его триумф, в этом он мог найти свое самоутверждение.
Однажды декабрьским вечером он прогуливался с фотоаппаратом в руках по оживленным улицам. И вдруг увидел и осознал всю ужасающую чудовищность городского квартала Гамбург-Эймсбюттель; атмосфера общего одичания в полной мере открылась ему в причудливых отснятых им четырехугольных кадрах так называемой моментальной съемки. В виде фоторомана из тридцати семи кадров он подготовил как бы инвентарную опись и топографию квартала перед концом рабочей недели, начиная с автоматов по продаже презервативов (фрагмент), ресторана «Бургер-Кинг», рекламы стирального порошка «Персил», гамбургского ночного неба (Skyline), развалов хозяйственных и галантерейных товаров и кончая удрученной горем женщины, с трудом залезающей в автобус. Он видел грозные слоганы на стенах, в окнах, витринах, лицезрел граффити, горы мусора, отходов, весь многослойный ландшафт, который, как его внезапно озарило, точно характеризовал его духовное состояние. «И все это я», — подумал он и написал: это мое лицо, однако впоследствии забраковал идею. Черно-белую пленку он уже ночью проявил в затемненной комнате одной своей знакомой и напечатал фотографии, но никому их не показал. Зато облепил отпечатанными снимками, как в галерее, все стены своей квартиры. И только теперь, когда он об этом рассказывал, ему стало ясно, что его работу увидели, разумеется, они, — это могли быть только они, его невидимые спутники! Впрочем, это весьма озадачило его.
На этом этапе он часто размышлял о том, чтобы по собственной инициативе восстановить контакт с ними. И не в последнюю очередь ради того, чтобы предстать перед ними в новом свете, таким, каким он между тем виделся самому себе. И вот в стихийном порыве и под воздействием приподнятого настроения, которое и на этот раз быстро сменилось отрезвлением, он решил передать по телефону самое общее по содержанию новое объявление — опять в субботу, опять в ту же рубрику и на том же месте, но на сей раз с учетом его поездки в Ганновер. Однако после долгих раздумий он так и не сумел сформулировать наметившийся было поворот в мыслях, а может, и не смог на него решиться. За всю свою жизнь он не смог, а может, не захотел проявить смирение в отношении кого-либо, что объяснялось, наверное, его обостренным чувством, пониманием гордости и справедливости. Хотя правды ради следовало добавить, что он или не выражал ни малейшего смирения, или порой был неудержим в его преувеличенном проявлении. Но с другой стороны, он, Левинсон, воздерживался от самовыражения абы как, сверху, то есть подобающим образом. Короче говоря, он не обладал чувством меры, что и проявилось в его неспособности составить проект возможного текста.
Так он отбросил попытку повторного к ним обращения. Причем не в последнюю очередь потому, что в то время им завладела идея сменить тактику, заинтриговать их и тем самым заставить сообщить ему о своем существовании. Была и вторая мотивация: чрезмерное усердие только во вред. Но с другой стороны, он рвался проявить терпение и доказать свое рвение. Все это уже сегодня оказывало на него самого, его действия и мысли трогательное воздействие. Дело в том, что тогда он еще не осознал, с какой вероятностью, тщательностью и жестокостью противная сторона — то есть противник — отслеживает его планы, поэтому неизменно таинственное отношение, которое впоследствии он так часто ощущал, а однажды действительно видел, оставалось для него величайшей задачей.
Между тем финансовый вопрос решился как-то сам собой. Стечение некоторых обстоятельств, повторный гонорар за выполненную ранее работу, два мелких заказа, в связи с чем он внес коррективы в выполнение прежних заказов (это не стоило ему особого труда). Кроме того, одна страховая профессиональная касса выплатила ему дополнительную сумму, собственно говоря, компенсацию, в итоге у него снова появились деньги. Так он обрел уверенность, что финансовые трудности ему не грозят. Он лишь удивился и продолжал удивляться тому, с какой странной логикой порожденную им самим брешь без промедления закрывало ожидаемое поступление из другого источника.
Между тем противная сторона также не сидела сложа руки. Она неоднократно обращалась к нему с указаниями и требованиями (которые на первый взгляд представлялись абсолютно бессмысленными), главным образом с предложением быть в определенный час в определенном месте. Так однажды на основе адресованной ему (в иных случаях чистой) почтовой открытки (минуя почтовую связь, ее просунули под входную дверь) его вытащили в порт. На обратной стороне открытки были изображены гамбургские портовые причалы, часы на фотографической репродукции показывали половину одиннадцатого. Когда фактически было уже без малого десять, он без промедления схватил фотоаппарат, набросил на плечи пальто, не раздумывая вошел в метро и в напряженном ожидании поехал до станции «Портовые причалы». В вагоне подземки, как он очень хорошо запомнил, ему повстречался весьма неординарный молодой человек, нищий, который еще на перроне поразил его отчаянной и высокомерной манерой поведения. Вместе с ним и другими пассажирами он сел в прибывший поезд и, прежде чем закрылись двери и состав продолжил свой путь, обратился к попутчикам с явно заученной и монотонной, хотя и быстро произнесенной тирадой. Он говорил, что, к сожалению, вынужден побеспокоить глубокочтимых пассажиров: он уже длительное время безработный и поэтому лишен какой-либо материальной поддержки, но не хочет стать преступником (звучало прямо как угроза!), что и побуждает его просить помощи; вместе с тем он желает уважаемым попутчикам здоровья и Божьего благословения (!). Затем с протянутой шапкой он обошел весь вагон ряд за рядом, никого не пропуская; причем те, кому адресовалась его проповедь и которые тем не менее опускали в его «кружку» одну или от силы пару монет, удостаивались его пристального взгляда. Когда нищий вплотную приблизился к нему, он, Левинсон, вдруг решил провести эксперимент, встретив попрошайку холодным и абсолютно неподвижным взглядом примерно на уровне глаз. Оторопев, бродяга шарахнулся от него, поднеся свою любимую шапку уже другому пассажиру.
Выйдя из метро на станции «Портовые причалы», он прежде всего ощутил запахи, которые источали воды Эльбы. Вблизи реки было весьма прохладно, десять или даже пятнадцать градусов ниже нуля, по течению неслись крупные льдины. По радио было объявлено, что ночью ожидается понижение температуры до двадцати градусов ниже нуля. А сейчас он стоял под солнцем, разглядывая через видоискатель собственную протянутую ладонь. Это длилось несколько минут под зимним солнцем, а он все продолжал разглядывать: набегавший холод врезался в кожу, как бы выявлял боль, запечатлевая и фиксируя ее. Как и ожидалось, в это время здесь никого не было, никого, кроме него самого. Никто не обратился к нему, но никто и не отворачивался от него. Он обернулся, но вокруг царила лишь деловая суета, которая нисколько не касалась его. Охваченный приятным ощущением одиночества, он миновал часть улицы, зажатой между грузовиками и какими-то машинами со стройки, и вышел на Лагерштрассе по известному маршруту, мимо общежития к музейной гавани и далее вдоль безлюдного пляжа. Мимо него проносились вздыбленные течением льдины метровой высоты в направлении пляжной жемчужины, которая из-за отупляющего холода в это время года была закрыта и наглухо забита досками.
На каменной полосе между музейной гаванью и пляжной жемчужиной сделал первый кадр: передвигая ступни ног не резко — он и раньше больше всего любил ходить на своих двоих, передвигаться пешком, чтобы ощутить вес своего тела, его выпрямление, перекат ступни с пятки на носок, движение от бедра, когда тело погружалось в состояние покоя, в то время как он, совсем один, растворялся в движении. Предпочтительнее всего было свободное, бесцельное перемещение, где главным критерием оказывалась открытость и когда обычно говорили: оттуда и дотуда, и все потеряно. Ходьба зимой, вдыхание сухого холодного воздуха через нос, который в результате обрастал малюсенькими сосулечками, зрительное и слуховое восприятие, внимательное созерцание окружающей жизни, не восприимчивой ни к чему, существующей сама по себе, направленной как внутрь, так и вовне, — это состояние вызывало в нем самое приятное ощущение. Именно на этом месте пляжа однажды ночью мимо него, совсем рядом, пронесся огромный черный корабль.
Волны с некоторой задержкой докатывались до его ног — это был процесс, который символизировал абсолютную конечность как домашний кров, сравнимый разве что со смертью. Этот проклятый город Гамбург, чуть было не сказал он вслух, окидывая взглядом грандиозный и непредставимый, фактически обезлюдевший променад, а вместе с ним (по другую сторону Эльбы) портовые сооружения с их гулом, рокотом и неизменной толкотней даже в воскресные дни и по ночам. Ему было хорошо известно, что не город превратил его в какое-то странное существо, такое смешное и серьезное, и вместе с тем необходимое, как муравей из разрушенного муравейника. Не этот город, который в той степени фактически являлся его городом, в какой он не принадлежал никому, не был и не мог являться чьей-то исключительной собственностью, как сама земля, по которой ходишь, из которой вышел и в которую в конечном итоге снова уйдешь.
По всей вероятности, на этом прогулочном маршруте, как и в других случаях, за ним велось наблюдение. Между тем для него уже стало правилом игры действовать соответственно, ибо в сверхтщательном, даже упреждающем соблюдении их указаний ему виделась возможность убедить их в собственной серьезности и добросовестности. С другой стороны, он включал в свои прогулки всякие финты и приемы. Так, например, путем многократного скрытного кругового фотографирования с бедра (автоматический затвор аппарата завывал, как измученное животное), а также с помощью последующих увеличений он пытался установить сам факт тайного за ним наблюдения. Потом он снова повел себя искусно, причем настолько, что его потенциальный преследователь, видимо, увлеченно цеплялся к нему. Ему доставляло особое удовольствие верить, что ему удастся