Клуб одиноких сердец унтера Пришибеева — страница 5 из 42

биологического факультета Томского государственного

университета, Алеша Ермаков, бедную Стасю сосед на

зеленом "Урале" свез в районный центр, где девочке очкастой,

худышке угловатой и заносчивой, нетрезвый эскулап оттяпал,

недолго думая, взбесившийся, должно быть, сослепу, кишки

отросток.

Итак, около трех часов пополудни, в один из дней

потного, душного августа, вслед за небритым мужиком,

Антоном Ерофеевым, умудрившимся в рейсовый, белый с

красной полосой автобус загрузить окалиной припорошенную

связку тонких металлических труб, по узким, резиной еще

крытым ступенькам сошел и на лишенную домашней

скотиной гордой прямизны траву ступил разношенным

сандалем польским (сначала одним, потом другим) занятный

молодой человек приятной городской наружности.

Приезжий определенно намеревался закурить, дабы

взбодриться, осмотреться и путь единственно верный выбрать,

но нет, спичке балабановской фабрики "Гигант" не суждено

было воспламениться, соприкоснувшись с коробочкой

родного предприятия, да, прямо перед собой, тут же, сейчас

же, здесь же, на родном крыльце торговой точки симпатичный

юноша узрел, увидел то, ради чего он сутки коротал в дороге,

батона белого кусками суховатыми очередную сотню

километров заедая, а именно, ситцевого платья наглое

великолепие, нахальных глаз чудесный блеск и

возмутительной улыбки (нужны ли тут слова?) простое

торжество. В руках его милая Лера-Валера держала

обыкновенную стеклянную банку, сосуд с болгарским

сливовым компотом, единственным деликатесом и вообще

товаром в ассортименте скудном таежного сельпо,

противоестественное пристрастие к коему вызывало у

населения поселка, охотников и лесорубов, предпочитавших

заморскому продукты домашнего соления, копчения и

возгонки, неясное чувство тревоги за будущее Отечества и

ценностей его неприходящих.

— Ты?

— А ты думал, кто?

Несчастная "Стюардесса" в руке Алеши гнется,

ломается, теряет желтый мусор драгоценного содержимого,

отделившийся фильтр пропадает в истерзанной осоке, а

полупрозрачная белая трубочка превращается в идеальный

снаряд для бесшумной дуэли посреди урока географии.

— Долго плутал?

— Да нет. Твой отец объяснил все подробно… я же

звонил… два раза по автомату… знаешь, за пятнадцать

копеек…

— Не знаю, — отвечает Лера и оба начинают смеяться,

глупые и счастливые дети.

Не сказал, ничего не стал говорить, не поделился, этот

крик, этот визг, си взволновавший третьей октавы светкиной

"Оды":

— Мерзавец, гад, — при себе оставил, не стал

вспоминать, как лишенная свободы движений женщина, мать,

преподаватель высшей школы, просто плюнула слюной

горячей, едкой, белой, ему в лицо.

И он, конечно, выпустил ее, но не кулаком сейчас же

получил по физиономии, а коленкором тетради общей

"Лабораторные по физике", единственного увесистого,

способного расстояния значительные преодолевать предмета

из всей той кучи тетрадок и листочков, кою сгребла мамаша в

приступе безумном со скромного стола ученического и с

воплем жутким:

— Убирайся вон из моего дома, — запустила в

ослепленного и оглушенного сыночка.

Запустила, и так прокляв на веки, начала падать,

оседать. Взмахнула рукой, качнула этажерку, отправила на

пол скрепок московских разноцветную баночку, костяшками

другой, зацепиться как будто даже и не пытаясь, по

оголившейся столешнице безвольно провела, и на бумагу, еще

дрожжать, шуршать не переставшую, упала, опрокинулась,

легла.

Пух.

Да, не готова оказалась к внезапной попытке

возмужания отпрыска Галина Александровна,

импровизировала буквально на ходу, но исключительно

удачно, во всяком случае негодник не где-нибудь оказался, а

на коленях подле нее, слова, секунду, может быть, всего назад

в его устах немыслимые просто, в волненьи страшном

повторяя:

— Мама, мамочка, что с тобой?

Нет, скорую она им вызвать не позволила. Чередой

размеренных, злых и коротких импульсов, предсердья

метрономом хладнокровным потешить лекаря, пропахшего

бензином и бессонницей, а вслед за ним и всю горластую

конюшню ординаторской Галина Александровна не

собиралась. Она хотела одного — услышать звук

молниеносного соприкосновения резцов, клыков и коренных,

она хотела, должна была любой ценой, немедленно и

непременно, убедиться в своей способности испуганную эту

ноту извлекать.

И что же, когда отец и сын укладывали маму на

кровать, она, сознание как будто обретая на мгновенье, вновь

приподнялась на локотке и, наградив отличника, красу и

гордость третьей школы словцом неласковым:

— Подлец, — в движение его челюсть ударом хлестким,

ловким, точным привела, и он, не то чтобы препятствовать

посмел, несчастный и отвернуться даже не попытался.

И не обмолвился, ни слова не сказал, не выдал тайну,

воспользовался просто родительким вояжем, отъездом

ежегодным на воды, и сорвался, спокойный, уверенный

никто, никто исчезновенья не заметит, внезапно не нагрянет,

березовый, бутылочный, зеленый сумрак не спугнет в

панельной, однокомнатной хрущевке на улице кривой,

неправильной, в старинном городе губернском Томске, в

квартире, ключи от коей выдала племяннику, на пару дней для

процедуры этой сезона дачного спокойный распорядок

специально изменив, такая непохожая на мать, приветливая

вроде бы и добродушная как будто, Надежда Александровна,

родная тетя.

Да, явился, прикатил, познавший радость

незамысловатых па уан-степа, он возвратился, он приехал,

веселье дерзкое вкусить раскрепощающих движений

волшебных танцев — танго и бостона.

И вновь с ним вроде бы все ясно, но вот она, эта

ловкая и гибкая бестия, книгам предпочитавшая кино, а

разговорам долгим поцелуи, она, почему, увидев юного

студента, роскошной челкой летней беззаботной на нет

сумевшего свести высокий, круглый лоб, она, девчонка

хулиганка, отчего не спряталась, не улизнула, не исчезла в

сельпо — тазов и ведер капище железных, оловянных, бочком,

бочком, не возвратилась, из-за решетки, едва проваренной и

паучком стыдливо и наивно скрепленной паутиной, с

ухмылкой нехорошей наблюдать, как невезучий дурачок,

бычок свой дососав, нелепо топчется, вершков остатки

жалкие сминая, и Ерофея, присевшего у драгоценных своих

труб, распросами нелепыми из равновесия выводя.

Ведь ей же нравились еще недавно, желанны были и

милы совсем другие. Долгоногие лыжники, короткопалые

борцы, здоровяки, атлеты, хамы, которых и приятно, и легко

водить за сапожки носов нечутких, гонять в буфет, морить

напрасными часами ожидания, игрою незатейливой в тупик

отчаянный загонять, все, что угодно, не дай лишь Бог

неосторожно в угрюмом темном коридоре у раздевалки

баскетбольной в суровые объятия в час поздний угодить.

Да, да, Валере нравились другие. И ей самой казалось

так. Вот ее мальчики, самоуверенные недоумки, лопоухие

драчуны. Казалось, да, покуда февральским вечером

негаданно-нежданно из озорства, шаля и балуясь, она, и вкус,

и запах не любившая в ту пору, уже успевшая однажды

слюнных желез запасы истощить в попытках выплевать

мгновенно скисшую, противную наредкость горечь, к двери,

проворно затворенной, без долгих размышлений прыгнула,

метнулась, и юношу из-под ресниц чудесных, золотистых, с

таким забавным недоверием взглянувшего, без всякого

стеснения, так запросто, как закадычного дружка, земелю,

попросила:

— А ну-ка, дай разок, другой дернуть.

(Давненько что-то я "Опала" не курила).

Но, впрочем, шалостью, забавной несуразностью

Валера увлечение свое внезапное считала и тогда, когда уже

без стука и предупреждения, обычным образом, из коридора

через класс (предусмотрительно не запертый) она входила

каждый вечер в обставленную необыкновенно, немецкой

мебелью специальной кафельной (гордость шефов

коллектива южносибирской ГРЭС) лабораторию химическую,

беззвучно забиралась на высокий, нелепый, колченогий стул и

сквозь прозрачную перегородку смотрела на спиртовки

огоньками синими таинственно подсвеченные веки Алеши

Ермакова, отличника, красавчика, готовая, конечно, как

только подымет он глаза, как только оторвет от колб своих

дурацких и реторт, ему тотчас же показать невероятно

длинный, острый, красный, бессовестный язык.

Такая вот чертовка, шалаболка, и кто бы мог

подумать, что разлученная с голубчиком, она начнет

печалиться, грустить и прежних лет такие развлечения

желанные, прогулки, скажем, на моторной лодке в компании

отчаянных ухарей, соляркой пахнущих, лихих и конопатых, не

будут больше девичье сердечко весельем ненормальным,

диким наполнять.

И уж никак не ожидала Стася, что через ночь, а то и

кряду две, и три в начале первого едва лишь придется ей

прощаться с высоких чувств и слов прекрасным миром и

книгу закрывать, и свет гасить, вот так сюрприз, безумная

сестра Валера не рвется, как обычно, стыда не ведая и меры,

испытывать стогов высоких, свежих, темных мягкость под

сенью чудного кухонного набора "Пара мишек" свою

находчивость и ловкость проверять, увы, под самым носом

лежит вот и сегодня, невинно щурясь, огорченная как будто

бы всего лишь невозможностью в страну неверных сладких

грез отбыть без промедления.

Кстати, хотя знаток великий детских душ, пастырь,

наставник юношества строгий, Егор Георгиевич Старопанский