Вижу слияние вод с горами,
с зеленью голубизны.
У крабов лиловых брюхо желтеет,
сами в ловушку идут.
В зелени сочная зреет цедрела,
всюду плоды видны.
В чаши вино наливай скорее,
время веселья пришло,
Не дожидайся, пока хризантемы
достигнут своей желтизны.
Куда торопятся эти люди,
спешат пустому вослед?
К чему шуметь, к чему суетиться
славы искать, побед?
Проскачут кони — ты, пыль вдыхая,
мечтаешь, глядя в окно.
Спишь, «покуда варится просо»,
восемь десятков лет.[1438]
Иной подобен спесивому крабу:
прямо никак не идет.
Иной змее подрисует ноги,
хотя в этом смысла нет.
Лучше верной идти стезею,
веленьям Неба внимать.
Разве с этим может сравниться
прибыль земная и вред?
Ли Тхиеу Динь[1439]
Перевод А. Ревича
Холодно стало. Зимние дни короче.
Короток день, значит, длиннее ночи.
Ночь призываю. День утомляет меня.
Ночью усну: любимого вижу воочью.
Свежие вновь распустились цветы
вслед облетевшим цветам.
Срок наступает — уходит любовь,
новая — по пятам.
Снова румяна, пудру беру,
силюсь лицо украсить.
Милого надобно мне удержать,
прежней любви не отдам.
Нгуен Чык[1440]
Перевод А. Ревича
Я, захворав, получил разрешенье
не выезжать из столицы.
Когда теперь возвращусь в деревню?
Не скоро желанью свершиться!
В плаще травяном и плетеной шляпе
пойти бы по западным склонам,
Весеннюю пахоту в поле увидеть,
крестьян спокойные лица.
Ву Лам[1441]
Перевод А. Ревича
(Написано во время военной службы в Тхань-хоа)
Млечный Путь осеняет берег,
скопище пик заволок.
Горный туман меж бытием
и небытием пролег.
Мчится поток под сенью дерев,
подернута инеем синь,
Солнце промокло, волны блестят,
покрыл красноту холодок.
Военная музыка вдаль плывет,
в туманы, в укрытья скал,
Пестрые флаги вдоль берегов
треплет речной ветерок.
Прежде казалось: лучший удел —
это военная служба.
Не знаю, кого бы из нас теперь
этот почет привлек.
«Собрание двадцати восьми светил словесности» государя Ле Тхань Тонга
Перевод В. Топорова
Из «Собранья стихов на родном языке, сложенных в годы «Великой добродетели»[1442]
Ширму — створку за створкой — раскрой:
в согласии все предстает.
Дивно налажен весенний мир,
ослепителен небосвод.
Ветер, тихий и все же смелый,
под одеждой овеял тело.
Бриллиантами блещет дождь,
едва на траву падет.
Ива зеленую бровь подвела —
назойливым иволгам нет числа.
Белую щечку напудрил май —
и с мотыльками полно хлопот.
Видишь множество колесниц,
слышишь пение вешних птиц.
Музыкой кажется все земное,
жизнь везде и повсюду цветет.
Лишь опустится первая тьма
и подымется Ковш на небосвод,
Прозвучит барабан — и тогда
город на ночь ворота запрет.
Над коньками крыш проследим
серебристый вечерний дым.
Птица, сумерничая, в листву
залетит, как в зеленый грот.
Колотушки услышим стук,[1443]
да и колокол грянет вдруг;
Он молитвы час возвестит,
и любой молиться начнет.
Будет полон Северный Дом,
будет полон и Южный Дом.
Громогласную Небу хвалу
запоет благодарный народ.
Еле теплится ночной фитилек
и в глубоком мраке горит.
Пятой стражи барабаны звучат —
им внимает тишина и не спит.
Набок покосилась луна,
за горами еле-еле видна.
Землю увлажнила роса,
на траве и листьях блестит.
Ближний лес оглашает в этот миг
провозвестник сева — птичий крик.
А в деревне крестьянин встает
и на рисовое поле спешит.
Ворон-солнце на востоке взлетел.[1444]
Мрак, разлитый в небесах, поредел.
И захлопали вальки на реке,
и петух, всполошившись, кричит.
Тревожусь душою прежде всего
о благе моей страны.
Наместник Неба, я знаю: всем
решенья мои нужны.
Стража за стражей, — уж тьма кругом,—
я с книгою за столом.
Тишина, но сижу допоздна, —
дела Совета важны.
В тяжкие дни на людей взгляни:
как проявят себя они.
В смутные дни, в спокойные дни
корни вещей видны.
Зря владыку осудит иной:
леность, мол, правит страной. —
Десять тысяч великих дел
должны быть совершены.
Рассыпаны на левом бедре
семьдесят два родимых пятна.[1446]
Священный меч ему по руке:
три тхыока[1447] мечу длина.
Как древле стрелой был сражен Фазан,
так ныне убит Олень.[1448]
Макаку гнал до реки Уцзян[1449] —
и гнал до самого дна.
Того, кто был простым рыбаком,
ваном назвал своим.[1450]
Сделал «Княгинею с Черпаком»
ту, что была умна.[1451]
Четыре столетья пели хвалу
люди правленью Хань,[1452]
Затем что «Жившему в царстве Лу»
воздал Лю Бан сполна.[1453]
О несчастии оповестил
императорский вестовой:
Небожитель оставил нас,
воротился к себе домой.
Краше узорной парчи был тот,
кто вернулся в яшмовый грот.
Доброта с Просвещением чашу пьют
трижды за упокой.
Святой дух вновь отлетел
в свой высокогорный предел.
Дивное имя пребудет в веках
в благодарной памяти людской.
Сокрылся великий дар от нас;
свет, ярчайший из всех, угас.
Испытания предстоят,
плач стоит над страной.
Заросли тростника шелестят,
трава зелена-зелена.
Поневоле припомнишь здесь
стародавние времена.
О, как событий превратна связь,
если судьба за свое взялась.
О, как беззащитна любовь,
как бессильна она.
Нежная, где ты сейчас? Не там,
где парит лучезарный храм?
Или, как прежде, совсем одна
в бездне погребена?
Сдержанны проходящие тут,
и все же, вспомнив тебя, вздохнут —
Ведь не жалеть о тебе нельзя,
праведная жена.
Здесь округ Нам и округ Ай
рекою разделены.
Как будто рисовал Ван Вэй,
цвета нанесены.
От белой соли белизной
блестит песок речной.
Туман синей пригожих дней,
а рощи зелены.
Дым деревенских очагов —
до самых облаков.
То бойкого базара шум,
то гул морской волны.
Кто лодку дочиста отмыл
и в ней, смеясь, поплыл?
Ужель единственный улов —
осенний круг луны?
Воды свои несет канал
в местности Нгаук-шон.
И не широк он, а радует глаз
с тех пор, как был проведен.
Скосы его поросли кругом
мягким зеленым мхом.
Выгнуты отмели, как серпы,
пенный поток взвихрен.
Видишь лодки из дальних мест:
ловкие весла, проворный шест.
Вода спадет — и рыбак начнет
лодку тащить вперед.
Устанет тащить — и ляжет спать,
и безмятежен сон.
А глянет с утра: за весла пора,
вновь полноводен он.
Откуда, драгоценные семена,
сюда вы занесены?
Древние благородные чувства
вашим спутником быть должны.
Хранит изумрудная крона
дыхание небосклона.
В балдахине твоем, тамаринд,
блики солнца едва видны.
Щедро дождь и роса выпадают —
и вскорости пропадают.
Вечно ты радуешь взор тому,
чьи дни уже сочтены.
Не спросишь, сколько минуло лет,
и безразличен тебе ответ.
Только бы вновь и вновь увивать
листвой уступы стены.
Капуста есть у нас в дому
и за окном растет.
Благословенная земля,
хороший огород!
Ее одежды зелены,
иль темно-зелены.
То белый цвет, то желтый цвет
во лбу ее цветет.
Ей три зимы и три весны
морозы не страшны.
Не так уж падка до росы
и до небесных вод.
На вкус кисла или остра,—
как скажут повара.
Капусту в кадках замочи —
она вкусна весь год.
Дождь ли польет
или солнце нещадно палит,—
Шляпу надень,
и надежно тебя защитит.
Круг над тобой
можно с солнцем сравнить и с луной.
Балдахину подобно,
из ободков состоит.
Холод и зной
нас не мучают в шляпе такой.
Часто под ней —
ароматный и нежный нефрит.[1460]
Мал и велик —
от бродяг до могучих владык —
Носят ее;
всем на свете она угодит.
В пестром и грубом шелку
и непременно важна,
В уединенных местах
всегда восседает она.
Лапкой взмахнет —
тигр послушно на зов приползет.[1461]
Цокнет она —
муравьям эта песня страшна.
Рада, что солнце блестит
и детенышей жабьих растит.
Дочь ее в Лунном дворце,
не почтит ли и младших Луна.[1462]
Сам государь
славил заступницу встарь.
В засуху дождь накликает она,
тем и поныне славна.[1463]
Шляпа когда-то была хороша,
пояс был некогда нов.
Хозяин поставил его сюда
стеречь бахчу от воров.
Легкий ветер подует едва —
развеваются рукава.
А уж ежели дождик польет —
хлещет пот в сто ручьев.
Птиц распугало взмахом рук,
любит одинокий досуг.
Боязно подойти к нему
и хозяину самому.
Так арбузы оно хранит,
знает, что хороши на вид,—
А распробовать хоть один
нет у него зубов.
Достопочтенный комар, ответь,
под каким ты знаком рожден?
Украдкою в наши покои летишь,
тревожишь полночный сон.
Днем по нефритовым этажам
порхаешь ты тут и там.
В сумерках щеки красавиц язвишь,
бесстрашен и разъярен.
Любезничаешь с самою Луной
в таинственный час ночной.
Мучаешь деву, объятую сном,
подлетая со всех сторон.
Твоя крылатая легкая стать
мешает тебя поймать.
Я беззащитен перед тобой,
искусан и изнурен.
Искусен и величав Творец,
и все — из его руки.
Он мельницу ниспосылает нам
для размола муки.
Ровно из тридцати фитилей
он сплел оболочку ей.
Стержень установил внутри
и жернова крепки.
Громом гремит она иногда —
падает дождь тогда.
Это зерно, размельчено,
сыплется к нам в мешки.
Тысячу урожайных лет
не преломится сей хребет.
Крутятся, мелют, кормят народ
твердые жерняки.
Спереди голова, сзади хвост —
истинный исполин.
Много животных на свете есть,
а слон среди них один.
Четыре ножищи прут вперед —
означает: идет.
Глаза озираются наверху
выше иных вершин.
Колокольцев немолчный звон
там, где ступает он.
Надевает для важных особ
на спину балдахин.
Остановится — не скупись,
а сена не напастись.
Только с виду хобот сонлив,
но крепче лесных жердин.
Не пожелали они терпеть
всенародный позор.
Сестры — старшая с младшей — врага
подвигли на смертный спор.
Дрогнул в бою захватчик Су Дин,
безжалостный властелин.
Отдал вам огромный Линь-нам[1466] —
сто крепостей и гор.
Вы приснились — и сон о вас
нашу землю сызнова спас.
Сестры красно-зеленый наряд
надели с победных пор.
Пока есть суша, вода и твердь,
пока весь мир не объяла смерть,
Будут помнить в родном краю
двух отважных сестер.
Ле Тхань Тонг[1467]
Первое стихотворение в переводе В. Топорова, остальные — А. Ревича
Ворон-солнце летит на закат —
туда, где вершины гор.
На землю Там-тьэ мы ступаем сейчас,
знаменитую с давних пор.
Бескрайняя водная гладь ясна,
спокойна голубизна.
Утесы громоздятся вверху,
«Круг Коричный»[1469] плывет в дозор.
Торги на берегу реки
нынче, как и всегда, бойки.
Разные лодки на берегу,
разные платья и разговор.
Вряд ли где-нибудь еще есть
такие виды и вещи, как здесь.
Меньше стали налог и аренда —
и процветание радует взор.
(Шестнадцатый день второй луны двадцать пятого года правления Хонг-дык[1470])
За руку северный ветер беру.
Кто мне еще под стать?
Бродят бездомные лунные тени,
небо — прозрачная гладь.
Слива осыпалась. Боль разлуки
множит пятая стража.
Можно к долгой осенней поре
сутки тоски приравнять.
Можно, упившись, родных позабыть,
но опьяненье не вечно!
Во сне увидишь дорогу домой,
проснешься — не отыскать!
Писем не получаю давно,
даже старых известий.
Видно, почтовых гусей во дворец
сам забывал отправлять.
(Семнадцатый день третьей луны двадцать пятого года правления Хонг-дык)
В бездне глубокой теснины Люк-ван
лазоревых скал переливы.
В далекой вселенной — суетный прах,
пространства здесь молчаливы.
Потоки, скалы — в косых лучах,
радужны всюду цветы,
Тополь цветет, птицы поют,
шумны тенистые ивы.
Кровля нависла, светит фонарь,
холоден каменный сон,
Журчанье ручья омывает слух,
в сердце уснули порывы.
Душу мою не тревожит ничто,
не с кем ее просветлить.
Светилам праздности не одолеть,
в чайнике — мир счастливый.[1472]
Лыонг Тхе Винь
Перевод А. Ревича
Служебный долг и сердечные чувства
легко ль воедино спаять?
Гляжу с горы: одинокая тучка
тревожит небесную гладь.
Гонг прозвучал, считаю удары,
глухие, будто во сне.
В заезжем доме ночлег печален,
погода — осенней под стать.
Заслышу вдали лошадиное ржанье —
тоска потянется нитью.
Еще вчера отлетели гуси,
писем все не видать.
Задумал желанье: мальчик родится,
и впрямь повесили лук.[1473]
Летит от столицы ветер прохладный,
дом вспоминаю опять.
До Нюан
Перевод А. Ревича
С другом дрожать под одним одеялом —
лучше с супругой спать.
Луна озаряет западный стан,
дремлет усталая рать.
Зеленые травы тоску смягчают,
боль постепенно проходит.
Высокие думы на небе осеннем
искрятся росе под стать.
Пропел рожок, барабаны рокочут,
глухо гудят. Затихли.
Мне бы письмо, хотя б иероглиф.
Нету вестей опять.
Переживать не стоит в походе,
горечь разлуки — пустое.
Много ли раз с государем рядом
тебе доведется бывать?
Дам Тхэн Хюи
Перевод А. Ревича
Кто ступает рядом со мною?
Некому рядом шагать.
Лишь тень моя под холодной луною,
тишь повсюду да гладь.
Душа трепещет подобно стягу,
охвачена ветром студеным.
Когда протрезвишься, воля твердеет,
сердце железу под стать.
Тоска бесконечная — шелковый кокон,
долго тянется нитка.
За тысячи ли посланье отправил,
ответного нет опять.
Когда же наступит срок возвращенья? —
думаю все, гадаю.
Поход закончим, вернусь в столицу,
родных смогу повидать.
Тхэн Нян Чунг
Перевод А. Ревича
По древней пещере брожу, опираясь
о каменные наплывы,
В крохотном чайнике небо таится,
вселенной простор прихотливый.
После дождя на гранитных уступах
гуще зеленый мох,
Ветер подул — в лесистом ущелье
слышатся струн переливы.
Сон отлетел — туманится зорька,
холодно ложе сна,
Все времена — в дыму воскурений,
судеб сплелись извивы.
Строки властителя молча читаю,
суетный мир исчез.
Горных цветов колеблются тени,
птицы вокруг молчаливы.
Тхай Тхуан
Перевод А. Ревича
Берег пологий затопила лазурная гладь.
Рано крестьяне в поле выходят пахать.
Быков понукая, белых птиц распугали.
Ветер промчится, эхо далеко слыхать.
Двор порос густою травой,
свесила пряжу ива.
Когда из похода вернешься ты?
Жду тебя терпеливо.
Сквозь редкую штору светит луна,
сердце исходит печалью.
Слезы лью по ночам, когда
кричит коростель сиротливо.
На севере вижу в густых облаках
тень одинокого гуся,
У Южной реки увядает весна,
и я теперь не красива.
Последние ночи ты столько раз
мне являлся во сне.
Были счастливы мы с тобой.
Кончилось это диво.
Хоанг Дык Лыонг
Перевод А. Ревича
Дорога длинна, вернее — она бесконечна.
Люди проходят, так было древле и ныне.
Ныне живущие не отдыхают в дороге,
Шившие древле — где они? Нет их в помине.
Данг Минь Кхием[1474]
Перевод А. Ревича
Он поклялся верность хранить,
презрев семейный раздор,
Расцвету Великому делом помог,
недругам дал отпор.
Запрятанный меч по ночам свистит
подобно вольному ветру.
Мятежному Северу он грозит
сталью своей до сих пор.
Ученый с оружьем в руках и лютней,
чей звук поныне не смолк.
Создал три государственных плана,
в политике ведал толк,
За тысячи ли судьбою заброшен,
выстоял он в плену,
Любящий сын, примерный родитель,
чтивший семейный долг.
Фу Тхук Хоань
Перевод А. Ревича
Лотоса листья зелены, словно зонты.
Словно ланиты, алые рдеют цветы.
Мне вспоминается кто-то, не встреченный мной.
Брожу у пруда над глубиной голубой.
Дождь отшумел. Речная вода чиста.
Рощи безмолвны, в тумане хребты бирюзовы.
Мало прохожих у сломанного моста.
По временам слышны фазаньи зовы.
Нго Ти Лан[1477]
Перевод А. Ревича
Ветер шумит. Повсюду красно,
пышно цветет гранат.
Красавица села в саду на качели,
тихо они скрипят.
О пролетевшей весне грустя,
желтая иволга плачет.
Щебечут две фиолетовых ласточки,
тоже плачут, скорбят.
Шитье отложив, безмолвно сижу,
тонкие брови хмурю,
Медленно тонкий тюль приподняв,
в окно устремляю взгляд.
Зачем слуга разбудил меня,
поднял на окнах шторы?
Тщетно стремится душа в Ляоси[1478]
который уж год подряд.
Ветер студеный гонит в просторах
тучек осенних гряду.
Дикий гусь возвещает туманы,
ранние в этом году.
Высохших лотосов — десять чжанов[1479].
Яшмовый кладезь душист.[1480]
В третью стражу осыпались клены,
мерзнет река на ходу.
В сень бирюзовой моей галереи
ночью летят светлячки.
Ветру тонкая ткань не помеха,
зябнешь на холоду.
Звуки бамбуковой флейты смолкли,
но неподвижно стою.
Где отыщу я башню из яшмы,
фениксов тройку найду?[1481]
Неизвестный поэт
Перевод А. Ревича
Повсюду кровли зеленых домов —
у рынка, возле моста.
Над кровлями стелется Млечный Путь,
синяя высь чиста.
Софоры темные, светлые ивы
встали за рядом ряд,
На вышитых бисером занавесках
тени ветвей скользят.
Живет красавица в доме Чыонг,
шестнадцать исполнилось ей.
Яшмовый лик, нежная стать,
стан — кипариса стройней,
Пудра, словно пыльца на цветке,
румяна — алая кровь,
Туча волос глянцевито-черна,
чуть зеленеет бровь.
Тонкая дева — слива в снегу,
чистая эта душа,
На галерею вышла она,
вешней прохладой дыша.
О галерею рукой оперлась,
полог чуть подняла,
Ступая легко в ароматных туфлях,
тихо во двор сошла.
И на цветок наступила вдруг,—
увядший, алел у ног, —
С лукавой улыбкой к ветке куста
она прикрепила цветок.
Ветер над цветником взлетел,
свежий, душистый, хмельной,
Пунцовая юбка, белое платье
заколыхались волной,
Светлая туфля мелькнула на миг
бликом во мгле ночной.
Верхом на фениксе нежная дева
светится под лупой.
Юный всадник из рода Ли
странствует по весне.
Где, под какою тропой небесной
скачет он на коне?
Скачет, кронами лип осененный.
Вот показалась стена.
Спешился юноша возле ограды,
ведет в поводу скакуна.
Красавица всходит на галерею,
выглянула из окна.
Зеленые ставни, красные двери.
Где же теперь она?
Безлюдна, пустынна гора Лофу[1483],
плывет облаков гряда.
Вот ущелье Тяньтай[1484] темнеет.
Куда же теперь? Куда?
Юный Ли подходит к реке,
мост на его пути.
Кому поведать свою печаль?
Сваху где бы найти?
Женщина, прозванная Хонг Хань,
в доме жила над рекой.
Пудру в лавке купила она,
затемно шла домой.
Она служила в семействе Чыонг,
это проведал Ли,
Открылся женщине, все рассказал,
доверил печали свои.
«Зовусь Куок Хоа из рода Ли,
богата наша семья,
К столичной знати принадлежу.
Решил постранствовать я.
Сегодня двадцать исполнилось мне,
к наукам питаю страсть.
Только вчера в селенье Пинкан[1485]
мне довелось попасть,
Здесь красавицу я повстречал,
ваших хозяев дочь.
Музыка в сердце моем звучит.
Очень прошу помочь».
Вынул посланье из рукава,
в синих цветах листок.
Вестница лист благосклонно взяла
и удалилась прочь.
Девушка, это письмо прочитав,
сердцем была смущена,
Радостных чувств сдержать не могла,
бледнела, краснела она.
На занавеске тени цветов.
Ласково дышит весна.
К пологу сладкие запахи льнут.
Поздняя ночь. Тишина.
Нежные пальцы тонкою кистью
наносят на лист письмена.
Снова Хонг Хань посланье берет,
снова идет с письмом.
Юноша Ли, озаренный луной,
в сад приходит тайком.
Радостно девушка встретила друга,
словно давно знаком.
Шепотом, чтобы никто не подслушал
беседу в саду ночном,
Душу друг другу они раскрыли,
договорились о том,
Что повстречаются в поздний час
они на мосту речном
В третью полночь третьей луны,
когда никого кругом.
Но независимы от людей
их дела и пути:
Юноша Ли в условленный час,
увы, не успел прийти.
Одна красавица на мосту,
глядит на речную гладь.
Что приключиться могло? Почему
милого не видать?
Грустно полная светит луна,
в синих просторах плывет,
Ее отраженье дрожит у моста
в блеске холодных вод.
Память в душе оживает вновь,
сердце гнетет печаль.
Девушка грустно стоит у перил,
слезы безмолвные льет.
Часы водяные капли роняют,
колокол взмыл во тьму.
«Кто помешать свиданью посмел,
горе, проклятье тому!
Туфлю оставлю я на мосту,
знак любви и тоски,
Может, сумеет он обо всем
другу сказать моему».
Когда прозвучала пятая стража,
отправился юноша в путь,
Когда достиг речного моста,
небо светлело чуть-чуть.
Запахом туфли вдруг дохнул
легкий порыв ветерка.
Ли оглянулся: нет никого.
И шевельнулась тоска.
На юг от Янцзы умирает весна,[1486]
крик коростеля тосклив.
В ущелье Уся голосят обезьяны,
грозят дождем облака.[1487]
Кровь просыхает, смолкают крики,
любви бесконечен срок.
Замертво юноша наземь пал,
к сердцу прижав башмачок.
Душа влюбленного путь нашла
к дому семейства Чыонг,
Тело осталось лежать на мосту,
юноша встать не мог.
Некий воин по имени Чан
случайно прошел мостом,
Понял: причина смерти — тоска,
от сильной любви притом.
Долго ходил, немало дворов
он обошел с башмачком,
Достиг наконец жилища Чыонг
и постучался в дом.
Девушка сразу лишилась чувств,
мигом утратила речь,
Скажет слово — начнет рыдать,
слез не желает беречь.
Плача, упала на тело Ли,
крепко его обняла:
«Не было встречи нам на земле,
в землю бы вместе лечь!
Только теперь испытала любовь —
слияние двух начал.
Горестно пробудиться от сна
рок мне предназначал.
Строф Цюй Юаня волшебный слог
телу души не вернет.
Договорилась о встрече Цинь-гун,
феникс еще поет.[1488]
Кто может милого оживить?
Мне уповать на кого?»
Воина благодарила она
за благородство его.
Девушке он улыбнулся в ответ
и, уходя, сказал:
«Сватом был я сегодня у вас,
честно свершил сватовство».
По распорядку шести церемоний
вскоре назначен обряд:
Среди багряных свадебных листьев
зелень — символ утрат,
Слышатся звуки свадебных струн,
феи за пологом ждут,
Месяц над кровлею дома плывет,
звезды ночные горят,
Шеи сплели мандаринские утки,[1489]
стебли сплелись цветов,
Зелень и красное — нежные чувства,
вешний прекрасен наряд.
Память вовек сохранит былое:
радость, весну, любовь.
Двух полюбивших сердец договор
годы не истребят.
Небу от века известен заране
мужа удел и жены.
Глазам и ушам вопреки природе
мы воли давать не должны.
Увы, немало примеров, подобных
истории Ли и Чыонг.
Все деянья на этом свете,
все судьбы предрешены.
Павлин. Лубок из мастерской на улице Барабанов (Ханой). Вьетнам.
Ву Зюэ[1490]
Перевод А. Ревича
Флаги легкие, словно тучи,
солнечный красит заход.
Двор государев в лодке летящей
мчится по глади вод.
Воины в панцирях носорожьих
топчутся возле реки.
На тысячи ли раскинулись чащи,
разбойный скрывая сброд.
Сановники верные в шлемах рогатых
возле дорог полегли.
Три армии обрывают колосья,
пищи недостает.
Сей город Взлетающего Дракона
издревле оплот владык.
Может, на этом широком поле
битвы решится исход?
Нгуен Фу Тиен
Перевод А. Ревича
Слезу вытирая, бреду сквозь орешник.
Где мой родимый дом?
Где черепица, стропила, сваи?
Голо, мертво кругом.
Пруд пересох, ни воды, ни рыбы.
Мох покрывает камни.
Клумба пуста, хризантемы увяли,
все поросло быльем.
Узкий проулок зарос сорняками,
лошадь не повернется.
Поле для одного лишь годится —
на буйволе ездить верхом.
Здесь поселюсь, хозяйствовать стану,
снова жилье построю.
Буду со старцами при луне
в поле работать родном.
Нгуен Бинь Кхием [1491]
Из «Собранья стихов Белого Облака, написанных на родном языке»
Перевод М. Петровых
Мои пораженья, мои победы
мне безразличны равно.
Охотно отдам и заслуги и славу
за лень, за цветы, за вино.
В келье Белого Облака — отдых, безделье,
вдохновение, счастье, веселье.
Хочу лишь покоя; с тщетою мирскою
простился, расстался давно.
В саду весною цветов со мною —
желанных гостей — полно.
Луна — мой светильник, мой друг сокровенный —
со мною во всем заодно.
Вглядитесь лишь сами, своими глазами,
и тогда уже навсегда
Поймете, что красное — всюду кра́сно,
а черное — всюду черно.
Волосы поредели, и расшатались зубы,
и поступь моя неверна.
Передал дом сыновьям и невесткам,
нужна мне лишь тишина,
Шахматный столик в тени бамбука,
цветы и чаша вина…
С тростниковою удочкой выйду порою
к озеру под горою,
Возле костра провожу вечера,
и счастьем душа полна.
Соли морской за трапезой вволю,—
вкусна и свежа еда.
Девяносто весен уже миновало;
конечно, прожил немало,
Но и этой весной наслажусь, а за нею
вновь настанет весна.
Все, что захочешь, есть у природы,
только внимательнее гляди.
Ищи неустанно, и то, что желанно,
сам для себя найди.
Горы и воды, закаты, восходы
путник запомнит на годы.
Бамбук и маи́ будят мысли мои
и жар вдохновенья в груди.
Саду и полю отпущены вволю
и ясные дни, и дожди.
Мужи многоумные славы достигли
и большего ждут впереди.
А здесь душа вопрошает душу,
не помня о ложном стыде.
Бытия дуновение — ветер весенний
всюду, куда ни пойди.
Человеком и зависть и злость помыкают,
он им подчиняться готов.
А ведь мы здесь — из милости приживалы,
приютил нас чужой кров.
Солнца и лу́ны сменяются в срок,
снуют, будто ткацкий челнок.
Красота — не навечно, и жар сердечный
угасает с теченьем годов.
Чем пышней цветы в саду расцветут,
тем быстрей лепестки опадут.
Вода, наполняющая водоем,
не наполнит его до краев.
Незавершенность и завершенность —
судьбой предопределены.
Кто ж изменит небесные предначертанья,
хотя бы движение облаков?
С бамбуковой удочкой к речке пойду,
в огороде вскопаю гряду,
Не помня о прежнем, сердечно привержен
утехам простым и труду.
Я глуп, без сомненья, лишь уединенье
всего для меня драгоценней.
Те, что поумней, к многолюдью стремятся,
им хочется быть на виду.
Мне осенью пища — побеги бамбука,
зимой — молодые бобы.
В озере лотосовом купаюсь
весною, а летом — в пруду.
Спускаюсь я по́д вечер в сад тенистый,
чтоб выпить вина в саду.
Богатство и роскошь мне снятся не чаще,
чем раз или два в году.
Вода неспокойна — приливы, отливы,
то вздуется, то опадет река.
Лодки скользят по воде осенней,
ныряет луна в облака.
На лодочных водорезах — лики,
в их глазницах — лунные блики.
Кое-где паруса поднимают на лодках,—
стал порывистей свист ветерка.
Белым-бела голова рыбака,
будто прожил на свете века.
А вода зелена и прозрачна сейчас,
точно кошачий глаз.
Чайки и цапли вряд ли случайно,—
вернее, что с думой тайной,—
За мною следят и следуют всюду
то близко, то издалека.
В этой жизни истинная человечность,
как бесценный алмаз, редка.
Богатство ценится много выше,
чем мудрая речь старика.
Когда приходил с пустой мошною —
едва разговаривали со мною.
А явился с дарами — всплеснули руками,
радость родных велика.
Не зная, чем ублажить меня,
восторгается мною родня.
Я с почетом встречаем, — потчуют чаем
и вином, и беседа сладка.
Как ведется от века — на суть человека
люди глядят свысока.
Нет дела до сути, — сколь мудры ни будьте,
богатство дороже им наверняка.
Из «Собранья стихов Обители Белого Облака»
Перевод А. Ревича
1 Лачуга эта — не дворец
«Зеленый Океан».
Но этот небольшой надел
мне во владенье дан.
Проходят тучи без следа,
драконы дремлют в бездне.
Ныряет рыба в ручейке
ключ Персиковый прян.
Движенье — Кань, недвижность — Гэнь,[1493]
вот сущего законы.
Вино дает простор стиху,—
когда пишу, я пьян.
Я волю неба знать хочу
и таинство рождений,
Узрев зимой в цветенье слив
начало света — Ян.
2 За мясо принимать плоды,
хожденье — за езду.
Когда в душе царит покой,
неспешно сам иду.
Исток Единый ты постиг —
и верный путь постигнешь.
Мудрец талант свой осмеет
хоть в первом он ряду.
Чиновный муж эпохи Хань
шел на покой со славой,
Мудрец в эпоху Тан досуг
предпочитал труду.
Бамбук зеленый, синь воды,
принадлежат всем людям.
Могу ли слыть я бедняком?
Какую жизнь веду!
Пусть неприметны рыбы, птицы и звери,
Судьбы живого извечно в наших руках.
«Птица летящая снизится, если захочет,
Лишь пожелает — взлетает, парит в облаках.
Вправо летит, когда захочется — вправо,
Крылом поведет — влево влечет ее взмах.
Глупые твари не следуют предначертанью
И оттого беспомощно бьются в силках».
Ведомо людям: сами себе мы на горе
Губим животных, невинных преследуем птах.
Птицу накормишь — получишь сторицей за милость,[1495]
Сам уцелеешь, если щадишь черепах.[1496]
Вот наставленье всем, кто стремится к добыче,
Ставит силки, ставит ловушки в лесах.
1 На стольный град напали злодеи,
лютый разбойный сброд.
Велик урон, государь опечален,
тревогой объят народ.
Как ждет дождя сухая земля,
люди с надеждой ждут,
Кто́ подымет карающий меч,
рать устремит вперед.
На берегах четырех морей
грядущего ждут властелина.
Почти погасли Девять Небес[1497],—
снова светоч взойдет.
Люди разумные в давние дни
не наживали врагов.
Зачем причины для битвы искать,
губить человеческий род?
2 Повсюду копья, повсюду щиты,
злоба затмила свет.
Страх в убежища гонит людей,
бегут, спасаясь от бед.
Бегут, прижимая к сердцу детей,
доверясь лишь небесам,
Пытаются ближних своих спасти.
Увы! Спасения нет.
Придет ли родившийся в год свиньи,[1498]
дарует ли мир земле?
Пора отдохнуть боевым коням
впервые за много лет.
Истоки судьбы замыкают круг,
начало идет за концом,
Сущность Великая правит всем,
упадком сменяя расцвет.
В земле вбирает он дождь, росу,
влагу почвенных вод,
Под золотыми лучами солнца
цветок превращается в плод.
Сердце его — священный сосуд,
в нем прохладный напиток,
Наглухо этот сосуд закрыт,
пыль туда не войдет.
Все мы предпочитаем кокос
даже зеленым арбузам.
Вместе с кокосом лиловый тростник
сладок с похмелья, как мед.
Хороший орех — природный черпак,
несущий небесную влагу,
Этою влагой жажду свою
в зной утоляет народ.
Круг — не круг, квадрат — не квадрат,
возможно, и не овал,
Однако землю и небеса
этот сосуд вобрал.
Снаружи белого слой двойной —
высший предел простоты,
Внутри желтизна и точка видна,
цвет этой точки ал.
Пока не возник Великий Предел[1499]
хаос еще царил,
Потом расширенье возникло, простор —
в слиянии Двух Начал[1500].
Потом явилось пернатое диво,
и Золотой Петух
Сопровождая сияющий диск,
в небе крыла распластал.
Зиап Хай[1501]
Перевод А. Ревича
В повозке подъехал к Синей горе —
селенье в вечерней тени.
Стена крепостная высится, крыши,
домишки — куда ни взгляни.
В квартал ткачей завернул по дороге,
обычаи их узнал,
По запаху лотосов вышел к саду,
так сладко пахли они.
Сидят журавли на ветвях кипарисов
древних, как небо с землей,
Фениксы пляшут на горной вершине,
медленно тянутся дни.
Лежит у дороги замшелая ступа,
дрогнуло что-то в душе.
Высокий подвиг разгрома пришельцев
высокому небу сродни.
Фунг Кxак Хоан[1503]
Перевод А. Ревича
Копья повсюду, раздор и страданья,
множится бед вереница,
Все это горестным служит уроком
для воина и очевидца.
Мрак непогоды, ветры и ливни
многие долгие годы.
Век сотрясаются горы и реки,—
звезды успели сместиться.
Рухнет иль уцелеет противник,
знать не дано мне покуда,
Знаю одно: от меня зависит —
выстоять или смириться.
Тучей охвачено красное солнце.
Кто же кого одолеет?
Душу теперь отвести бы в застолье.
Скоро ли мир воцарится?
Нгуен Зиа Тхиеу[1505]
Перевод Д. Самойлова
Мыслью о себе томлюсь:
Тяжесть алых уз нужна ль?[1507]
Я лежу, и жжет печаль.
Ива студит жар любви.[1508]
Жизнь между людьми, как сон,
Вещим колесом скрыт путь,
Надо ль жизни нить тянуть,
Коль в грядущем муть и дрянь.
Скажешь ли «воспрянь!» душе,
Ведь не ждешь уже удач!
Жизнь, как жалоба и плач,
Где бессилен врач любой.
Плачут над судьбой в тоске.
Цвесть в морском песке кусту.[1509]
Страшно перейти черту,
Стар ли ты, в цвету ли ты.
Нету красоты теперь,
Гибну от потерь, утех,
Мука жизни травит всех,
Режет как посев серпом.
И корысть кругом, как грязь,
Праху поддалась краса.
В море го́ря я — слеза,[1510]
Пена, что нельзя поймать.
Жизнь свою понять хочу
И в дыму ищу пути.
Морю нас легко нести
И нельзя спасти никак.
Небо с нами как дитя,
Гонит нас шутя на мель,
Иль на обжиг в печь, как мел,[1511]
Словно пар — удел людской.[1512]
В зале танцев — злой паук,
В музыкальном — стук цикад,
В цветнике шипы торчат.
Под золой закат-костер.
Слава застит взор вельмож,
Взор богатых — ложь, тщета.
Жизнь, как сон в Нанькэ — мечта.[1513]
Встанешь — и пуста рука.
Сад погиб, дика трава,[1514]
Гонг во тьме едва видать.
Славы и добра искать
Страшно, как плутать в морях.
Уж не шлют ни страх, ни гром
Небеса, добром бедны.
Кончен путь земной; бледны
Тени, что видны вокруг.
Древо, камень вдруг — не те,
Блекнет в маете блеск птиц.
Жизнь уходит из зениц.
Даже горы ниц падут.
Пристань. Люди ждут, молясь.
А в харчевне пляс ветров.
Прах и пыль во тьме лесов.
Краток век цветов и трав.
Смотрим, волю дав слезам,
Смену сцен и драм земных.
Нету в них концов иных —
Лишь холмов простых гряда.
И сложны всегда узлы.
Как уйти из мглы страстей!
И в зерцале все пустей.
Плоть! Как мудрость с ней свести?
Для чего цвести любви.
Душу не трави свою,
А спеши к небытию
С чувствами семью одна.
Так чужда луна ветрам![1515]
Расцветет ли дам-цветок?[1516]
А покуда в том лишь прок —
Что монаший строг обет.
Нгуен Хыу Тинь[1517]
Перевод Д. Самойлова
Сед, ни славы, ни чинов.
Что за век! Кто я таков?
Горько мне: полно препон.
Не завел учеников.
Тем, кто возлюбил людей,
Безразлично, кто каков.
Доброта — удел небес,
Я же слишком бестолков.
Это дело ловких рук —
Пук шутих распался вдруг,
Чем поспешней, тем слышней.
Что осталось? Только звук.
Фам Тхай[1518]
Третье и четвертое стихотворения в переводе В. Топорова, остальные — Д. Самойлова
1 Про меня хотите знать?
Тридцать лет, Ли меня звать.
Детям надо б потолстеть,
Рукописи потончать.
Перекрасить мир не мог.[1519]
Петь хотел — пришлось молчать.
Хлеб насущный свой жую,
Сгину — некому скучать.
С тех пор, как тайно повидал
пленительный нефрит,
Неизъяснимую печаль
душа моя таит.
Как будто скорбную струну,
тревожит ветр сосну.
Луна плывет в моей ночи,
и солнце ввысь летит.
Любовь до смерти ль нам с тобой
дарована судьбой?
Не часто встреча двух людей
согласие сулит.
Вздохни о счастии вдвоем
и оглядись кругом.—
Неужто же мирская пыль
зерцало загрязнит?
Творец на выдумки хитер
и в них не превзойден.
Воздвиг он гору на земле,
назвали гору: Слон.
Как будто пред владыкой — Слон
коленопреклонен.
Пред ним прозрачная вода,
и хобот свесил он.
Деревьев сень, как балдахин,—
с подножья до вершин.
А золотые облака —
седло для ездока.
И дождь и град в бока стучат,
но этот гнев смешон:
Из камня скроенный, стоит —
замшел и задублен.
Из романа в стихах «Вновь обретенные гребень и зерцало»
Два давних и преданных друга Фам Конг и Чыонг Конг дают клятву соединить в будущем узами брака своих детей и обмениваются в подтвержденье обета дарами — зеркалом и гребнем.
В стране начались беспорядки и смута. В своих скитаньях Фам Ким (сын Фам Конга) встречает Чыонг Куинь Тхы (дочь Чыонг Конга). Они полюбили друг друга. Им помогают Хонг, служанка Куинь Тхы, и слуга Фам Кима, Иен. Но родители, по приказу наместника, намерены выдать Куинь Тхы за другого. Девушка, разлученная с любимым, решает покончить с собой.
Куинь Тхы в страданье:
«Хрупкое созданье — внешность!
Клятвы здесь витают,
Но о них не знает милый.
Мыслила: топиться,
Но душа боится смерти,
Жажду я свиданья,
Чтоб ему признанье молвить.
Слышать его речи
И уйти до встречи новой».
И посланье шепчет,
На бумаге жемчуг — слезы.
«Лунный старец тянет нить,[1522]
Чтобы нас разъединить!
Страшно в мире красоте:
Углю с яшмою не быть.[1523]
Лист и птица злы ко мне[1524]
И мечтают погубить.
Ива тянется к любви,
Но не знает, как любить!
Худо быть тростинкой,[1525]
Затянулся дымкой месяц.
Все ко мне жестоки,
Розовые щеки блекнут.
Небу, как дитяти,[1526]
Вешней благодати жалко.
И один лишь ветер
Развевает пепел горя.
Ты ли образ Духа,
Лунная старуха, знала,
Что меня страданье
Ждет в существованье новом?
Пусть моя записка
Все, что сердцу близко, скажет».
Та, что им любима,
Ранила Фам Кима словом.
Начал он гаданье,
Написал названья духов.[1527]
Дурно на таблицах
Сказано о лицах близких.[1528]
При другом гаданье
Выпал знак страданья снова:
В Огненных палатах
Знак огня и злата выпал.
Он в тоске, в тревоге.
Вот он и в дороге скоро.
Путь окончив дальний,
Видит он печальный образ:
Девушку в расцвете.
Выло время третьей стражи.
И тогда неслышно
Из-за шторы вышла фея.
Ивы скорбный облик —
Щеки, словно облак бледный.
К ней спешит любезный.
Тут бы и железный плакал!
Два цветка, чьи корни
Сжаты в тесной форме жизни.
Тихо молвит ива:
«Буду ли счастлива в карме?
Как войдем в общенье
В новом воплощенье, милый?
На руке прекрасной
Выведу я краской имя.
Милому на счастье
Эти два запястья дам я».
Ким в ответ на это
Два вернул браслета деве.
«Лучше не встречаться,
Если разлучаться надо.
Ведь тверда, как камень,
Что стоит веками, клятва».
Завершилась рано
С боем барабана встреча.
И ушла в покои
Под звучанье мо и дана.[1529]
Только засветлело,
С моста зазвенела сбруя.
Видит из-за шторы
Пышные уборы — гости.
Несколько парчовых
Надевает новых платьев.
Шпильку и камею
И еще на шею жемчуг.
Держит пред собою
Зеркало с резьбою тонкой.
Весь убор надела
И служанку дева кличет.
«Хонг, — она сказала,—
Ты судьбу связала с Иеном.
Соблюдай три долга[1530]
И блюди, как должно, мужа.
Вместе с ним едино
В Фаме господина чтите.
Я уйду и друга
С поворотом круга встречу».[1531]
Слушала служанка,
Госпожу ей жалко стало.
Ей страшна разлука,
Нож, как лист бамбука, блещет.
И она без слова
Жизнь отдать готова рядом.
Госпожа ей молвит:
«Твое сердце полнит верность.
Но велю иное:
Верною женою будешь.
Я ж гонима роком
К Девяти потокам вечным».
Вот отвар смертельный
Из пяти растений выпит.
И отходит дева
Из сего предела в дальний,
Где струятся воды,
Где беззвучно годы длятся,
Где в одном потоке
Жизни, смерти сроки слиты.
Когда Куинь Тхы умерла, Фам Ким постригся в монахи. После смерти Куинь Тхы рождается ее сводная сестра Тхюи Тяу (новое воплощение умершей). Тхюи Тяу, одаренная талантами к стихосложенью и музыке, переодевается вместе со своей служанкой Оань в мужские костюмы и отправляется странствовать.
Встретив в пагоде Фам Кима, она, под видом юноши, состязается с ним в сочиненье стихов и песен.
«Ты, Оань, смирила
Боль, — проговорила Тяу.—
Дай про расставанье
Мне сыграть на дане лунном[1532].
Затянул туман луну.
Снег ложится
На Корицу.
Гуси тянут в вышину.
И на холоду
Замерли в саду
Бабочка и птица.
И поникли вдруг
Маи и бамбук!
Только песня длится.
Нет луны и звезд
И далек Сорочий мост.[1533]
Нгыу Ланг с Тик Ны[1534] —
Вы разделены Рекою!
Радуга нарядна,
Но к ней путь изрядно труден.
Облака, как вести,
Но везде на месте праздность.
Только струны дана
С радостью нежданно грянут:
Две струны в единстве
Парой мандаринских уток.
Как неясны узы!
Тяжелы обузы жизни!»
Ким из дома вышел
И вблизи услышал песню.
Слушал он в печали,
Звуки отвечали сердцу.
«Лишь Бо-я когда-то
Так сыграть для брата мог бы![1535]
Фея в замке Лунном
Так звенит по струнам дана,
И на хоангкаме
Вьются мотыльками звуки.[1536]
Тот напев прекрасный
Вызывает странствий жажду!
Стон разлуки длинной
Пары журавлиной слышен.
Разлученных муки
Чуешь в каждом звуке скорбном».
Ким запел ответно,
И, как шелест ветра, песня
Тонких штор достигла.
Слушая, затихла дева.
«Светит яркая луна.
Пахнет, млея,
Орхидея.
И спокойна глубина.
Иволга лепечет,
Ласточка лепечет.
Ветер парусом трепещет.
В редких звездах вышина.
И туманы поредели.
Вышел путник со свирелью,
Значит — скоро быть веселью.
Скоро встреча суждена.
Да, не за горами
Праздник с фонарями[1537] — встреча.
После испытанья,
Будет рокотанье песен.
Свежи и прекрасны
Затканные красным ткани!
Пусть весна далеко,
Расцветет до срока осень.
Млечный Путь струится,
И Тык Ны стремится к брегу».
Песня в отдаленье
Отвечает пенью Тяу.
Как слова пристойны,
Как легки и стройны звуки,
И напев, присущий
Иволге поющей, сладок.
Привязавшись сердцем к вновь обретенному «другу», Фам Ким не выдерживает разлуки и отправляется на поиски. Он находит Тхюи Тяу и, обнаружив у нее на ладони слова «Девушка Куинь», понимает, что перед ним его возлюбленная, воскресшая в новом существованье. Воссоединяются снова и памятные дары — зеркало и гребень.
Хо Суан Хыонг[1538]
Перевод Г. Ярославцева
Из книги «Весенний аромат»
Блистает на храме табличка надменная.
Небрежный я кинула взгляд
И вижу, что в память о битом Наместнике
высокие стены стоят…
«Была бы мужчиной, — я с горечью думаю,—
могла б изменить я лихую судьбу мою,
Могла бы вершить я великие подвиги,
не зная досадных преград!»
Нежится под одеялом жена,
зябко, тоскливо жене другой.[1540]
Муж-то у них один на двоих —
взвоешь, пожалуй, от жизни такой.
Жди-дожидайся, пока повезет:
то ли неделя, то ль месяц пройдет:
Может, он завтра тебя позовет,
может быть, вовсе не ляжет с тобой?
Хочет жену как служанку держать,
чтоб и награды не смела бы ждать.
«Палок отведаю, но пообедаю!»[1541]
Рис, на беду, к обеду плохой…
Если бы раньше мне знать о том,
замуж не вышла бы нипочем,
Лучше б с судьбою смириться мне,
да и прожить бы весь век одной.
Спуски — подъемы, спуски — подъемы,
вот он — Тройной перевал.
Кто он, могучий, что гордые кручи
из мягкого камня ваял?
У алых ворот всякий найдет
узкий проход в таинственный грот.
Есть и примета: мхом приодета
в том месте поверхность скал.
В теплые весны стройные сосны
клонит-колышет ветер несносный;
Рассвет торопливый на листиках ивы
щедро росу расплескал.
Из добродетели лезут в свидетели
этих красот — благонравья радетели,[1543]
Не ведая лени, сбивая колени,
взбираются на перевал…
Летний юго-восточный ветер
в полдень не даст прохлады.
Девушке, утомленной зноем,
здесь отдохнуть — отрада.
Спит она в жарких объятиях грез,
гребень бамбуковый в гуще волос.
Ниже цветущих холмиков спущен
розовый край наряда.
Там, на холмах, что глядят в небеса,
не испарилась еще роса,
И есть еще в Персиковой долине[1544]
потоку речному преграда…
Жрец добродетели рот раскрыл!
надо б уйти, но уйти нет сил.
Так он и топчется пред красотою,
не отрывая взгляда…
Эй, лодочник! Знакомы мне
коварные твои повадки.
Ты погружал в реку весло,
страшась задержки да осадки.
Но, выйдя на берег привычно,
на воду смотришь безразлично.
Песок шуршит под челноком,—
что волноваться? Все в порядке!
Волне же, поднятой тобою,
еще надолго нет покою.
Ты встречи с нею избежал,
она ж — неслась к тебе украдкой.
Обнять хотела… Разве вправе
ты забывать о переправе?
Еще не раз придется плыть,
так не беги же без оглядки!..
Пышка я круглая, белая-белая,
сдобная, сладкая и пышнотелая.
Плаваю, плаваю — все не тону.
Стану тяжелой — и камнем ко дну!
Пекарь рукою своей беззаботной
сделает рыхлой меня или плотной.
Телом любого к себе приманю,
сердце-начинку я чистым храню!
Тихо рыдает и причитает она,
в скорби бессонной трет покрасневшие веки.
Стоит ли плакать? Грусть, я скажу, не нужна.
«Зря убиваешься», — скажут и горы и реки.
Глупых девчонок где б ни пришлось повстречать,
надо бы каждой горькую правду сказать:
Ннзкорожденная! Бойся вельможных палат,
вступишь супругой — станешь служанкой навеки.
Опомнись! Трезв ты наконец,
иль хмель твой не проходит?
Взбрело ж бродить средь бела дня,
где при луне лишь бродят!
Хочу, чтоб ты разумным был,
к Пещере Тигров не ходил.
Послушай старших: там нет-нет
да и тигрят находят.
Да, да, я совершенно пьян!
Нет… Хмель уже проходит…
Но я и днем хочу бродить,
где только ночью бродят.
Когда бы я послушным был,
к Пещере Тигров не ходил,—
Никто б тогда не говорил,
что там тигрят находят.
Зной, духота. Не дождешься дождя
в жаркую эту погоду.
«Где вы, подруги? Идемте к ручью
черпать холодную воду!»
Вот, треугольный черпак раскачав,
кину — и плещется он среди трав
В поле, где тихо струится вода,
выйдя из гор на свободу.
Чуть наклонюсь — и до дна достаю,
выну — подставлю ладонь под струю.
Влаги живительной хватит на всех,
лица и руки омыты.
Весело!.. Долго мы трудимся так:
выльем — и снова наполним черпак.
И не расстаться с водою никак.
Зной и усталость забыты.
Потянулась, руки вверх простерла —
измеряю высоту небес.
Ноги развожу — хочу промерить,
широко ль раскинулась земля.
Из книги «Горный хрусталь»
Вникаю в глубину житейских дел,
и сердце у меня — сплошная рана;
Мир чувств и мыслей в людях познаю,
и голова мутна, как от дурмана.
Пусть буду я рождаться вновь и вновь —
узнаю ль настоящую любовь?
За годы, что успела я прожить,
пила лишь чашу горького обмана.
Биенью сердца твоего,
мой друг, подолгу я внимала,
И твоему в ответ мое
в груди взволнованно стучало.
Среди цветов, тенистых ив
искали днем уединенья,
Чтобы вдвоем читать одно
любимое стихотворенье.
Мы лили в чашечки вино,
и нам одна луна сияла;
Во всем мы были заодно,
и как всего нам было мало!
Быть вечным счастью не дано,
а ты теперь за дальней далью,
И, одинокая, давно
душа наполнилась печалью.
С тех пор как радость отцвела
и горькая пора настала,
На ложе у меня тепла
лишь половина одеяла…
Прошла, Суан, прошла твоя весна,
Все чаще остаешься ты одна.
И утром, в сад распахивая дверь,
Цветов все меньше видишь ты теперь.
А в комнате, где шпильки прижились,
Все нити чувств в клубок переплелись.
Тут ваза благовоний холодна…
Прошла, Суан, прошла твоя весна.
На изголовье одиноком ты
Кому поверишь тайные мечты?
Как золота недолговечен блеск,
Так отшумел весны короткий всплеск.
Да, были сотни тропок и дорог;
И на любую пасть твой жребий мог.
Узнала ты в прошедшие года,
Что сладость рядом с горечью всегда,
Что твердый у создателя закон:
И зной и холод сразу шлет нам он.
Был рядом друг, и вот уж нет его
На половине ложа твоего,
И жалобы услышит лишь стена…
Прошла, Суан, прошла твоя весна.
Нгуен Зу[1547]
Перевод Арк. Штейнберга
Пятнадцатый день седьмой луны[1549]. Осень плачет навзрыд.
Сухие кости продрогли насквозь; на западе тускло горит
мучительный, полный тоски, холодный, сизый закат…
Вечерние ветры камыш серебрят,
и мягко шуршит золотой листопад.
Неясные тени меж тополей стелются в эти часы.
Мерцают в кронах понурых груш тяжелые капли росы…
Недаром людские сердца печалью безмерной полны.
Владения солнца, увы, холодны,
но что же сказать о мире луны?
Под пологом ночи земля черна и темен беззвездный свод.
Угрюмый сумрак закутал холмы и волны озерных вод…
О, как все живое не пожалеть, примолкнувшее в тиши!
Как страшен удел одинокой души
на дальней чужбине, в пустынной глуши!
Скитается душа-сирота в краю полночных теней,
Где благовоньями не курят, не жгут светозарных огней.
Богач гордится собой, но что же выгадал он?
Какое различье меж тем, кто учен,
и тем, кто премудрости вовсе лишен?
В пятнадцатый день мы воздвигнем алтарь во славу Того, кто спасет,
И окропим животворной водой, ниспосланной с горных высот.
Всемилостив Будда! К нему, кто тысячи тысяч простил,
Мольбу вознесем, чтоб от бед заслонил
и душу на запад без мук отпустил!
Хоть есть немало дерзостных душ, чья смелость не знает преград,
Мечтающих горы на плечи взвалить, забрать все реки подряд.[1550]
К чему же эта борьба за славу, за высшую власть?
Князьям суждено неминуемо пасть,—
никчемна их сила и жадная страсть!
Мгновенно разверзнутся хляби небес и рухнет на головы кров.
Вельможам не скрыться в людской толпе, и жребий владык суров.
Возмездье стократ тяжелей для тех, кто богатству служил.
Багряная кровь струится из жил,
в истлевших костях — нет жизненных сил.
Судьбою гонимые бобыли, изгнанники, упыри,
Безглавая нечисть, в дождливой ночи вопящая до зари,—
поймите: удача, беда — случайных событий игра.
Когда ж подойдет избавленья пора
к душе неприкаянной, чуждой добра?..
Иные блаженствуют в царстве мечты, за пологом орхидей.
Живут, как будто у феи Луны, — немало таких людей.
Но реки и горы порой взрывают мнимый покой,
И мечутся жалкие души с тоской
листвою сухой — листвою людской…
Вознесся к тучам высокий дворец, поют под мостами ручьи,
Но ваза разбита и сломан браслет, и эти хоромы — ничьи!
Здесь были веселье и блеск, чего же больше желать?
Покойный хозяин любил пировать,
но некому кости его подобрать.
Печально существовать без огней, без благовонных свечей.
В недоуменье густой родомирт, в недоуменье ручей.
Расслабились ноги давно, расслабились руки… А жаль!
Но с каждой ночью все горше печаль,
и прежняя сила вернется едва ль!
А эти, в шапках высоких и в шелке пышных одежд!..
Пылает на кисточках красная тушь — источник беды и надежд.
Вот-вот от книг мудрецов у них разорвется сума.
Ночами о Чжоу лопочет им тьма,
с рассветом по И они сходят с ума…[1551]
Чванливы они, и злобою к ним полны людские сердца.
Безвинно загубленных ими людей число растет без конца.
За тысячу им золотых не откупиться, поверь!
Давно заросла травою их дверь,
и прахом пошло богатство теперь.
Ни в прошлом, ни в будущем нет у них ни близких друзей, ни родни.
Никто не подаст им чашки воды. Презренны и нищи они.
Уныло бродит душа, — былое счастье прошло,
Грехи придавили ее тяжело,
мешает спасенью свершенное зло.
А этот безумец, ведущий войну, — свирепому тигру под стать;
Не сердце живое в груди у него — одна войсковая печать!
Рождает он бури и гром, победой себя веселя;
Под пеплом и пылью бесплодна земля,
и трупы везде устилают поля.
Но вот неудача: пронзила стрела, шальная пуля нашла.
Растерзана плоть, проливается кровь, к душе подбирается мгла…
У края каких же морей, в какой придорожной пыли
За тысячи ли от родимой земли
безвестную горстку костей погребли?
И солнце сокрылось, и ветер кричит, и скорбно глядят небеса.
На мир опускается траурный мрак, смолкают живых голоса…
Родные сюда не придут сквозь джунгли, звериной тропой,
Одни лишь осенние тучи толпой
над павшим поплачут в печали скупой.
А есть и такие, кто деньги копил, чтоб всюду прослыть богачом,
Готов недоесть, недопить, недоспать, и жизнь ему — нипочем!
Но не осталось друзей, ни даже родных — никого…
Он денег хотел, он добился всего,
и только наследников нет у него.
Когда же покинул он солнечный свет, печаль и не глянула вслед.
Богатство — облако: вот оно здесь, и вот его словно и нет!
Текли к нему деньги рекой от многого множества дел,
Когда же покинул он здешний предел —
с собой даже донга[1552] взять не сумел!
Соседи смотрели на тело его, но плакать они не могли.
Бамбуковым лыком баньяновый гроб связали — поволокли.
Лишь ветры тоскуют в полях и жалобно плачут навзрыд…
Но кто ароматы ему воскурит,
кто чашей с водою его одарит?
Иные, к почестям устремясь, предавшись безумным мечтам,
За славой отправились в город большой, остались пожизненно там,
Но годы идут и идут… И где уж по дому взгрустнуть?
Но трудно одною ученостью путь
к богатству пробить и успехом блеснуть!
Как холодно на постоялом дворе, где смерть он встретил свою!
Зачем он покинул жену и детей в далеком, милом краю?
Зарыли его кое-как, в земле уложив ничком…
Кому был он дорог или знаком
в чаду городском, кипенье людском?
Здесь многие плачут у свежих могил, и только к нему не пришли.
Томится и страждет унылая тень вдали от родимой земли.
Скорбит на чужбине душа, тоскует и стонет она.
Хотя бы свеча загорелась одна!
Но нет… Лишь луна сквозь тучи видна.
А этот в далеких и бурных морях куда-то бесстрашно плывет.
И ветры, раздув облака-паруса, уносят скитальца вперед,
но буря потопит ладью — и резвый окончится бег,
И в чреве акулы такой человек
подобье могилы отыщет навек.
Бродячий торговец плетется едва сквозь холод, и ветер, и тьму.
Бамбук коромысла за столько лет плечо намозолил ему,
а небо висело над ним, то зноем, то ливнем глуша…
По горным дорогам, к ночлегу спеша,
поныне скитается эта душа.
Иной, по несчастью, в набор угодил — и вот, зачислен в войска,
Оставил дом, покинул семью, — нет выхода из полка.
Тоскует и мается он; вот-вот попадет под арест,—
И рис из бамбуковой трубки он ест
вдали от привычных, насиженных мест.
В лихую годину людей, словно сор, метет роковая метла.
Вся разница — пуля ударит в упор, настигнет случайно стрела…
Нечистая сила вопит, и горы встают на дыбы,
И к черному небу несутся мольбы,
и больно, что нет справедливой судьбы.
Где счастье девичье, что прахом пошло, как продали дом с молотка,
И юность увяла и умерла для жизни луны и цветка?..[1553]
Под старость нет ни семьи, ни дома в сельской тиши.
Угрюмые джунгли — и те хороши
для этой загубленной, жалкой души!
Жила — и терпела мученья она; когда ж наконец умрет,
То кашу из листьев баньяна опять за гранью могилы найдет.
О женское сердце! За что тебя заточили в тюрьму?
О женское счастье! Зачем, почему
отравлено ты — не постигнуть уму!
А этот всю жизнь под мостом ночевал и спал на холодной земле,
Иссох от поста, подаянья просил, мечтал о еде и тепле.
Нам жгучая жалость о нем теперь неумолчно твердит:
Подачками жил он, забит и забыт,
и возле проезжей дороги зарыт.
А этот бедняк, ни за что ни про что попавший в застенок сырой!
В циновку труп завернули его дождливой полночной порой…
Никто не доставит семье последнюю скорбную весть,—
Одна лишь надежда печальная есть,
что в жизни другой обелят его честь!
А сколько беспомощных малых сирот! Как маются горько они!
В недоброе время, видать, родились, — остались на свете одни.
И некому их приласкать и вытереть слезы с лица.
«О-о!» Этот крик пронзает сердца…
«О-о!» Ни матери нет, ни отца!
А этот в горной реке утонул, монахами не отпет,
Тот с пальмы свалился, словно орех, и шею сломал и хребет,
а этот в колодец упал, когда оборвался канат,
А тот огнем на пожаре объят,
и вот — горит от макушки до пят…
А этим — от яда коварной змеи погибель была суждена,
А те угодили на волчьи клыки, на бивень могучий слона,
а этот детей не взрастил — и держит пред Буддой ответ.
Дурному отцу — прощения нет,
он должен брести по лестнице лет.
А этот, исхлестанный злобной судьбой, лазейке обманчивой рад,
На мост в преисподнюю смело шагнул — и нет ему ходу назад…
У всякого участь своя, несхожая с долей других,—
Но где же души бездомные их?
В каких они странах и в безднах каких?
Чей дух заблудился в дремучих кустах, на диком, чужом берегу?..
Кто в горных ущельях, над быстрым ручьем, ютится в камнях и снегу?
Кто бродит по зарослям трав, кто бродит в джунглях ночных
По козьим тропинкам, на скалах крутых,
в стенах городских, вдоль улиц пустых?..
Кто в доме прижился незримо для нас иль в пагоде Будды, в углу?
Кто бродит по храму в полуночный час, кто скорчился там, на полу?
Кто стонет, как ветер ночной, шагая сквозь бурелом,
Кто в темных полях, то ползком, то бегом,
без цели, без срока блуждает кругом.
При жизни терпели они без конца страданья, гнетущие плоть,
Мечтали наполнить впалый живот, и дрожь не могли побороть,
и спали на стылой земле, укрывшись туманом ночным,
И вот — проплывают, как облачный дым,
над здешней тропой, к воплощеньям иным.
Услышав крик петуха на заре, поспешно летят они прочь,
А лишь отпылает кровавый закат — встречают новую ночь,
несут они малых детей, бессильных ведут стариков…
Поймите! Жребий ваш тоже таков —
быть призрачным полчищем в смене веков!..
Молите же Будду, чтоб вас Он забрал в прекрасный, заоблачный край,
Своим ореолом тьму разогнал, приблизил сияющий рай,
чтоб мир на земле наступил, пришел с четырех сторон.
Да смоет Он горе! Да вытравит Он
всю ложь и неволю, все распри племен!
Мы просим Его, кто свят, вездесущ, нас, бренных и грешных, спасти,
Мы молим Его повернуть Колесо ко всем сторонам десяти.
О Тиеу Зиен[1554]! Защити! Дорогу найти помоги!
В безвыходной тьме, где не видно ни зги,
направь своим знаменем наши шаги!
Неустрашимый, великий, как мир, яви милосердье твое!
Вот палочек стук в монастырских стенах — прозренье и забытье…
И вот, все живое вокруг… Да кто же такие они,
Мужчины и женщины? Им поясни,
что скупо отмерены краткие дни.
Ведь жизнь быстротечна, как время, как сон, и все в ней —
слепая тщета,
И сказано нам: десять тысяч вещей — лишь майя, ничто, пустота.
Пусть Будду любой из людей несет в своем сердце сквозь тьму,
Сквозь муку, и горе, и страх, и тюрьму —
и станет нирвана наградой ему!
Творящий добро — слово Будды несет. Пускай это чаша с водой
Иль с рисовой кашей, которую ты принес угнетенным бедой.
Ведь говорят неспроста: бесценному слитку равна
Рубаха, что нищему в помощь дана.
Да будет ступенькою к небу она!
Вовеки блажен пришедший сюда, в себе побеждающий зло!
Любое даяние — благо, пускай оно бесконечно мало,
но станет огромным оно, коль примет его Божество.
Мы молим: пусть Будда разделит его
меж сирыми, не обойдя никого.
И мы не горюем, что все — лишь прах, что жизнь — улетающий сон.
Великий Будда заботлив и добр, могуч и всемилостив Он.
Мы славим на этой земле Того, кто вовеки таков,
Мы — племя бесчисленных учеников,
шагающих ввысь по ступеням веков.
Все мы — жертвы летней жары,
жертвы прохладной весны.
Хворый, лежу у предгорья Хонг;
дни мои сочтены.
Старый, худой… Я утром росистым
жалок в зеркале чистом.
Сквозь бамбуковый полог в безлюдной ночи
стоны мои слышны.
Десять лет я болею, один как перст:
ни друга со мной ни жены.
Бальзамы, что сварены девять раз,
для исцеленья нужны…
О, если хотя бы над кровлей хибарки
выплыл, ясный и яркий,
Тьму разгоняющий светом своим,
диск приветной луны!
Река Ло — течет, гора Тан — стоит,
хоть миновали года.
На город Взлетающего Дракона
гляжу, — голова седа.
На месте княжеской пышной твердыни
дорога проходит ныне;
Новые стены взамен былых
нашел я, вернувшись сюда.
Сверстники прежние стали теперь —
важные господа,
Девушки давних времен счастливых
нянчат младенцев крикливых…
Ночью не сплю от щемящей боли,
бодрствую поневоле.
Светит луна, лишь флейта вдали
нежно вздохнет иногда.
Мост миновал я — и вольный простор
открылся издалека;
Зубчатые, за уступом уступ,
синеют горы слегка,
Бредет дровосек под луной двурогой
с вязанкой древней дорогой.
В закатном огне, на приливной волне,
качается челн рыбака,
Едва видна в тумане река
и пух молодого леска,
Вдоль берегов, над кровлями хижин,
дымок почти неподвижен,
Но я напрасно ищу в отдаленье
мое родное селенье,—
Лишь дикие гуси пятнают, как точки,
облачные шелка.
В старый колодец глядится луна;
поверхность воды ровна.
Пока никто не опустит бадью —
пребудет ровной она.
А если опустят — влага колодца
только на миг всколыхнется…
Сердце мое — словно старый колодец,
в который глядится луна.
Люди в шапках высоких, в пышных шелках
любят блеск суеты,
А я оленят и ланей люблю;
к чему мне чины и посты?
Без всякой корысти по лесу кочуя,
немного забыться хочу я.
Зверька подстрелю и себе говорю:
не так уж преступен ты!..
Мой пес примолк — за гребнем холма
он скрылся, нырнул в кусты.
Чу! Самец кабарги… на лужайке спит он,
и мускусом воздух пропитан.
У каждого в жизни своя отрада;
чего же, в сущности, надо
Тем, в колесницах, — важным чинам,
поднявшим цветные зонты?
Пьяный, щуря беспечно глаза,
сижу один у окна.
Не сосчитать опавших цветов,
мхом поросла стена.
Если мы пить хмельного не станем,
чем бытие помянем?
Кто оросит наш могильный холм
доброй чашей вина?
Быстро, как иволга золотая,
мелькнет, улетая, весна,
Посеребрит нам поникшее темя
неумолимое время;
Без ежедневной попойки хорошей
мы не справимся с ношей,
Вздыбленной тучей нависнет жизнь,
тяжко придавит она.
(Фрагменты из поэмы)
Пока до конца не иссякнут наши земные года,
Талант и судьба везде и всегда
дышат слепой обоюдной враждой.
Седую пучину морскую тутовник сменял молодой,
Но только горем, только бедой
бремя жизни на плечи легло.
На миг улыбалась удача, потом опять не везло.
Синее небо ревниво и зло
смотрит на свежесть розовых щек…
В праздничный день юный Выонг со своими сестрами, старшей — Кьеу и младшей — Ван, гуляя, замечают забытую могилу некогда знаменитой певицы Дам Тиен. Выонг рассказывает сестрам о ее несчастной судьбе; на глазах взволнованной Кьеу выступают слезы.
Смятеньем охвачена Кьеу: уйти ли? остаться ли ей?
Но звук бубенцов, звончей и звончей,
музыкой к ним долетел золотой.
Ученый-конфуцианец ехал тропой некрутой,—
К людям возле могилы простой
плыл, качаясь в седле, налегке.
Луна да ветер гуляли в его дорожном мешке,
А белый конь — будто в свежем снежке —
гордо играл под владыкой своим,
Да несколько мальчиков следом едва поспевали за ним.
Седок одеяньем сиял голубым
и зеленоватым — как небо с травой;
Стоявших у старой могилы с опущенной головой
Тотчас увидел, — и с речью живой,
с добрым приветом спешился он;
Пестро обутые ноги ступили на каменный склон,
А лес, будто всадником озарен,
вспыхнул алмазно каждым листком…
Выонг устремился навстречу, — с ученым был он знаком,
А девушки, скрытые цветником,
сквозь частые стебли глядели на них.
Приехавший жил по соседству; блистаньем талантов своих
Род Кимов украсил, — завидный жених!
Вкруг имени Чонг рос почтительный шум:
Земля, мол, дала ему знанья, а небо — сверкающий ум!
Войдет — и пленяет свежестью дум,
при выходе — благородством пленит,
Лицом и одеждой прекрасен, к тому же богат, родовит!..
Но более скромен, чем знаменит.
С Выонгом вместе учились они.
Ким Чонгу соседство их было дороже близкой родни;
Он знал, что рядом — только взгляни! —
в святилище Бронзового Воробья
Две девушки благоухают, себя от сторонних тая,
И для него, как чужие края,
был их расшитый шелками покой.
Бедняга давно уж томился тайной сердечной тоской!
Рад несказанно встрече такой,
брата красавиц приветствовал он.
Сестра, в которую всадник давно и страстно влюблен,
Внезапно пред ним возникла, как сон,
как розовый призрак в осенней листве…
Как две орхидеи весенних, как розы прелестные две,
Сестры стояли по пояс в траве,
рядом стояли, но видел одну
Юноша этот прекрасный, бывший у страсти в плену.
А та, что собой дивила страну,
кроткое сердце свое поняла,
Сердце, где страсть притаилась и лишь пробужденья ждала.
Но встреча продлиться никак не могла,
влюбленным уже расстаться пора,
Тоска пронзила обоих, мучительна и остра,
И кажется, красок закатных игра
прячет печаль уходящего дня.
Девушка смотрит вдогонку тому, кто, вскочив на коня,
Скрывается вновь, бубенцами звеня.
Над светлым ручьем опустив свою сень,
Прибрежная ива роняет вечернюю, длинную, тень.
Кьеу возвратилась в дом отца, но не покидают ее мысли о Ким Чонге. Юноша тоже погружен в думы о Кьеу.
Как полюбивший странен для нас!
Ликом туманен, душою глубок…
Кто же сумеет распутать шелковый сердца клубок?
Юноша Ким окунулся в мирок
мудрых, овеянных древностью книг,
Но Кьеу, прекрасную Кьеу не в силах забыть ни на миг,
Меру печали впервые постиг,
чашу томленья испил он до дна;
Дни — бесконечными стали, как ночи, лишенные сна.
Кажется, будто решетку окна,
где голубели на солнце шелка,
Навек от него заслонили циньские облака[1557].
Пыль на дорогах клубится, легка,—
кажется бледною дымкой она,
Светильник уже догорает, ущербная меркнет луна,
Стонет душа, любимой полна,
сердце стремится к сердцу ее,
Образ ее — пред глазами… Киму не жить без нее!
Холодом медным объято жилье,
высохла разом на кисточках тушь,
Струны лютни обвисли… «Что за беззвучная глушь!
Музыка ветра, молчанье нарушь!
Занавес шелковый бережно тронь!
Вздуй в очаге моем темном скрытый под пеплом огонь!
Бубенчиками золотыми трезвонь,
к ней долети моей страстной мольбой!
Разве мы друг для друга не созданы доброй судьбой?
Как я жестоко наказан тобой,
всепобеждающая краса!..»
К вечеру пала на травы стылым покровом роса.
Юноша бедный стремится в леса,
быстро шагает прямо туда,
Где у могилы забытой дремлет в туманах вода,
Где милая сердцу стояла тогда,
в тот незабвенный, мучительный час.
Вечер, печаль навевая, плакал; запад погас;
Память влюбленного жаждет прикрас,
и устремляется путник назад,
К дому избранницы снова тянутся сердце и взгляд.
Но неприветлив темнеющий сад,
изгородь мрачная высока,
Никнут плакучие ивы, — нет между них ручейка —
Тропки для алого лепестка[1558].
Вестнику счастья путь прегражден.
Иволга словно смеется, мир погружается в сон,
Заперты двери… Но тот, кто влюблен,
ночь напролет, не боясь темноты,
Станет скитаться поодаль, подогревая мечты,
А на ступеньки слетают цветы,
падают, будто бы с облаков…
Почва бела под ногами от мотыльков-лепестков.
Ким Чонг снял комнату неподалеку от дома Кьеу. Найдя в саду драгоценную шпильку, потерянную Кьеу, он вскоре встретил и девушку. Когда родители Кьеу уехали на праздник, она тайно приходит в дом Кима. Юноша клянется до свадьбы оберегать честь любимой. Кьеу очаровывает его своей игрой на лютне.
Девушка возвращается домой. В скором времени Ким Чонг уезжает на похороны дяди. Когда возвращаются родители Кьеу, в дом их врываются стражники. По ложному доносу они арестовывают отца и брата девушки. Все имущество семьи разграблено. Кьеу решает продать себя, чтобы спасти семью. За нее сватается проходимец Ма Зиам Шинь. На деньги, уплаченные им, Кьеу выкупает отца и брата. Она уезжает с Ма Зиам Шинем, наказав младшей сестре своей Ван, стать женою Ким Чонга.
Но Ма Зиам Шинь продает Кьеу владелице зеленого терема, жестокой и жадной Ту Ба. В отличие от других обитательниц зеленого терема, Кьеу не смиряется со своей участью. Она пытается убить себя ударом ножа. Повеса Шо Кхань подбивает Кьеу бежать из зеленого терема, но все это было подстроено с ведома Ту Ба, и Кьеу снова попадает к ней в руки.
Гуд мотыльков и жужжание пчел,[1559]
пьющих без устали сладостный мед,
Смех, заунывно звучащий каждую ночь напролет…
Месяц за месяцем пьяно бредет…
Ветка, качаясь под птицей любой,
Все на земле забывает, согнута вихрем-судьбой.
Больше не плачет она над собой.
Лишь иногда, протрезвев поутру,
Думает падшая Кьеу на леденящем ветру:
«Кто пожалеет, когда я умру?
О, для чего я тонула в шелку,
Видела радость и ласку на мимолетном веку?
Видно, уже не подняться цветку.
Насмерть затоптан прохожими он.
Кожа моя загрубела.[1560] Смех мой, похожий на стон,
Мне заменяет отраду и сон,
а к оскверненному телу летят
Лишь мотыльки друг за другом — долгие ночи подряд.
Все одного и того же хотят,
пьют до отвала росу и нектар,—
Мне же самой и неведом страсти таинственный жар,
Только щемящий, холодный угар,
только на сердце печать пустоты.
Сколько мне раз улыбались ясной улыбкой цветы,
Нежно смотрела луна с высоты,
снежные горы глядели в окно?
На ухо шепчет природа пленнице только одно,
И отражает она все равно —
неизъяснимую, жгучую грусть!»
Кьеу забыться пыталась, думая горестно: «Пусть!..»
Пела, твердила стихи наизусть,
лютню забытую в руки брала,
Но прикоснуться весельем к сердцу она не могла.
Близкую душу уже не ждала.
Некому сердце свое подарить,
Не с кем о доме родимом дружески поговорить…
Нет, одиночества ей не избыть!
Жгучие думы роятся толпой,
Кружатся, не отступают, болью терзают слепой.
Воспоминанья привычной тропой
к отчему дому стремятся опять.
Как там отец престарелый и одряхлевшая мать?..
Им не дано о дочке узнать.
Скоро уже догорит их закат.
Смогут ли крепкой опорой стать им сестренка и брат?
Нет ли новых невзгод и утрат
в садике том, где софора цвела,
Где злополучную Кьеу злая судьба стерегла?
Безвольный сластолюбец Тхук Шинь, сын богатого купца, берет Кьеу в свой дом младшей женой. Но старшая жена его, Хоан Тхы, дочь знатного сановника, велит своим слугам поджечь жилище Кьеу и бросить в огонь труп неведомой утопленницы. Кьеу же силой уводят во дворец Хоан Тхы. Все окружающие и сам Тхук Шинь считают, что Кьеу погибла в огне. Хоан Тхы превращает Кьеу в свою рабыню, всячески глумится над нею. Тхук Шинь узнает об этом, но не смеет ей помочь… Кьеу бежит из дворца и укрывается в храме у монахини Жиак Зюйен. Однако «богомолка» Бак Ба лживыми посулами выманивает Кьеу из храма, и та в конце концов снова попадает в зеленый терем. Там в нее влюбляется отважный бунтарь Ты Хай. Собрав сильное войско и добившись богатства и славы, Ты Хай возвращается за Кьеу. Он велит схватить и покарать ее обидчиков. Император посылает наместника Хо Тон Хиена с войском — усмирить Ты Хая. Наместник предлагает Ты Хаю сдаться, суля ему высокие посты при дворе. Ты Хай гордо отказывается, однако, поддавшись на уговоры Кьеу все же принимает наконец почетные условия капитуляции. Но наместник обманывает его. Ты Хай попадает в ловушку и погибает. Его войско разгромлено. Тот празднует свою бесславную победу. Он заставляет Кьеу прислуживать воинам и играть на лютне. На другой день наместник отдает Кьеу как свою добычу одному из старшин. Не вынеся позора, Кьеу бросается в реку. Но ее спасает монахиня Жиак Зюйен и дает ей приют в храме.
Далее следует рассказ о Ким Чонге и той далекой поре, когда он расстался с любимой.
Вот, из отлучки вернувшись, Ким Чонг
бросился в сад Зимородков бегом.[1561]
Видит: все изменилось, все — словно в мире другом.
Буйные травы кустятся кругом,
больше никто не глядит из окна,
И кое-где обвалилась, ливнем размыта, стена…
Тень человека и та не видна,
еле заметны тропинки в саду.
Лишь зацветающий персик, так же как в прошлом году,
Светится весь у зари на виду.
Ласточки носятся прямо в дому,
Странной судьбой погруженном в холод, молчанье и тьму…
Страшно Ким Чонгу. Попался ему
туфли замшелый, затоптанный след.
Что это — вестник утраты или неведомых бед?
Но появился какой-то сосед,
и от него лишь Ким Чонг разузнал,
Что неповинный хозяин жертвой чиновников стал…
Он бы в ту пору и вовсе пропал,
если бы старшая дочь не спасла.
Кьеу, прелестная Кьеу, тело свое продала!
Скрыла ее непроглядная мгла,
доля ее никому не видна.
Вся же семья остальная полностью разорена.
Ван и Выонг с утра дотемна,
волею непостижимых судеб,
Перебиваются тяжко. Рок — беспощадно свиреп!
Ким пошатнулся, от слез он ослеп,
выспросил: где же ютится семья?
Долго искал и добрался он наконец до жилья…
Бедствуют там дорогие друзья,—
видно, ушли на работы вдвоем.
Сломанные камышины чуть закрывают проем,
Весь покосился глиняный дом!
Крохотный дворик, заросший травой,
Свалена старая рухлядь — и ни души в нем живой.
Путник с поникшей стоит головой:
Все это явь, хоть глазам ты не верь!..
Ким Чонг, выполняя волю своей любимой, женится на ее сестре Ван, а затем долгие годы посвящает розыскам Кьеу. Наконец наступил час их встречи.
Шелковый полог опущен в ночи,
персик щек разрумянила кровь…
Кьеу и Ким повстречались. Это встречается вновь
С давней любовью былая любовь.
Кьеу шепнула: «Горю, как в огне!»
Только не должен, любимый, ты прикасаться ко мне.
Знаю, ты предан Кьеу вполне,
только ведь я не могу никуда
Спрятаться от бесчестья, спрятаться от стыда.
Ведь о былом не забыть никогда!
Мерзость прилипла к лицу моему,—
Как же теперь от позора освободиться ему?
Как человеку, хоть одному,
ставши твоею, — в глаза посмотрю?
Как я приду к тебе с лаской, пусть я от страсти горю?
Стоит ли, милый, глядеть на зарю,
если окутана дымом она?
Пьют ли прокисшие вина, муть подымая со дна?
Разве увядшая роза нужна
чистому сердцу и верной любви?
Свежей розой любуясь, ты беспечально живи!
Нежную Ван ты женою зови,
а про меня позабудь… Позабудь!
Стану стыдом я терзаться, да и тебе как-нибудь
Может прокрасться сомнение в грудь,
можешь ко мне вражду ощутить.
Разве теперь мы сумеем страстно друг друга любить?
Разве о будущем можно забыть?
Выполнить надо свой долг перед ним.
Давние воспоминанья мы навсегда сохраним,
Мною ты будешь вовеки любим…
Нет, не затаптывай в землю меня,
Вянущий цвет мой лаская, счастье свое хороня!
Много в сестре молодого огня…»
Молвил Ким Чонг: «Наша клятва жива.
Рыба с водой неразлучна, с розовой почвой — трава.
Тут бесполезны пустые слова,—
сердце решает, родная моя!
В долгой разлуке тоскуя, жгучую муку тая,
Исколесил я чужие края
в думах о доле жестокой твоей.
Капелька страсти осталась, — смело доверимся ей!
Что нам до прошлого, что до людей!
На три рожденья и смерти с тобой
Связаны мы обоюдной, нерасторжимой судьбой.
Мы неподвластны невзгоде любой!
Вешняя ива еще молода.
Ты словно зеркало это — так же чиста и горда,
Пыли нет на тебе и следа;
В поисках радости, скрывшейся с глаз,
Верности я не утратил, клятва тверда, как алмаз.
Выше ценю тебя в тысячи раз.
Радость, как солнце, выходит из тьмы,
Словно весна наступает после суровой зимы.
Общего ложа не требуем мы.
Словно гроза, миновала беда,
Цитра и гусли связали наши сердца навсегда.[1562]
Нет! Не уйду от тебя никуда!»
Глянув на небо, что блещет вдали,
Кьеу в слезах поклонилась низко, до самой земли.
Молвила: «Да! Уберечь мы смогли
близость высокую родственных душ
Лишь потому, что прекрасен ты — добродетельный муж!
Если я снова воскресну к тому ж,
если увядший бутон расцветет,—
Может, счастье взаправду нас, повстречавшихся, ждет.
Речь твоя прямо от сердца идет…
Если друг друга мы поняли так,
Значит, станет духовным нерасторжимый наш брак.
Солнце восходит, кончается мрак!..
Честью и радостью жизни моей
Этой нынешней ночи, лучшей из тысяч ночей,
Я благодарна — как ливню ручей!
Да не кончаются добрые дни!..»
Свечи затеплив, друг дружку за руки взяли они.
Звездные затрепетали огни,
вспыхнуло чистое чувство в крови,
Радость в рубиновых чашах пела величье любви.