Клуб юных вдов — страница 3 из 39

– У нас даже не было возможности поболтать, – говорит папа, отгрызая кусок холодной пиццы.

– Поболтать? – хмыкаю я. Мы с папой не болтаем. Мы орем друг на друга – во всяком случае, так было до того, как он женился на Джулиет и все стало выглядеть более цивилизованно. Мама тоже была любительницей поорать. Первые воспоминания моего детства – хлопающие двери, сотрясающиеся стены и следующие за этим долгие, сдобренные слезами объятия. Джулиет предпочитает обсуждать все ровным тоном, и я играла по ее правилам столько, сколько могла. Я не орала, когда она переехала к нам. Не орала, когда они поженились. Не орала, когда папа коротко подстригся, или сбрил бороду, или стал носить строгие рубашки, устроившись на работу в банке.

Я не орала до тех пор, пока Ной не попросил меня переехать к нему и выйти за него замуж. Я думала, что мне не придется орать. Папа с мамой поженились, когда обоим было по девятнадцать, то есть на год больше, чем Ною, когда он сделал мне предложение. И я до сих пор считаю, что на самом деле папу встревожило не мое замужество и не мой переезд к Ною. Он дергался из-за школы. Ему претила мысль, что я брошу учиться, хотя, опять же, сам он когда-то поступил точно так же.

– Ага. Ну, ты понимаешь. Чтобы быть в курсе, – говорит папа, старательно изображая безразличие. – Как дела?

– Дела замечательно, – осторожно отвечаю я. – А у тебя?

– Хорошо. Все в порядке. – Папа макает пиццу в лужу маринары на тарелке. – Чем занимаешься? Все еще работаешь у Макса?

«Работать у Макса» означает возить шваброй в единственном приличном баре острова, в том баре, где репетирует группа, в том баре, которым владеет бывший лучший друг папы (бывший, потому что у папы больше нет друзей, у него есть Джулиет, и двое малолетних детишек, и отглаженные брюки цвета хаки, и служба в банке). Едва ли это можно назвать настоящей работой, к тому же мне за нее практически не платят – так, Макс изредка подкидывает пару двадцаток и всегда кормит меня, но я там неофициально.

– Ага, – говорю я. – Кстати, он передает привет.

Это ложь. Макс больше никогда не спрашивает о папе, думаю, потому что знает: когда бы он ни спросил, ответ всегда будет одним и тем же. С тех пор, как произошла «Великая реформация» – так Макс называет жизнь папы после женитьбы на Джулиет, – у них не осталось ничего общего.

– Я все хочу заглянуть к нему. – Папа качает головой, словно просто не может выкроить время. Словно он все еще ведет прежний образ жизни, словно в том, чтобы вечерком после работы заглянуть в бар к своему другу и послушать новую группу, есть смысл. – Как-нибудь вечером, ладно, дорогая? Вызовем няню? Послушаем музыку?

Джулиет приводит в порядок гостиную и выдает в ответ фальшиво-бодрое «Заманчиво!». В доме полнейший разгром, но я вдруг замечаю, что Джулиет не просто так отсутствует на кухне. Она ходит туда-сюда достаточно близко, чтобы слышать наш разговор, но все же на расстоянии. Такое впечатление, что все подготовлено заранее и тщательно спланировано. И тут меня озаряет: я понимаю, куда ведет эта беседа.

Словно почувствовав, что я насторожилась, папа вдруг резко подается вперед и стучит по столу костяшками пальцев.

– Послушай, Тэм, – начинает он. – Мы давно не говорили об… этом. Я… мы… хотели дать тебе время, но…

– Время на что?

– Самой все решить. Знаю, год для тебя был нелегким…

Я смотрю на потертый линолеум, который выбирала мама. Она думала, что это стиль ретро. Джулиет говорит, что он безвкусный, и пытается заставить папу положить плитку.

– Не совсем так, – почти беззвучно бормочу я.

– Знаю. – Голос папы полон тепла и сочувствия. – Но… ты не можешь просто… в том смысле, что в какой-то момент ты должна… ну, ты понимаешь…

– Нет, пап. Я не понимаю, – говорю я, чувствуя, как у меня в груди просыпается то давнее, так хорошо знакомое желание заорать. – Честное слово, не понимаю. «В какой-то момент я должна»… что? Пожалуйста, я была бы рада, если бы кто-нибудь рассказал мне. Что дальше?

Я смотрю в папины водянистые голубые глаза и не отвожу взгляд. Не знаю, о чем это говорит – то ли о крахе наших отношений, то ли просто о неловкости ситуации, – но «разговор» у нас все не получается. Тот самый разговор, когда папа утверждает, что он «понимает», что я «чувствую». Человек, которого он любил, человек, с которым он мечтал прожить до конца дней, тоже умер неожиданно. Наверное, все дело в том, что он знает: я не самый большой поклонник той версии его жизни, которую он выбрал после смерти мамы. Если он хочет посоветовать мне «изменить себя полностью, стать другой и найти человека, который будет полной противоположностью тому, кого ты потеряла», то пусть лучше ничего не советует.

Папа вздыхает и проводит рукой по густым, песочного цвета волосам.

– Не знаю, – тихо говорит он наконец. – Не представляю. Но считаю, что ты должна вернуться в школу.

Я отодвигаюсь от стола и встаю, скрипит стул.

– Тэм, – останавливает он меня. – Подожди. Просто выслушай меня.

– Пап, я не хочу это обсуждать, – качаю я головой. – Честное слово.

– Не сомневаюсь, – говорит он. – Но ты не хочешь даже обдумать ситуацию. Ты не возвращаешься в школу. Ты не получаешь аттестат. Ты не поступаешь в колледж…

– И заканчиваю так, как ты?! – ору я. Я краем глаза вижу, как вздрогнула Джулиет, занятая чем-то у камина.

– Тэм, – предостерегающим тоном произносит папа.

– Прости, – говорю я. Я иду по узкому коридору, и с фотографий на стене у лестницы на меня смотрят десять пар глаз Элби и малышки Грейси. Чуть поодаль я замечаю Джулиет, замершую с метелкой в руке.

– Наверное, некоторое время мне не нужно приезжать.

– Тэм! – Папа выходит из кухни вслед за мной. Он сует руки в карманы брюк и приваливается к косяку. Он всегда так делает в подобные моменты: на какое-то мгновение он становится похож на себя прежнего, на того папу, которого я знала. Того папу, который не гнал меня в кровать, разрешая допоздна смотреть старые фильмы и есть бобы прямо из банки. Который позволял надевать в школу все, что я пожелаю, даже пижаму, и научился точно так же, как мама, собирать мне волосы в высокие «хвостики» с разномастными резинками. Папу, который пытался все склеить после того, как его мир – наш мир – рухнул. Только вот мой рухнул во второй раз. – Я просто хочу поговорить.

Хватаю с вешалки у двери куртку Ноя, ту, которая все еще хранит его запах, в карманах которой все еще лежат его чеки: холодный чай и шоколадный круассан, «Роллинг стоун» и три батончика «Твикс», которыми он так любил лакомиться по ночам.

– Ты все еще моя дочь, – говорит папа, когда я берусь за ручку. – Знаю, ты считаешь, что теперь это не важно, но ты ошибаешься.

Выжидаю мгновение, прежде чем открыть дверь. В лицо бьет влажный зимний ветер.

– Пока, пап, – выдыхаю я в промозглый холод, и дверь позади меня захлопывается.

Глава третья

Очередь в «Ройял» слишком длинная для воскресенья. Я пробираюсь к двери и пытаюсь поймать взгляд Макса. Он, как всегда, сидит на высоком табурете, бегло просматривает удостоверения личности и собирает пятидолларовые купюры – плату за вход. Длинные седеющие волосы заплетены в косичку.

Я машу ему и хочу проскочить мимо, чтобы не задерживать очередь, но он останавливает меня, чтобы поприветствовать быстрым объятием. Неряшливая рыжая борода колет мне щеку. Он пахнет так же, как когда-то папа: теплом, чем-то очень земным и таинственно-сладким.

– Как дела, Огурчик? – спрашивает он. – Всё в порядке?

Макс единственный, кто еще называет меня Огурчиком – это прозвище дала мне мама, когда я родилась. («Пока ждала тебя, я так много их съела, что не сомневалась – и ты родишься маринованным огурчиком».) Когда-то я ненавидела это прозвище, но сейчас ничего не имею против. Иногда мне кажется: все, что случилось, случилось не со мной и в другой жизни. И мне приятно знать, что я это не придумала.

Я киваю, слегка пожимая плечами, – в последнее время это мое любимое обозначение для: «Ну, ты знаешь. Терпимо».

Макс поворачивается к группе мужчин, похожих на каменщиков: коренастых, мрачных, с головы до ног одетых в «Кархарт». Они неловко роются в бумажниках.

– Твои в задней комнате, – говорит мне Макс, кивая на занавеску из бус в дальнем конце. Толпа, заполонившая бар, раскачивается в такт старомодному блюграссу, что несется с обветшавшей сцены в углу.

– Спасибо, – говорю я и, пробираясь через толпу, здороваюсь с завсегдатаями.

Не знаю, можно ли в семнадцать лет быть «легендарной», но если можно, то я самая легендарная на острове фанатка. Когда мама была жива, мы ходили в «Ройял» практически каждый вечер, чтобы послушать выступления папиных и маминых друзей, тоже бывших хиппи. Мы приходили сразу после ужина – обычно мама готовила вегетарианское, пахнущее тмином рагу, – и рассаживались за столиком в задней части. Столик стоял в полукабинке, и там было очень удобно засыпать уже на втором сете. Сейчас-то я понимаю, что нехорошо укладывать спать шестилетнего ребенка в баре, но тогда я принимала это как должное.

К тому же мне это нравилось. Мне нравилось темное дерево, липкий пол и пластиковые корзинки с арахисом. Мне нравилось смотреть, как танцуют родители: они раскачивались в такт музыке и выглядели ужасно счастливыми. Мне нравилось, что все называют меня по имени, мне нравилось, как все показывали на меня, когда я, скрестив руки на груди, вставала перед сценой и смотрела.

Но больше всего мне нравилась музыка. Неважно, какая. Друзей у родителей было много, и все они в основном исполняли фолк. Однако были еще и потрясающие джазовые группы, они играли песни, которые я обожала, песни Джеймса Брауна, Отиса Реддинга, в общем, всё в таком роде. Эти вечера были моими любимыми: никто не мог усидеть на месте, и родители не обращали внимания, что я не сплю до самых бисов.

Макс вырос вместе с моим отцом в штате Нью-Йорк, в маленьком городке на берегу Гудзона. После окончания школы они сложили вещи в папин фургон и перебрались на остров в поисках «жизни попроще». Пока мне не исполнилось пять, мы жили все вместе. Наша семья, Макс, его постоянно сменяющиеся девицы, а еще Скип и Диана со своей дочерью, Лулой Би. Думаю, это было что-то вроде коммуны. Мы жили у самой реки в старом ветхом доме, когда-то принадлежавшем бабушке Макса, и никто ни за что не платил. Ну, мне так кажется.