Ключ — страница 7 из 62

видным адвокатом» — и этот эпитет чувствительно задел Кременецкого: обычно его в печати называли «известным»: а в одной провинциальной газете, в городе, куда он выезжал для выступления в суде, было даже сказано «наш знаменитый петербургский гость». Семен Исидорович, хмурясь, вернулся к сообщениям с фронтов и быстро пробежал весь отдел «Война». Бои шли на Стоходе и у Крево… Вновь замечено употребление турками разрывных пуль… Подпоручик Шнемер сбил двадцать третий немецкий аэроплан… В общем на фронте ничего особенного не случилось… Кременецкий вспомнил, что в скором времени предстоял его собственный двадцатипятилетний юбилей. «Это, конечно, как считать… Подогнать можно к сезону…» Семен Исидорович знал, что юбилеи почти никогда не организуются сами собой, по инициативе почитателей, и что заботиться о них необходимо либо самому юбиляру, либо его семье, — меняется же только маскировка, от очень дипломатичной до очень грубой. «Ну, еще много времени», — подумал он и перевернул страницу газеты. На второй странице два столбца были отведены новым сведеньям об убийстве Фишера. Сообщалось в довольно туманных выражениях, что задержан некий Загряцкий. Против него были серьезные улики. Кременецкий прочел все очень внимательно. Он был знаком с Фишером, как со всеми в Петербурге. Смерть банкира оставила его совершенно равнодушным: Кременецкий был не молод и не стар, — успел привыкнуть к чужим смертям и еще не очень думал о собственной. Но ему страстно хотелось получить это дело. «Если уж не мне, то хоть бы Якубовичу досталось, а не Меннеру и не другим шарлатанам», — подумал он. Мысль эта взволновала Семена Исидоровича. Он встал и вышел из кабинета.

X

Гостиная, купленная за большие деньги в Вене после одного дела, на котором Кременецкий заработал сразу тридцать тысяч рублей, резко отличалась от кабинета по стилю. В этой огромной комнате был и американский белый рояль, и голубой диван с приделанными к нему двумя узенькими книжными шкапами, и этажерки с книгами, и круглый стол, заваленный художественными изданиями, толстыми журналами. На стенах висели рисунки Сезанна, не очень давно вошедшие в моду у петербургских ценителей. Была и коллекция старинных рисунков, на один из которых хозяин обращал внимание гостей, замечая вскользь, что это подлинный Николай Зафури. Еще в другом роде был будуар, расположенный между кабинетом и гостиной. Здесь все было чрезвычайно уютное и несколько миниатюрное: небольшие шелковые кресла, низенькие пуфы, качалка в маленькой нише, крошечная полка с произведениями поэтов, горка русского фарфора и портрет Генриха Гейне в золотой рамке венком, искусно составленным из лавров и терний. Мебели вообще было много и, по расчету хозяев, они могли принимать до ста человек, перенося в парадные комнаты лучшие стулья из других частей квартиры. Впрочем, такие большие приемы устраивались чрезвычайно редко, а балов, по случаю войны, не давал никто.

В хрустальной люстре была зажжена половина лампочек. Поджидая хозяев, два помощника Кременецкого, свои люди в доме, вели между собой вечный разговор помощников присяжных поверенных — о размерах практики разных знаменитостей адвокатского мира и об их сравнительных достоинствах и недостатках. Один из помощников, Никонов, был во фраке, другой, Фомин, служивший в Земском Союзе, в темнозеленом френче, с тремя звездочками на погонах.

— Что же вы думаете, коллега, о деле Фишера? Убил, конечно, Загряцкий, — сказал Никонов.

— Позвольте, во-первых, не доказано, что Фишер был убит. Экспертизы еще не было.

— Какое же может быть сомнение? Без причины люди не умирают…

— Умирают на шестом десятке от таких «petits jeux»,[5] которыми занимался Фишер… А, во-вторых, почему Загряцкий?

— Кто же другой? Другому некому.

— Позвольте, дорогой коллега, вы рассуждаете не как юрист. Onus probandi[6] лежит на обвинении, разумеется, если вы ничего против этого не имеете.

— Да что onus probandi, — сказал Никонов, — Загряцкий убил, какой тут onus probandi… А вот, что это дело от Семы не уйдет, — это факт.

— Бабушка надвое сказала, и даже, passez moi le mot,[7] не надвое, а натрое или больше: если вам все равно, есть еще и Якубович, и Меннер, и Серд, и Матвеев, не говоря о dii minores.[8]

— Нет, это дело не для них. Меннер хорош в военном, Якубович, — да, пожалуй, при разборе улик, Якубович, конечно, на высоте. А все-таки, где яд, кинжал, револьвер, серная кислота, там Сема незаменим. Он вам и народную мудрость зажарит, он и стишок скажет, он и Грушеньку, и Настасью Филипповну запустит.

— Достоевского знает, собака, как сенатские решения, — с уважением подтвердил Фомин.

— Если на антеллегентных присяжных, да со слезой, никто, как Сема. Разве из Москвы Керженцева выпишут.

— Керженцев меньше чем за пять не приедет. Ему на славу наплевать. Il s'en fiche.[9]

— Ну, и три возьмет. С Ляховского, помните, всего две тысячи содрал.

— Позвольте, ведь когда это было? De l'histoire ancienne.[10] Теперь, Григорий Иванович, цены не те…

— А вот, помяните мое слова, Семе достанется дело, и он выиграет, как захочет.

— Оратор Божьей милостью…

— Да, только ужасно любит «нашего могучего русского языка»…

Фомин сделал ему знак глазами. В гостиную вошла Муся, дочь Кременецкого, очень хорошенькая двадцатилетняя блондинка в модной короткой robe chemise[11] розового шелка, открывавшей почти до колен ноги в серебряных туфлях и в чулках телесного цвета. Фомин звякнул по-военному шпорами и зажмурил от восхищения глаза.

— Мария Семеновна, pour Dieu,[12] pour Dieu, чья это création?[13] — сказал он, неожиданно картавя. — Какая прелесть!..

Муся, не отвечая, повернула выключатель, зажгла люстру на все лампочки и подошла к зеркалу.

«Какой сладенький голосок, — подумала она. — И надоели его французские фразы…»

У нее был дурной день. Накануне, часов в десять вечера, она возвращалась домой пешком (ее только недавно стали отпускать из дома одну); к ней пристал какой-то господин, и долго, с шуточками вполголоса, преследовал ее по пустынной набережной, так что ей стало страшно. Она «сделала каменное лицо» и зашагала быстрее. Господин, наконец, отстал. И вдруг, когда его шаги замолкли далеко позади нее, ей мучительно захотелось пойти с ним — в таинственное место, куда он мог ее повести, — захотелось узнать, что будет, испытать то страшное, что он с ней сделает… Она плохо спала, у ней были во сне видения, в которых она не созналась бы никому на свете. Встала она, как всегда, в двенадцатом часу, и не выходила целый день из дому, хотя это должно было к вечеру отразиться на цвете лица; то играла «Баркаролу» Чайковского, то читала знакомый наизусть роман Колетт, то представляла себе, как пройдет для нее вечер. Впрочем, от этого приема Муся ничего почти не ожидала.

— Который час? — спросила она, не оборачиваясь и поправляя прядь только что завитых волос. «Лучше было бы розу в волосы», — подумала она.

Фомин с удовольствием взглянул на простые черные часы, которые он стал носить на браслете, надев военный мундир.

— Neuf heures tapant,[14] — ответил он, незаметно оглядывая и себя через плечо Марии Семеновны. Он очень себе нравился в мундире. В зеркале отразилась фигура входившего Кременецкого. Он ласково потрепал дочь по щеке и сказал рассеянно: «Молодцом, молодцом… Очень славное платьице…» Никонов и Фомин улыбались. Семен Исидорович дружески с ними поздоровался.

— Ранний гость вдвойне дорог… Благодарствуйте, — сказал он (Кременецкий любил это слово и часто говорил то «благодарствую», то «благодарствуйте»).

— Мы о деле Фишера толковали, Семен Исидорович, — сказал Фомин. — Верно, вам придется защищать?

Выражение беспокойства промелькнуло по лицу адвоката.

— Почему вы думаете? — быстро спросил он. — Я давеча читал… Будет, кажется, интересное дельце.

— По-моему, не может быть сомнений в том, что убил Загряцкий, — сказал Никонов. — Все улики против него.

Кременецкий и Фомин стали возражать. Газеты говорят о Загряцком, но настоящих улик нет.

— Дело ведет наш милейший Николай Петрович Яценко, очень дельный следователь, — сказал Кременецкий. — Он у нас нынче будет, жаль, что нельзя взять его за бока.

— Le secret professionnel,[15] — торжественно произнес Фомин, поднимая указательный палец кверху.

— Когда выпьет крюшонцу, забудет про secret professionel.

— Ну, он питух не из важнецких. Другой, когда выпьет, забудет, как маму звали, — сказал Семен Исидорович.

XI

Браун, несколько отставший за границей от петербургских обычаев, приехал на вечер в десятом часу. Тем не менее гостей уже было не так мало: в военное время жизнь стала проще. На пороге кабинета Брауна встретил хозяин. Вид у Кременецкого был праздничный. Он встретил гостя чрезвычайно любезно и, не помня его имени-отчества, особенно радушно назвал Брауна дорогим доктором, крепко пожимая ему руку.

— Надеюсь, вы теперь будете знать к нам дорогу, — сказал Кременецкий. Он с давних пор неизменно говорил эту фразу всем более или менее почетным гостям, впервые появлявшимся у него в доме. Но обычно он говорил ее в конце вечера, при их уходе, а теперь сказал в рассеянности, глядя в сторону передней, откуда появился еще гость. На лице у адвоката промелькнуло неудовольствие: гость был серовато-почетный, член редакции журнала «Русский ум», но явился он на вечер в пиджаке и в мягком воротнике. «Нет, все-таки мало у нас европейцев», — подумал Кременецкий.