Клопы (сборник) — страница 2 из 30

– Эй! – крикнул он, чистя шапку. – Говори чего-нибудь! Новый год! Слышишь или нет? Молчать нельзя!

Серые от высохшей слякоти ботинки он поставил слева и справа от себя и вытянул ноги к огню, с трудом шевеля закоченевшими пальцами.

– Только не молчи. Стихи читай!.. Песни пой! – глядя на синюю нитку, торчащую из носка, он потянулся и оторвал эту нитку, и, обняв пальцы ног, принялся сжимать их, стараясь согреть, и тут пламя прыгнуло к нему, обдав кислым газом; он отпрянул, упав на локти, и пламя опять притихло.

– Иль села обходи с медведем, – пробормотал он, шевеля пальцами ног, и вдруг услышал чей-то далекий голос.

Он прислушался, и ему почудилось, что выпившие девушки идут вдалеке и хохочут друг над дружкой, и он, торопливо натянув ботинки, полез на четвереньках и спрятался за столб. Потом поднялся и взял с собой крест. Он стоял, слушая и улыбаясь, с открытым ртом, и сердце опять стучало громко, заглушая все звуки. Он оглянулся назад, улыбаясь, а сзади синие фонари уходили в темноту, и он повернулся обратно и прислонился лбом к черному граниту, гладкому, блестящему и с желтым мусором внутри.

И, глядя на мусор, вспомнил, как в троллейбусе стоял, упершись лбом в стекло, залепленное снегом с обратной стороны, а рука его стыла на ледяном поручне, и большой палец вдруг придавило чем-то теплым, и это оказался локоть девушки в коричневой куртке, и он посмотрел ей в лицо и сказал, что вот дом рыжий, как радиола, и она засмеялась, сморщив нос.

Он думал, что сейчас, когда они и он – все пьяные, и пьяные сторожа, и устали, и хотят спать, они обнимутся по крайней мере и постоят, как пингвины, прижимаясь носами и щеками. Он шагнул из-за столба навстречу смеющимся девушкам, но девушек не было, а была темная ночь. Пламя набрасывалось на воздух и пустоту, и прозрачная снежинка, свалившись сверху, ударилась о гранит и полетела, кувыркаясь и ломаясь, к ногам. Он посмотрел на пальцы рук, красные, в черных крупинках вытаявшего мусора, и, раскрыв рот, перевел взгляд на синий пушистый шар вдалеке, и, не закрывая рта, усмехнулся.

Потом прислонился к черной стене, съехал на корточки и стал смотреть на крест, прислоненный напротив, а смотря, подпирал щеки кулаками. Глаза слезились, и все расплывалось. Обернувшись к молчавшему человеку, он сказал:

– Я знал, но забыл: мы умрем, – и двинул рукой, показывая на крест, отчего тот полетел, но он подхватил его и поставил обратно и, раскачиваясь и подперев щеки кулаками, опять стал смотреть.

Крест был залеплен снегом, который таял и катился вниз, объезжая ржавые шляпки гвоздей, и там, как на велосипеде, стоял ржавый номер 0696, а под перекладиной болталась паутина в изумрудных бусинках влаги, и в ней длинные желтые иголки. И снег, который стал водой, расплывался вдоль по трещинкам, наплывая на свернувшиеся лохмотья краски и отражая в выпуклостях огонь. Он покачал головой и поднялся, щелкнув коленкой.

– Нет, – сказал он, глядя в пустоту и воздух мокрыми глазами. – Что-то здесь недодумано, с этой смертью. Слышь, друг? Не выходит. Не боится никто, и все, бляха.

Он нащупал в кармане что-то мягкое и в нем колючее и вытащил согнутую в три погибели бенгальскую свечу, желтую квашеную капусту и в ней ярко-красную клюквину. Глядя сверху на эти комплектующие, он бережно погладил их пальцем все по очереди. Пламя сзади замерло, он заметил это, обернулся и сказал, озаряемый пламенем:

– А замысел был неплохой. Да. Надо признать. Свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду, – и, подняв ладонь с капустой, как бокал, поднес ее ко рту, но отвел, потому что увидел себя в черном граните. А рядом, внизу, отражался огонь толстым и изогнутым, как в кривом зеркале. А сам гранит отделился от деревьев и оград, а деревья и ограды отделились от неба, которое поднялось вверх, и все за ним устремилось вверх – и тонкие стальные прутья оград взлетали вверх, и черные ветки, которые лезли в разные стороны, казалось, только искали лазейку, чтобы пролезть кверху, а вершины так качались, стремясь оторваться от низа, что ему захотелось бросить все и лезть на крышу.

– Магический реализм, – сказал он, выпрямляя свечку, и, нагнувшись, сунул ее в пламя, и ждал, когда она вспыхнет ярким огнем, но она не вспыхивала, а только краснела, а пламя уклонялось. Он, раскачиваясь, терпеливо водил рукой и совал свечку в пламя, но оно уклонялось быстрей, и он не успевал за ним.

– Магический реализм, – пробубнил он в шарф неизвестно откуда всплывшие слова и отдернул руку, потому что свеча вспыхнула, но она не вспыхнула, а просто несколько искр высыпалось из нее и погасло, и тут он вспомнил, что эта свечка уже сгорела и поэтому не горит.

Тогда он поднял свечку над головой и сказал:

– Слушайте все! Пусть как будто она горит!

И, подняв ногу, шагнул с гранитного пьедестала на ледяную дорогу, и пошел по дороге, размахивая свечой налево и направо и говоря громко и нараспев:

– Зайки пушистые! Волки зубастые! Белке я рад и лисе! Здравствуйте, мальчики! Девочки, здравствуйте! Здравствуйте, здравствуйте все! Тук-тук-тук! Я Дед Мороз! Эй, кто там прячется? Выходи на середину! Теперь Новый год! Я Дед Мороз, а вы кто? Прекратить молчание! Нате вам шапку за девяносто рублей! Нате вам!.. Кашне!.. Стило!.. Выходите все! Будем плясать! А вот ключики! Ай, какие ключики! Ключики-бубенчики! Нельзя молчать! Пляшут все! Внимание! Раз, два, три! Магический реализм!

Он повернулся боком и запрыгал приставными шагами:

– Рич-рач, румби-бум, румби-бум, румби-бум. Рич-рач, румби-бум, румби-бум, румби-бум. Та-рари-рари-рарарарам-пам, та-ра-ри-рари-рарарарам, – он плясал, махая ногами, и, как бубен, звенела мелочь в кармане.

– Рич-рач, румби-бум, румби-бум, румби-бум. Рич-рач, румби-бум, румби-бум, румби-бум. Вы-ходи-ла на берег Катюша… Эх! На веселый берег, на крутой…

Он плясал, пока все не поплыло перед глазами, и тогда, шатаясь, он оперся об ограду, перегнулся через нее и отдохнул, мотая головой, разглядывая повешенные на ограду железные венки, а потом поднял голову и увидел на сосне огромный щит, на котором было написано красной краской: «Складирование мусора запрещено. За нарушение штраф». Он оттолкнулся от ограды и побрел к своему огню, все еще тяжело дыша, но огонь как-то померк, и, оглядевшись, он понял, что за тучами вверху уже начался восход, и пока еще сумерки, но скоро будет совсем светло, и вот поэтому все отделилось и перевернулось.

– Все стоишь, – сказал он сутулому человеку и, нагнувшись и поднеся пальцы к переносице, громко высморкался. После чего, проглотив слюну, поглядел на светлеющее небо, на мерзнущего человека в черном комбинезоне.

– Надо было подержать эту идею в столе, – сказал он, и, подняв свой крест, сунул его нижним концом в огонь, и долго ждал, когда тот загорится, но он не стал гореть, а только зашипел, и из него полезла наружу белая пена и пошел пар. – Понимаешь, дело-то в чем? Не боятся ничего. Египтяне, жены… мать… жнецы. Думают: зароем в землю – и вырастет десять человек. Им же говорят: при жизни, дура! При жизни! – он постучал кулаком по лбу, махнул рукой и закинул крест на плечо.

– Эй! – крикнул он, держа одной рукой крест за мокрую перекладину, а другую засунув в карман. – Эй! Дядя летчик! Парле ву франсе? Десин муа ен мутон! – и, не услышав ответа, пошел навстречу тускнеющим фонарям.

Он шел под фонарями, шел под черной крышей, спускался вниз по лестнице на обычную улицу, он шел по пустынной светлой улице и кричал:

– Эй! Аще убо ревенонз а но мутон! Медам! Месье! Ревенонз а но мутон! Десин муа ен мутон! Силь ву пле![1] – кричал он. На лицо ему садились холодные мелкие капли, возникающие из ничего. Они клубились в воздухе как пыль, которую не видно в тени. Зато с крыш капали крупные капли, разъедавшие лед на тротуаре, а из водосточных труб текли струи, как из дул чайников, и вода пузырилась и журчала в блюдцах, вытаявших во льду, и ноги разъезжались на сером в темных пятнах тротуаре. Январь был как апрель, или как январь, но в Париже.

– Десин муа ен мутон! Эй, кто-нибудь! Выходи из ящиков! Неужели все перемерли?

– Пф, – треснул сзади крест, и он обернулся, и полоса дыма возникла перед ним и поплыла, распадаясь в клочья, а на льду лежала красная крошка и стала ярко-желтой, а потом погасла и исчезла, и он пошел дальше, проткнув лбом висящий в воздухе голубой огурец.

– Ле конкомбр бле, – сказал он, ощущая потребность говорить по-французски, потому что все было как в Париже, и даже Эйфелева башня чернела вдалеке, но какая-то чересчур голая, будто тут с нее все облетело, не выдержав морозов.

– Ля Тур Эйфель ню, – сказал он и остановился, услышав далекий нарастающий гул.

Что-то приближалось сзади или сверху неумолимо, он смотрел на бело-голубой киоск, мокрый от воды, стараясь запомнить. И когда уже дальше некуда было нарастать, что-то знакомое и родное лязгнуло сзади. Он обернулся и увидел смотрящий на него троллейбус. Он смотрел на троллейбус и ждал, что будет. И в самом деле: из дверей вышла девушка в тигровой шубе, и прошла, не глядя на него, и поскользнулась, и пошла дальше, и мокрая пыль садилась на нее; прогнувшись назад, он смотрел на ее красный шарф; когда она прошла мимо, он сказал:

– Ну что же вы, – троллейбус лязгнул дверьми, – что же вы, – сказал он, прогнувшись вперед, троллейбус загудел и задрожал, но колеса вертелись на месте, разбрызгивая воду.

– Куда же вы! – спохватившись, крикнул он вслед девушке. – Почему вы не обняли меня? – Он сделал шаг, но поскользнулся и отчаянно засеменил ногами, прогнувшись назад; троллейбус смотрел на него и трясся. – Нас же не будет! Стойте! – кричал он, широко расставив ноги и прогнувшись вперед. – Так не делают! Так делают одни мытари! Да стойте! Слушайте! Я пророк! Я Дед Мороз! Я Прометей! Я похитил огонь!

Он сделал шаг, но опять поскользнулся и взмахнул руками, крест поехал с плеча и упал ребром, крякнув, как кукла, постоял на ребре и шлепнулся плашмя в лужу, обрызгав его ботинки. Девушка оглянулась издалека и пошла дальше, закинув на спину красный шарф. Троллейбус отъехал одним боком.