– И то правда, – согласился незнакомец. – Куда их девать-то. Продолжим. Началось все это в Европе. Про Рюделя слыхала?
– Дольче Габбана, правильно?
– Нет, раньше, – незнакомец мягко улыбнулся. – Рюдель был трубадуром. Писал песни. Давно, лет семьсот назад.
– Ох ты! – сказала Медея. Ей нравился собеседник – вежливый такой, никуда не торопится, вина не подливает. – Семьсот лет назад, надо же!
– Он влюбился в одну девушку по портрету. Она жила в другой стране – в Африке, в Марокко. Послал ей письмо со стихами. Письмо дошло. И она его полюбила тоже.
– По портрету, что ли? Как на сайте знакомств? А чего сам к ней не поехал?
– Знаешь, ему сначала не очень-то и надо было. Он с ней общался – как бы это выразиться попроще? – в сердце. Писал ей стихи, и от этого становился выше и блаженней, особенно когда совсем забывал про себя и думал только о том, как прекрасна его возлюбленная. Он был готов отдать жизнь за один ее взгляд. И отдал.
– Без шуток, что ли?
– В прямом смысле! Сел однажды на корабль и поплыл в Марокко. По тем временам – путь неблизкий. Во время плавания сильно заболел то ли холерой, то ли лихорадкой. На берег его вынесли, когда уже был в агонии. Она его встречала на пристани, и он увидел ее, как мечтал, поцеловал край платья и умер в блаженстве. А она ушла после его смерти в монастырь.
– Ну почему, почему? – расстроилась Медея. – Нашелся один приличный человек, и тот помер от холеры. Болезнь-то поганая, это когда умирают в собственном поносе с кровью, я знаю, читала, когда санитаркой работала. Вот ведь не повезло мальчику…
– В том-то и дело, что сам он считал, что повезло.
Незнакомец помолчал, побарабанил ногтями по столу и отпил глоток вина.
– Ему, с тогдашней поэтической точки зрения, удалось, наверное, главное, – продолжил он, разглядывая вино на просвет, – соединиться с любимой, как говорится, в духе. Тело пошло на корабль, повинуясь духовному зову, как такса за хозяином, но главное было не в теле, главное было за его, если можно так выразиться, пределами. Он полюбил. Полюбил не видя, полюбил по портрету. Он увидел ее глазами сердца – подлинную, простую и прекрасную, так сказать, вне пространства и времени, окутанную пламенем вечности. Тогда это умели. Не все, конечно, но случаи были. Скажем так – у него получилось пройти туда, где возможна встреча с подлинником – подлинником ее и себя.
– Когда меня любят, – сказала Медея, глядя от сильного чувства в сторону, – я тоже встречаюсь с подлинником.
Она вспомнила, как ее любил Савва на морской гальке, и в мужском туалете, и в сквере рядом с рестораном «Волна», и в душевой санатория «Чайка», и как это было прекрасно, и как она кричала из самой глубокой глубины души и тела.
– Да, – сказала она, – я знаю, про что вы говорите. Просто сейчас все немного по-другому.
– Сентиментальная эпоха, установка которой была на наличие ценности, превышающей твою жизнь, привела к созданию великой культуры и к мировым войнам, в которых погибло, в общем и целом, не менее ста миллионов человек в одном только XX веке.
– Ох! – сказала Медея. – Ох!
– M-да, – сказал Кукольник и продолжил: – Сентиментальная эпоха ценила не столько сам результат действий, а то воодушевление, которое испытывал ищущий этого результата. Поэтому у Жофре Рюделя не было цели обладать возлюбленной, у него уже было все, что он хотел – чистое состояние возвышенной свободы, сопутствующее такому бескорыстному стремлению. А это и есть настоящая свобода. Любить, а не быть любимым, понимать, а не быть понятым, утешать, а не быть утешаемым.
– Это кто сказал? – Медея почувствовала, что волнуется, но не смогла понять, отчего. Она достала расческу из кармана, покрутила в руках и сунула обратно.
– Франциск из Ассизи.
– Как это не быть любимым? Не хотеть, что ли, чтобы тебя любили? Как это?.. Пусть тебя никто не любит, что ли, а ты, давай, всех люби, что ли? Под всех ложись, что ли? Это неправильно.
– Некоторые считают, что это формула свободы. Но зачем тебе свобода, Медея? Ты ведь даже не знаешь, что несвободна. В этом твоя свобода. И, пожалуйста, забудь все, что я тебе сказал.
– Я свободна, – сказала Медея. – Да, свободна.
– Конечно, – сказал Кукольник, – кто бы сомневался. Конечно, ты свободна, Медея.
– Еще бы!
Они помолчали.
– Принести еще вина? – спросил Кукольник. – Вино хорошее, саперави – сто такого лет не пил.
– Неси, – сказала Медея. Она не шевелилась. Зайчики с речки гуляли по ее блузке.
– Постой! – сказала она. – Постой! Я вот что думаю. Я когда люблю Савву, то мне и вправду хорошо. А когда меня любят, например, придурки с сигарами, мне от этого тоска. Значит, есть тут правда, согласна. Кто это сказал, напомни?
– Один итальянец. Франциск.
– Когда я люблю, – заволновалась вдруг Медея, – то как будто наступает праздник, и мне всех хочется сделать счастливыми, да. И даже того лузера в машине, только бы он свою вонючую сигару выплюнул. А если, наоборот, я жду, что меня полюбят, а меня не любят, то мне тогда жить, вообще, неохота. Есть тут правда, однако, если вдуматься.
– Ага, – сказал Кукольник. – Напала на след. Одной несчастной стало больше.
– Я не несчастная, – сказала Медея. – Когда-то была, а сейчас нет. У меня вон сколько всего.
Она повернулась на стуле и стала смотреть на речку, мерцающую, как фольга, в шевелящихся ветках тиса.
39
Сентиментальная эпоха это мысль, и, как все мысли, она не есть сама эпоха, но лишь мысль о сентиментальной эпохе. Но есть мысли и мысли. Есть мысли о чем-то, а есть мысли чего-то. Мысли чего-то являются в одно и то же время и этим чем-то и мыслью, как, впрочем, и слова. Слова тоже могут быть о чем-то, а могут быть чем-то. И это разные по природе слова. И если мысль чего-то думать долго или даже не долго, но проникновенно и глубоко, то появится не сама мысль, а то, чем она является, помимо того, что она является мыслью. Можно сказать и так, что любая мысль является молитвой, стремящейся исполниться, но мысль чего-то всегда исполняется, причем довольно-таки быстро. Человек, владеющий мыслью чего-то (а она включает в себя тождество мысли и этого чего-то в полной простоте и уверенности), становится магом и чудодеем. Поэтому мысль, например, о Лазаре, что он не мертв, а жив, обращенная к Началу всего и с Ним слитая, приводит к тому, что мертвое становится живым – Лазарь восстает из смрада и праха и выходит из гробницы, как цыпленок из яйца.
Кукольник это и есть Кукольник, который есть мысль меня. Поэтому, можно сказать, что Кукольник, думающий в тексте обо мне, а вернее, меня, становится мной и, кажется, мне это не очень нравится, ибо Кукольник персонаж не особо приятный, что-то вроде олицетворения Рока, Ананке, Фатума, Необходимости и т. д. Поэтому его мысль меня творит меня причастным к фатуму, року и необходимости. И если я не найду выхода из этой ситуации, то я, скорее всего, напишу еще одну книжку, про которую кто-то, в лучшем случае, скажет, что она ни в п…, ни в красную армию, а я так и буду ходить по этой книжке, несвободный и предопределенный, замыкая в ней круг за кругом. Не знаю, как вам это лучше объяснить, но я чувствую, что это просто так и есть, и в объяснениях не нуждается.
Можно, конечно, полюбопытствовать, с чего бы это Кукольнику думать мысль меня, откуда он про меня вообще знает? Знает! И про вас он тоже знает, потому что он таким был задуман – знать про всех, кто несвободен, про всех, кто ходит по кругу, даже если об этом и не подозревает. К тому же, кто я, как не Кукольник по отношению к действующим в этой истории людям. Ведь это именно я вкладываю им слова в уста, и действия в тело. Вот только интересно, кто их вкладывает в меня для того, чтобы я вложил в них? Обещаю вернуться к этой мысли, потому что в ней лежит возможность освобождения и выхода из страшных кругов страшной Ананке-Необходимости, которой подвластны боги и числа. Но об этом немного погодя. Итак, мои герои…
Вот они-то про меня могут знать только опосредованно, различая меня в образе Кукольника, а тот-то уж знает меня напрямую, а почему, я уже объяснил. Писанина – действие не столь однозначное, как думают, и китайцы, не выбрасывающие на помойку, а сжигающие любой отработавший свое иероглиф в специальных бочках вплоть до начала XX века, знали, что делают, предавая действие уже ненужного слова огню, стихии, из которой оно вышло.
Итак, сентиментальная эпоха есть мысль, как мысль есть дерево, Медея, Кукольник, мы с вами и даже Вселенная, по утверждению некоторых, осознавших этот факт физиков. Но мысль может иметь несколько выражений, даже воплощений, и одно из них – материя, вещество, причем вещество волшебное – то сияющее, как лицо Медеи, то плотное и мускулистое, как загорелые икры Кукольника.
Медея сидит за столиком кафе и флуктуирует. И Кукольник сидит напротив Медеи и мерцает. Медея выходит к поверхности своего тела из Медеи, которая на большей глубине выходит к поверхности своего тела из Медеи, находящейся еще глубже, и так далее, и тому подобное – такой, что ли, фонтан и зарезанная голубка. Но Медея не фонтан, хотя абрис прически мог бы навести на мысли о схожести силуэта. Скорее Медея голубка, а не фонтан, и все же она голубка, расположенная еще глубже в себе, чем фонтан. Хотя чем глубже, тем сильнее.
Мы думаем, что глубина это что-то далекое от нас и до нас не достигающее, а все дело в степени глубины. И если голубка находится в предельной твоей глубине, в самой, что ли, глуби глубин, то ты сразу же становишься голубкой, как только почувствуешь голубку в своей глубине. И ты становишься голубкой, всецело, бескомпромиссно и неотменяемо. Влюбленные знают, что делают, когда подбирают друг для друга ласковые имена, нелепые на всякий трезвый слух, но вызывающие к жизни целый мир щекотных метаморфоз, без которых никакому союзу не уцелеть.
Медея это голубка, а Кукольник сидит за столиком, за которым с другой стороны сидит Медея. И река течет, блестя сквозь ветки тиса, как фольга на солнце. А в глазах Медеи плавают звезды, которых днем не различить, но и Медея, и голубка ткутся отчасти их энергией и втайне это знают. Серебряным облаком, облачной пудрой – миры, Медея, миры. Не зря любит тебя Савва, ничего на свете не происходит зря. А если так и может кому-то показаться, то не верьте ему – вы ведь сами лучше знаете, из чего вы состоите и чем живы.