— Я не знал, что у вас парадный прием, — сказал гость со смущенной улыбкой. — Уж вы меня, ради Бога, извините…
— Ну, вот, Василий Степанович, какой вздор! — ответил хозяин, смеясь и пожимая обеими руками руку гостя. — Вы, конечно, знакомы?.. Ну-с, что скажете хорошенького?
— Хорошенького словно и мало, судя по последним газетам…
— Вздор, вздор!.. Помните у Чехова: через двести-триста лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасна… — Кременецкий выпустил руку гостя. — Вот что, судари вы мои, я здесь на часах и отойти никак не смею. А вам советую проследовать туда, к моей жене, и потребовать у нее чашку горячего чаю. Там дальше молодежь, поэты есть, — сказал он, закрывая глаза с выражением шутливого ужаса.
— Василий Степанович, вы свой человек… Доктор, пожалуйста…
Василий Степанович, горбясь и потирая руки, прошел дальше. У раскрытых дверей будуара он остановился и стал пропускать вперед Брауна.
— Нет, нет, уж, пожалуйста, вы, — говорил он, нервно смеясь слабым смехом, точно за дверью их должен был окатить холодный душ. — Уж вы первый, пожалуйста…
Браун вошел в будуар, чувствуя по обыкновению острую тоску от всего: от тона адвоката, от расшаркивания перед дверью с Василием Степановичем, от яркого света комнат, от того, чем был густо заставлен стол в будуаре, от приветливой улыбки хозяйки и от портрета Гейне в затейливой рамке, — Браун механически все замечал взором профессионального наблюдателя. Разговор у стола, видимо, довольно оживленный, на мгновенье прервался. Собравшиеся, с нетерпением и легким недоброжелательством, ждали конца представлений. Хозяйка упорно называла всех полным именем.
— Анна Сергеевна Михальская… Софья Сергеевна Михальская… Глафира Генриховна Бернсен… Моя дочь Муся… Молодые люди, знакомьтесь, пожалуйста, сами с нашим знаменитым ученым, — улыбаясь добавила она, давая понять молодым людям, что они имеют дело с важным гостем.
— Мы как раз говорили об умном, это у нас бывает, — громко сказала Муся, с любопытством глядя на Брауна. Она всегда говорила с новыми людьми так, точно давно и близко их знала. — Ставится вопрос: какие книги вы взяли бы с собой, отправляясь на долгие годы на необитаемый остров… Предполагается, что на необитаемом острове нет библиотеки…
— Просят только не говорить, что вы взяли бы с собой «Голубой фарфор», ибо автор его здесь, — сказал Никонов.
— И он воплощенная скромность, — добавила Муся, обратившись к некрасивому бледному юноше с необыкновенным пробором по правой стороне головы.
— Я говорю, я взяла бы Гете и Пушкина, — сказала хозяйка. — Как хотите, вы можете считать меня отсталой или глупой, а я остановилась на классиках и в ваших декадентах ничего не понимаю. Пушкина понимаю, а их не понимаю… Вам с лимоном, Василий Степанович?
— Мама, вы ошибаетесь, это, напротив, все говорят: Гете и Пушкина. C'est très bien porté.[16]
— Я, пожалуй, голосовал бы за Данте, — сказал негромко, точно про себя, Василий Степанович. Он взял у хозяйки стакан и окончательно сконфузился, пролив несколько капель на блюдечко и на скатерть.
— А вы?
— Я был убежден, что следует говорить: Розанова, — ответил Браун.
— Я взял бы Ната Пинкертона, — мрачно сказал с расстановкой Беневоленский, автор «Голубого фарфора».
— Ну, уж это, ах, оставьте, уж вы-то, дядя, наверное, взяли бы полное собрание своих творений, — возразил Никонов.
Никонов был душой общества, собиравшегося в будуаре госпожи Кременецкой. Говорил он все с чрезвычайной энергией в выражении и всегда в шутливой или полушутливой форме. Эта вечная шутливость, незаметное порождение застарелой неврастении, несколько утомляла. Однако, при его появлении все изображали на лицах приветливую улыбку, что его еще более утверждало в бессознательно принятой им, не изменившейся за пятнадцать лет, роли живого юноши и души общества. Женщинам Никонов нравился чрезвычайно, особенно при первом знакомстве. Он зачем-то издавна делал вид, будто влюблен в Мусю. Она прекрасно знала, что он и не влюблен ни в кого, и ни одной молодой женщины не может видеть равнодушно. Но тон его ей нравился. Ее ответной мерой была резкость, которая была бы неприличной, если бы с самого начала Мусей не было установлено, что ей все позволено.
Хозяйка любезно расспрашивала Брауна: давно ли он в Петербурге? Надолго ли приехал? Верно, нигде за границей нет такой отвратительной осени? Муся, не без беспокойства глядя на мать, прислушиваясь к их разговору.
— Ах, вы остановились в «Паласе»? У нас будет сегодня еще гость оттуда. Может быть, вы его встречали: майор Клервилль из английской военной миссии…
— Да, я его знаю…
— Вы с ним знакомы? Я его видела в ресторане «Паласа», — сказала Муся. — Он был в штатском. Какой очаровательный!
— Очаровательный.
— Правда ли, что он шпион? Я обожаю шпионов, ну, просто с ума схожу!..
— Муся, перестань говорить глупости…
— Мама, что мне делать, если я непременно хочу выйти замуж за шпиона…
— Все англичане шпионы, — подтвердил медленно поэт. — Шекспир тоже был шпионом.
— Заткните фонтан, дядя. Шпион не шпион, а, должно быть, присматривается к тому, что у нас делается, как же иначе? — сказал Никонов. — Англичане поклялись воевать с немцами до последней капли русской крови.
— Ох, господи, все слышали эту шутку сто раз, — сказала Муся, затыкая уши.
— Напротив, майор Клервилль обожает Россию, — сказал Браун. — Он ведь сам из intelligentsia, — это теперь у англичан модное слово. Прежде они из русских слов знали только zakouski и pogrom, теперь знают еще intelligentsia. Все равно, как у нас все знают: если англичанин, значит контора и футбол. В действительности, англичане самый путаный народ на свете. И майор Клервилль — самая настоящая интеллигенция, с сомнениями, с исканиями, с проклятыми вопросами, со всем, что полагается. Он сомневается почти во всем… Ну, не во всем, конечно: в победе Англии, наверное, не сомневается, и в том, что Индии не надо давать независимости, — в этом, вероятно, также не сомневается… Но во всем остальном…
Хозяйка улыбалась, кивая одобрительно головой.
— А ведь слово «интеллигенция» выдумал почтеннейший Боборыкин, — сказал негромко Василий Степанович.
— Ничего подобного, оно встречается в «Анне Карениной», — возразил Никонов.
— Нельзя говорить: «ничего подобного», — поправила Муся.
— Оставьте, пожалуйста, отлично можно… И потом, помните, еще Столыпин сказал, что это только инородцев интересует, как можно и как нельзя говорить: мой язык, как хочу, так и говорю.
— Ну вот, вы известный антисемит, — несколько озадаченно сказала Муся.
— Я антисемит на немцев… Знаете, кстати, почему у меня репутация антисемита? Меня одна барышня спрашивает: «Григорий Иванович, вы женились бы на еврейке?» — «Смотря на какой», — говорю. Вот за это меня ославили антисемитом. Что ж, по-вашему, я обязан жениться на всякой еврейке?
— И все неправда! Никакая барышня вас ни о чем таком не спрашивала… Этот анекдот я в Москве слышала два года тому назад. И «антисемит на немцев» тоже слышала…
— Лопни мои глаза!.. Отсохни у меня руки и ноги!.. Чтоб я тут на этом самом месте провалился!..
— Господи! Григорий Иванович! — страдальчески улыбаясь, сказала хозяйка.
Поэт, загадочно глядя на шею своей соседки Анны Сергеевны, спросил вслух сам себя, какое слово лучше передает ощущение женской кожи: peau veloutee[17] или peau satinee.[18] Из передней слышались звонки. Из кабинета доносился радостный голос хозяина. Хозяйка поддерживала разговор, следя за чаем и косясь в сторону столовой. Там, за дверьми, нанятые клубные лакеи делали свое дело, с презрением глядя на напуганных горничных хозяев.
— Он в самом деле так красив, этот англичанин? — спросила Мусю вполголоса Глафира Генриховна.
— Прямо на выставку англичан! — сказала Муся, закатывая глаза. — Он похож на памятник Николая I… А фрак, фрак!.. Григорий Иванович, отчего на вас так не сидит фрак?
— Это вам так кажется, потому знаете, что лордова порода, — обиженно сказал Никонов. — Верно, фрак как фрак.
— А зовут его Вивиан… Григорий Иванович, отчего вас не зовут Вивиан?
— Оттого, что разумный человек не может так называться, несерьезное имя. Вот послушайте: Гри-го-рий Иванович, как это хорошо звучит: серьезно, солидно, приятно… Я очень доволен… Только кретинический лорд может себе позволить быть Вивианом.
— Разве он лорд? — спросила Анна Сергеевна.
— Кажется, нет… Впрочем, не знаю… Знаю только, что я погибла.
— Я знаю из верного источника, что он не лорд и не аристократ, — сказала желтолицая Глафира Генриховна, которая все знала из верного источника.
— Вешать шпионское отродье! — сказал Никонов и сделал страшные глаза.
XII
В одиннадцатом часу гостиная и кабинет стали быстро наполняться; звонки следовали почти беспрерывно. Среди гостей были люди с именами, часто упоминавшимися в газетах. Были и богатые клиенты, которых Кременецкий награждал за дела знакомством с цветом петербургской интеллигенции (это и у него, и у них выходило почти бессознательно, однако банкиры и промышленники ценили связи своего юрисконсульта, а иных известных людей из его салона заполучали и в свои). Прибыл и английский майор. Его приезд произвел маленькую сенсацию. Он явился в походном мундире, — почему-то это доставило удовольствие хозяину. Еще приятнее было то, что англичанин понимал русскую речь и даже, видно, любил говорить по-русски: по крайней мере, он на первую же, заранее приготовленную фразу Кременецкого, начинавшуюся со слова «аншанте»,[19] ответил: «О, я очень рад действительно» с такой любезной улыбкой, что Кременецкий сразу растаял. «В самом деле красавец, хоть картину пиши, — подумал он, — недаром Муська о нем три дня трещит»… Английского гостя Кременецкий проводил в гостиную, познакомил его там с Тамарой Матвеевной и усадил рядом с Мусей. Она устроилась так, что возле нее как раз оказался свободный стул. Разговор у них сразу покатился как по рельсам, и Кременецкий счел возможным оставить англичанина в гостиной, хотя большинство видных гостей-мужчин находилось в кабинете.