И тем не менее вот уже более двух тысяч лет люди не перестают говорить о той, кого во время примитивной и жестокой церемонии, восходящей к древнейшей эпохе существования Вечного города, в ритуальном порядке объявили врагом римского народа. На берегах Тибра до нее только один Ганнибал вызывал такой страх и такую ненависть; еще долго после того, как ее победили, Рим использовал ее образ в качестве пугала. Только благодаря этой ненависти память о ней и дошла до нас — ведь покоренную Александрию принудили к молчанию. Клеопатру превратили чуть ли не в дьявола, создав миф о «Египтянке», — а, как известно, если царства смертны, то мифы не умирают никогда. Поврежденная надпись из руин Ком эль-Дика, о которой мы говорили вначале, — это как бы символ судьбы Клеопатры: стоит произнести ее имя, и в ушах наших начинают звучать шум и ярость давно прошедшей эпохи, а в воображении разворачивается картина, которую, мнится, мы знаем с первых дней жизни, — не имеющая себе равных история о крови, сексе и смерти.
Следует сказать, что в Историю Клеопатра ворвалась, действуя в полном соответствии со стилистикой великих эпопей, таких, как «Илиада» или «Рамаяна», — в ту зимнюю ночь 47 года до Рождества Христова, когда она вылезла из свертка тряпья, положенного у ног самого могущественного человека Запада, Цезаря. Более эффектного выхода на политическую арену не было никогда — вплоть до сегодняшнего дня; по сравнению с этим «голоса», которые слышала Жанна д’Арк, и уловки, с помощью которых она проникла в Шинон[7], кажутся театральными трюками. Одного этого поступка, поступка-эмблемы, хватило, чтобы Клеопатра стала легендарной. И осталась таковой навсегда; а иллюзия, сохранявшаяся двадцать лет, будто она, Клеопатра, может осуществить амбициозные планы Александра — создать империю, простирающуюся от Западного океана до Инда — обеспечила ей, уже после смерти, участь всех тех, кто в мечтах своих заходит дальше других и проявляет большую силу духа: ее изображали в самом фантастическом свете, ее презирали, окружали ореолом двусмысленности.
Века проходят — непонимание остается. Непонимание — и причина притягательности образа Клеопатры, и тесная темница, в которую он заключен: эта история, которая, если воспользоваться словами Жан-Жака Руссо, не имела примера в прошлом и никогда не будет никем воспроизведена, утаивает от нас истинное лицо последней женщины-фараона.
Достаточно проследить судьбу ее имени: кто сегодня вспомнит, что греческая мифология знает по меньшей мере четырех Клеопатр, дочерей нимф, рожденных богом ветров или дочерью царя Мидаса (того самого, что все обращал в золото)? Много ли таких, кто знает: еще прежде этой царицы, которая до такой степени зачаровала Рим, что заставила его дрожать от страха, девять других женщин с тем же именем, ничуть не менее родовитых, были царицами или царевнами Египта? Последняя Клеопатра вытеснила из памяти людской всех своих предшественниц — и даже собственную дочь, которой, казалось, самой судьбой было предназначено навечно продлить славу ее имени. Кто в наши дни смог бы рассказать о непростых жизненных путях этих женщин — за исключением немногих эрудитов? Даже и в глазах знатоков истории последняя царица Египта настолько выделяется из ряда своих предшественниц, что они часто испытывают потребность назвать ее «Клеопатрой Великой» — по аналогии с другим «Неподражаемым», Александром. Ее влияние на умы до сегодняшнего дня остается настолько сильным, что, когда родители хотят дать своей дочери имя, пришедшее прямо из Древней Греции, — Елена, Пенелопа, Сапфо, Береника… — они никогда не отваживаются осенить молодую жизнь именем любовницы Цезаря и Антония (а если и отваживаются, то выбирают сокращенную форму этого имени, Клео, как если бы в полной форме оно могло навлечь на ребенка бог знает какое проклятие, некую ауру нестерпимо тяжкого величия).
Потому что легенда, которая прячет от нас правду об этой женщине, продолжает действовать на наше воображение примерно так, как функционируют черные дыры: если они встречаются со звездой, учат нас астрофизики, то поглощают ее, то есть предельно уплотняют и присоединяют к своей материальной массе. Таким же образом историческая фигура Клеопатры как бы вобрала в себя, предельно уплотнив, все архетипы роковой женщины: обольстительницы; прекрасной чужестранки; восточной красавицы, владеющей неизвестными Западу эротическими секретами; властной и безудержной в своих капризах царицы; честолюбивой интриганки; кокетки; волшебницы; даже колдуньи и нимфоманки — позже Шекспир, характеризуя ее нрав, припишет ей «страстный пыл цыганки»[8].
Этот агломерат фантасмагорических образов, еще более «уплотнившийся» из-за той атмосферы таинственности, которая всегда непроизвольно ассоциировалась с фараоновским Египтом, восходит к римлянам — современникам Клеопатры; после же ее смерти, в результате злобной пропагандистской кампании, развязанной ее победителем, Октавианом, упомянутый комплекс утвердился в сфере подсознательного. В Средние века легенда о Клеопатре была надолго забыта (просто по той причине, что люди утратили связь с античной традицией), но потом она вновь воскресла, став даже несравненно более притягательной, — когда перевод «Сравнительных жизнеописаний» Плутарха, выполненный Амиотом, познакомил элиту ренессансной Европы с династической сагой, которая стала узловым моментом в первом конфликте между Востоком и Западом. Плутарх объяснял смерть царицы укусом змеи; в этом зловещем брачном союзе с рептилией Клеопатра обрела черты библейской Евы: царица Египта навлекла проклятие на владык Рима — точно так же, как первая женщина ввергла мир в пучину зла, поддавшись искушению змея. «Дрянь», «беспутная египетская ведьма», «зловредная волшебница», «трекратная блудница» Акт III, сцена 11 (Антоний); акт III, сцена 8 (Скар); акт IV, сцена 10 (Антоний); там же.} — такими словами будут обличать ее возвышенные персонажи Шекспира, который черпал вдохновение у Плутарха. В этих формулах звучат отголоски образов царицы, которые вошли в обиход чуть ли не на следующий день после ее смерти, когда поэт Гораций обобщил их в одной-единственной характеристике — столь чеканной и резкой, что она навсегда осталась неразрывно связанной с памятью о Клеопатре: fatale monstrum[9].
«Роковое чудовище» — чаще всего это выражение переводят так. В оригинале оно имеет несравненно более глубокий смысл: латинское monstrum означает отклонение от естественной нормы, настолько редкое, что оно должно быть истолковано как знамение богов, как «чудо» в тогдашнем понимании этого слова. Личность Клеопатры и ее судьба с самого начала воспринимались как зрелище: как пьеса, главное действующее лицо которой, царица, является носителем некоего смысла, скрывающегося за внешними перипетиями его жизни. Клеопатра, женщина, концентрирующая в себе все опасности, а в сексуальном смысле возбуждающая одновременно вожделение и ужас, сама была явственным сигналом, адресованным мужчинам — мужчинам вообще и римлянам в частности; демонстрацией (в логическом и театральном значениях этого слова) того безумия, от которого старый мировой порядок должен был себя защитить. Наконец, представим себе, что зрители смотрели трагедию, в которой Рим, пройдя через крайние испытания, все-таки сумел спастись: чтобы получить полное удовольствие, они должны были насладиться и зрелищем поражения чудовища. Мрачное прилагательное «роковое» прекрасно показывает, какую мораль можно извлечь из подобного спектакля: тело Клеопатры, говорит нам поэт, воплощало не что иное, как могущество судьбы; не приняв меры предосторожности против этого чуда, Рим едва не погиб из-за него.
Трагедия, действительно, была великолепной, с превосходным, как говорят кинематографисты, составом исполнителей: вспомним о сестрах царицы, которые вступали в яростное соперничество с ее любовниками, Цезарем и Антонием, и предали ее брата; о сестре Октавиана, ее самого яростного врага; о близнецах Луне и Солнце, рожденных ею от Антония; о прислужницах, которые решились умереть вместе с ней. Темп «сценария» можно считать просто образцовым, не говоря уже о символической нагруженности и роскоши аксессуаров и декораций: царских барок, спускающихся по Нилу; удивительных жемчужин, которые Клеопатра, как говорят, растворяла в чашах с уксусом; здания сената, где Цезарь пал под ударами своры своих противников; мавзолея, где Антоний испустил дух на руках у царицы, — а ведь были еще и вакханалии на улицах Александрии, реальные или выдуманные, и, наконец, та морская битва, в которой Восток и Запад сражались за власть над миром.
В современную эпоху некоторые люди стали находить все это чрезмерным. Тот факт, что Сесиль Б. Де Милль, Манкевич и вся голливудская братия объединились, чтобы разыграть эту оргию величия, был вполне в порядке вещей; однако в строгом полумраке библиотек золото и пурпур как таковые редко становятся главной ставкой в игре. Коррозия скептицизма начала разъедать миф. Историки, которые, несомненно, не могли простить себе того, что когда-то не сумели устоять перед обаянием зрелищности, теперь решили против нее восстать: им казалось, что, чтобы на поверхности все выглядело так красиво, за этой поверхностью обязательно должен скрываться какой-то обман; что историческая Клеопатра — сомнительная фигура и шарм ее неестественный, вроде как у маски из папье-маше; что же касается источников, пересказывающих ее авантюрную жизнь, то их, очевидно, прежде интерпретировали весьма небрежно, а может, и вовсе фальсифицировали.
Они упорно пытались показать, что очаровательная царица на самом деле была мелкой интриганкой; представительницей греческого этнического типа, не отличавшейся особой красотой; чуть ли не обыкновенной куртизанкой с примитивными честолюбивыми устремлениями; что она принадлежала к династии тиранов, которая постепенно вырождалась в результате кровосмесительных браков. И что Египет ее времени тоже находился в состоянии упадка; что в ее судьбе можно усмотреть лишь предсмертную конвульсию загнивающей восточной деспотии, которой История уже за много десятилетий до правления Клеопатры вынесла сцой приговор — потому что, как они полагали, путь развития человечества по логике вещей вел к победе римского рационализма, все дальше и дальше от безудержной экстра