Последний на этот день идиотский урок – общественные науки для старшеклассников. Это не урок, а насмешка, что-то вроде смеси из азов поведенческой психологии с игрой «Правда или вызов». Играть в которую мы будем целый семестр. Последние двадцать семь лет этот предмет ведет мистер Олден, рыхлый дядька с козлиной бородкой. Он кратко и без надобности извещает класс о моем омрачающем жизнь присутствии и вручает мне тяжелую книгу в голубой мягкой обложке с огромными красными буквами: «Эмоциональная зрелость». На доске он пишет слова «сострадание» и «сопереживание» и просит Леона Бакнелла, капитана команды по борьбе, меньше всех в классе склонного к проявлению каких-либо чувств, объяснить разницу.
Мой взгляд утыкается в затылок Лулы Би. Она пришла чуть позже, одарила меня фирменной полуусмешкой-полуулыбкой и плюхнулась на большую подушку возле стола мистера Олдена. В классе общественных наук нет парт, только огромный круг из кресел и подушек – вероятно, чтобы создать интимную атмосферу и заставить нас забыть, что нам ставят оценки.
Прямые как палки волосы Лулы выкрашены в темно-малиновый цвет, только краска уже успела поблекнуть и у корней стать бледно-оранжевой. Когда-то нас часто принимали за сестер – у обеих были пушистые светлые волосы и по паре косичек с одинаковыми бантиками.
Я слушаю вполуха, как Джи-Джи Вонг объясняет Леону и всем остальным, почему сопереживание является самым ярким эмоциональным откликом. Наблюдаю за мистером Олденом, который сидит в своем вращающемся кресле, положив ноги на подоконник. У него на коленях стоит контейнер с нарезанной мускусной дыней, и он время от времени выуживает оттуда кусочек и кладет в рот.
Меня вдруг наполняет некая темная бурлящая энергия, будто заменили батарейку или в спину мне вставили ключик и завели пружину. Все это, все, что я делала за сегодняшний день, кажется абсолютно оторванным от реальности. Не от моей реальности, а от реального мира, места по ту сторону этих бетонных стен, где у людей есть свобода воли и ответственность, а в груди бьются живые сердца. Ощущение такое, будто меня затянуло в водоворот взятых с потолка расписаний и заданий, туда, где некоторые из нас существуют исключительно для того, чтобы рассказывать остальным, что и как читать.
Я ерзаю, пытаясь устроиться поудобнее, но у меня от долгого сидения затекли ноги, а голова раскалывается. Открываю учебник, чтобы занять себя чем-нибудь безобидным, но текст расплывается, от одного его вида меня начинает тошнить. Мне не хватает воздуха. Настоящего воздуха, а не той кондиционированной, насыщенной кислородом дряни, которая ежедневно циркулирует в легких сотен человек, вдыхается и выдыхается в процессе разговоров и только усиливает коварную, размывающую мозги скуку.
Прежде чем я успеваю вразумить свои ноги, они несут меня прочь из круга. Задеваю плечом колонну с постером. На нем – похожий на пропойцу Альберт Эйнштейн и дурацкая цитата о силе тяготения и о влюбленных, слова, которых, я уверена, он никогда не произносил. Я с силой толкаю дверь. Сдерживая дыхание, спешу по коридору, и ботинки на каждом шаге с громким чавканьем отлипают от давно не мытого пола. Я открываю первую попавшуюся дверь и оказываюсь на сырой лестнице, которая ведет вниз, к туалетам и пожарному выходу.
Небо скрыто плотными облаками, за которыми прячется солнце, но дневной свет куда лучше вызывающего припадки флюоресцентного мерцания в кабинете Олдена. Я нахожу укромный уголок на стадионе, позади тренерской – здесь я спокойно дождусь звонка и увижу, как подъедет Джулиет.
– И все?
Ветер, резкий и колкий, приносит с парковки чей-то голос. Прищурившись, вижу, как ко мне на велосипеде с широкими шинами едет Лула Би. Велосипед облеплен наклейками со свирепого вида панк-группами конца восьмидесятых.
На губах у Лулы кроваво-красная помада, глаза жирно подведены угольно-черным. Иногда мне трудно соотнести ее с той маленькой девочкой, которую я когда-то знала. Пока она подъезжает, я пытаюсь вспомнить, когда в последний раз мы с ней нормально общались. Уверена, что это было в восьмом классе, сразу после того, как я начала официально встречаться с Ноем. Но до того, как она покрасила волосы и сделала себе татуировки. В те времена Лула была робким ребенком со стрижкой «под горшок», она носила свитера домашней вязки, и у нее вечно текло из носа.
В детстве мы с ней всегда были вместе, даже после того, как разъехались: папа тогда начал строить дом поближе к городу, а родители Лулы перебрались вглубь острова, на ферму, и там мы с Лулой проводили много времени, дразня поросят или совершенствуя курятник: надстраивали из веточек новые уровни с потайными комнатами. У меня дома мы катались на велосипеде и пробирались тайными тропами на берег, где играли в археологов – охотились за наконечниками для стрел и акульими зубами, реликвиями первобытного прошлого.
Но все изменилось, когда я начала встречаться с Ноем. После уроков, вместо того чтобы на автобусе ехать к Луле, я шла к зданию старшей школы и ждала, когда закончатся уроки у Ноя. По выходным ездила на велосипеде туда, где собиралась группа (обычно у кого-нибудь в гараже). Я все же старалась видеться с Лулой, когда появлялась возможность, но домашняя живность и археологические находки почему-то вдруг перестали меня интересовать. Как будто я через потайной ход пробралась в другую вселенную, а прежняя потеряла для меня всякий смысл.
И вот сейчас я сижу, разинув рот, и таращусь на Лулу, которая тормозит на границе между травой и тротуаром. «И все?» У меня в голове эхом отдаются ее слова.
– В каком смысле? – спрашиваю я.
– Один день, и тебе уже невмоготу? – Лула собирает волосы в неряшливый узел, и я вижу две бритых полоски по обе стороны головы и длинную вереницу «гвоздиков» в виде костей, поблескивающих по краю ушной раковины. – Уж больно все это мелодраматично.
Я разглядываю хрупкие пуговицы на ее черном тренче, перевожу взгляд на неопрятные шнурки винтажных «док-мартенсов».
– Пусть так, – бормочу я.
Лула сжимает рукоятки ручного тормоза, и под широкими рукавами тренча видно, как напрягаются мышцы ее предплечий. Лула всегда была крепкой и маленькой. Есть фотография, на которой нам обеим лет по пять-шесть, и Лула держит меня на коленях, как куклу, хотя я тогда была на целую голову выше нее.
Холодный ветер теребит ворот моей рубашки, и я поплотнее запахиваю полы.
– Я что-то пропустила? – спрашиваю я. Лула перекидывает вперед рюкзак, черный и с приклеенной к ткани огромной, от верха до низа, металлической Х, и расстегивает «молнию» на кармане. Достает сложенный вчетверо лист бумаги.
– Это групповой проект, – говорит она. – Мы тоже в нем участвуем, причем в паре. Это идея Олдена: у нас обеих пары не было. Постарайся сдержать радость.
Она протягивает мне листок, и я принимаюсь разворачивать его, но она продолжает громко, лихорадочно говорить, и я замираю.
– Я тоже не в восторге, но тут нет ничего эпохального. Просто глупое исследование, общественное развитие, формирование идентичности и подобная ерунда. Все это здесь. – Она указывает на листок.
Я смотрю на напечатанный текст и вижу всякие «исследования основ жизни современного подростка» и наказ «Мысли нестандартно!» в самом низу.
– Гм… ну, – произношу я, но Лула уже забрала листок и спрятала его в рюкзак. Она нажимает на педаль, и колеса ее велосипеда начинают вращаться. – Даже не знаю…
– Если у тебя проблемы, тогда иди к нему сама, – говорит она, уезжая прочь. – До встречи, Огурчик.
Я смотрю, как она вылетает на проезжую часть, создавая на дороге переполох. Водители резкими, испуганными гудками выражают свое недовольство. Какой-то юнец, наверняка недавно получивший права, показывает ей средний палец, а она, ответив бодрым, жизнерадостным взмахом, сворачивает на лесную тропинку и исчезает за деревьями.
Глава восьмая
Встречи группы поддержки молодых вдов проходят по вечерам в первый четверг месяца в старом заброшенном театре, примыкающем к мэрии. Я прихожу рано, потому что «новый» папа всегда рассчитывает время с большим запасом, даже если ему нужно всего лишь дойти до почтового ящика, и поднимаюсь по низким ступенькам на тускло освещенную сцену, где уже собралась небольшая группа людей.
На краю сцены спиной к рядам обитых алой тканью кресел, скрестив ноги, сидит полная женщина с густыми седыми волосами. Ее зовут Беатрис, но мне было велено называть ее Банни. Она читает библиотечную книгу, вставленную в пластиковую обложку, на которой изображены два голубка. Читая, она теребит бессчетные складки на своей стеганой юбке и слегка раскачивается взад-вперед.
– Горе – оно как погода, – читает она. Голос у нее – нечто среднее между басом Майи Энджелоу[3] и хрипом заядлого курильщика. – Оно постоянно – и постоянно меняется. Оно способно влиять на наше настроение, восприятие вещей и явлений, саму нашу суть – каждый божий день. Горе витает в воздухе, и нам не остается иного выбора, как вдыхать его.
Горе, витающее в том самом воздухе, которым я сейчас дышу, приторно пахнет пачулями и черничными кексами. В центре круга, на жалкого вида скатерти, стоят эти самые кексы, а также два пластмассовых кувшина с яблочным сидром и миска с солеными орешками. Я крепко сжимаю кулаки, так, что ногти впиваются в ладони, и прикидываю, сколько раз разрешено выходить в туалет за те два часа, что длится собрание.
Гнетущая тишина время от времени прерывается глубокими, резкими всхлипами. Сидящая на противоположной стороне круга женщина с красным лицом то и дело вытирает нос скомканным бумажным платком. Когда я училась в начальной школе, она работала у нас в библиотеке, и сейчас ей как минимум пятьдесят. Интересно, а есть группа поддержки старых вдов? И какого возраста надо быть, чтобы приняли туда?
Банни изучает плотные страницы открытой книги, прежде чем закрыть ее и бросить на пол. Книга скользит через круг и останавливается перед стройной темноволосой женщиной в пуховой жилетке и лосинах.