Открыл глаза и тут как тут — вчерашнее.
Коробка от фруктовых пряников отгородила свет.
Знакомый запах возвращает в детство, в бессмертие, шагающее босиком по лужам, с фонтанчиками между пальцами, когда прихлопываешь воду.
Сном я не дорожу, но очень дорожу минутой пробуждения.
Бывает, что она кошмарнее осы, застрявшей в волосах, ужаснее змеи на животе (гадюки и ужи зимуют под стогами).
А у меня — фонтанчики, когда прихлопываешь воду и сполохи язей под деревянным тёмным ледорезом.
Там как блеснёт, и сердце западает.
Один банкир с улыбкой Мефистофеля хотел их у меня купить и попросил назвать приемлемую цену.
Фонтанчики я не продам, а сполохи могу…
— Четыре стога крупными купюрами!
*
— Где твой отец?
— Сено собакам косит.
— Исчезни…
Инспектор Тишин отпустил подростка и сёмгу не изъял. В Умбе работы нет. Все, кто ходячий, вышли на тропу.
Домой вернулись в мокрых телогрейках.
Дождь заливает стёкла, голову сдавило. В ушах звенит.
— Давление понизилось, — говорит Марухин.
— Надо его поднять!
Олег принёс из коридора сало — с чесноком и тмином, нарезал на доске.
Согрелись. Затопили печь. Зажгли свечу.
Белые ночи стали серыми.
По мере перехода северного полушария в космическую темноту мы прибавляем света.
— Вот странно, — замечает Тишин, — почему человек ненавидит тебя за то, что он причинил тебе зло?
— А как ты думал? Он ведь должен оправдать себя в своих глазах.
— А почему ваше сало вкуснее того, которое мне дал Олег?
— От одного куска.
— Но почему у вас вкусней? Условия хранения?
— Но не сала.
— А чего?
— Сохранение детства. В детстве всё вкусней.
— Так, значит, дома я другой? Тогда я остаюсь у вас и заночую в детстве.
*
И у меня есть тайный ход, замаскированный крапивой.
Вдыхая запах затаённой сырости, отодвигаю две доски в заборе и вижу деревянный мост, песчаную косу и лодочный сарай.
Мобильный телефон звенит, как муха в паутине. Нашли кого ловить — с двадцатилетним опытом передвижения во времена запретов.
Уже я на Днепре за подвесной дорогой…
В жаркие дни с двенадцати до половины пятого — ни всплеска. Даже уклейки не клюют.
Коровы забрели в реку и не выходят из воды.
Недалеко от них и я пережидаю зной в тени обрыва и, просыпаясь, вижу на песке следы моих локтей.
Во сне я двигался от тёплого песка, согретого спиной, к прохладному, и метра полтора прополз во сне.
На плёсе появилась рябь, коровы разбрелись, и дятел застучал.
Выкладываю из портфеля на газету засохший хлеб, подтаявшее сало. Разламываю помидор и жадно ем, отмахиваясь от осы-зануды, но оставляю ей на камне угощение.
Солнце уже на западе, и я слежу за кончиками удочек, не думая о том, что вижу воду.
Неодинаковая каждое мгновение, она гипнотизирует меня своей текучестью, но в сумерках её гипноз слабеет, и я бегу домой.
Портфель слегка оттягивает руку.
Бегу домой и вижу два окна, сияющие в тополях.
Забвение ещё не затопило их, как Атлантиду… Об этом я подумаю потом.
Отец и мать живые ждут меня.
Брат говорит: Идёт!
На кухне я выкладываю из крапивы подлещиков, плотву и пескарей, пустив на них холодную струю.
Мать выбирает несколько из самых крупных для соседки.
Отец поджаривает мой улов.
Брат говорит, что мелкие рыбёшки тоже вкусные, их можно есть с хрустящими хвостами.
В открытое окно влетают мотыльки и звуки музыки из городского парка.
Вот кто-то к нам стучит, и я кричу: Входите!
Дверных глазков у нас в подъезде нет, и в городе они ещё не появились.
Бродяга под мостом в своих апартаментах из картона сказал приятелю:
— Дверной глазок напоминает рыбью вошь, аргулиус фолюциус. Она почти прозрачная и круглая, только диаметром поменьше.
Беззубый смех и звяканье стекла.
Невидимый, я находился рядом в ледорезе и слышал их учёный разговор, насаживая хлебный шарик на крючок.
Опять стучат, и входит управдом.
— Дверной глазок вам полагается бесплатно.
— Не надо! — говорит отец.
— Но почему, Иван Иванович?
— Высматривать через глазок? Не надо!
— А если воры?
Управдом смутился. Отец, и я, и управдом — смеялись.
Продавленный диван с уютной впадиной, четыре голых стула…
Но вдоль стены на самодельных полках стояли Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Толстой, и Жюль Верн, и «Толковый словарь» Ушакова.
Июльским вечером, когда садилось солнце и освещало половину комнаты, на переплётах книг сверкали золотые буквы и тиснения.
По мере угасания заката они темнели на четвёртой полке, на пятой, на шестой…
И только на девятой, где стояло радио и несколько томов Энциклопедии, ещё держался свет, как на вершинах сосен и берёз, когда в лесу уже витают сумерки.
Ни у кого такой библиотеки в нашем длинном трёхэтажном доме не было, отец собрал её недоедая.
Забавно, что они сочувствовали нам, украсив стены ковриками и комодами с фарфоровыми совами-копилками.
Проверено, погнутые монеты в прорезь не проходят, и всё что я выигрывал на пустырях, я тратил на кино и газированную воду, не забывая маленького брата.
В жаркие дни, когда слюна во рту пересыхает, невозможно не выпить в единственной жизни стакан шипучих пузырей.
*
(Воспоминание о ледоходах на Днепре)
Лежу лицом к бревенчатой стене и вижу ледорезы.
В излучине Днепра — затор и оцепление, сапёры подрывают лёд. Ударная волна срывает с тополя грачей, и стёкла дребезжат.
— Олег, ты помнишь, в Могилёве дребезжали стёкла.
На ребре ледореза разломилась огромная льдина и скрежещет, сползая в реку.
Симулянты сидят на портфелях. Раздобыли смолу, и сверкает под солнцем слюна.
— Дай откусить…
— Кусай!
А внизу, в Подниколье, — визг и слабые крики «ура»! Это женская школа репетирует Первое мая. Там — походный буфет, чай и хлеб, прилипающий к дёснам, зато с колбасой. Блеск и гром духового оркестра.
Столб воды подымается в небо, отбросив грачей.
От моста до базара стоят рыболовы с крючками на палках.
Течение в этом месте прижимается к берегу и приносит глушёную рыбу.
Ночью сделаю длинную палку с гвоздём!
*
Весь Могилёв сегодня нарядился.
Весь да не весь, но унывать не надо.
Если на праздник нечего надеть, купите удочку…
Бамбуковая удочка из двух колен с двумя соединительными трубками и поплавком из пробки и гусиного пера имеет притягательную силу, превосходящую магический кристалл гипнотизёра.
А если нечего надеть, о, гений бедности, ты можешь появиться с удочкой в любой одежде, в корявых башмаках, в штанах с заплатами совсем не стыдно постоять в толпе нарядных горожан, ведь ты собрался на рыбалку.
Весь Могилёв на Первомайской улице, ларьки торгуют пивом и вином, и на валу играет духовой оркестр, и я, — на празднике, не обхожу его по краю, стою в толпе среди моих нарядных одноклассников в отутюженных брюках, в хороших ботинках, в синих шёлковых теннисках. Они зовут меня зайти в кафе и выпить в складчину, но я спешу на Днепр…
Меня им не поймать! Нет, всё-таки я — гениальней всех гипнотизёров, я одурачил Могилёв. Заворожил толпу! Сосредоточил взгляды на удилище! Фанатикам такое не под силу! Бамбуковая удочка и поплавок из пробки от вина «Молдова».
Как же я их подчинил, нарядных дураков, я был на Первомайской улице.
Сбегая с кручи, вижу Могилёв под парусами лозунгов:
— «Мир! Труд! Май!»
Я составляю удочку и надеваю на крючок личинку майской бабочки-подёнки.
До темноты я наловлю плотвы, уклеек, голавлей, и мы отметим первомайский праздник не хуже всех других.
*
По заливу гуляют опасные волны. МРБ не придёт.
В доме нет ничего, кроме чёрствого хлеба и чая, но я забыл себя и в обмороке белой ночи, в блокадной тишине — увидел на столе буханку хлеба… Пшеничного! Поцеловал её и поцарапал губы.
Дрова уже горели и постреливали.
Я снял с плиты круги и подержал над пламенем корявый хлеб, чтобы он задышал.
Сглотнул слюну, вдыхая запах обгорелой корки и бормоча в сомнамбуле самозабвения: — Вот повезло, вот повезло…
Пока заваривался чай, нарезал полбуханки толстыми ломтями и подождал, пока они остынут.
Присутствие на них чего-то жирного мне показалось лишним и нечистым.
Наелся хлеба и заснул счастливый.
*
Открытое окно и тополиный пух на подоконнике, как в «Золотой блесне»…
И опять я читаю великую книгу Дюма и слышу двор.
В моей душе уже возникло отчуждение, но я узнаю, я ещё узнаю, что неизысканная речь «Ма, дай ему борща, он со вчера не евши» бывает благороднее изысканной.
В Париже старый эмигрант Орлов рассказывал мне о своих скитаниях.
— Мсье, поверьте, нам не жалко хлеба, но мы уже закрыли дверь.
Изнемогая, он бредёт к фонтану…
*
О, голодные грёзы! Слоны, обезьяны, лианы, барабаны кошмарного племени «Ы».
Караваны верблюдов, пески, миражи, антилопы во ржи, носороги на шкловской дороге…
Это уже опасно.
Надо умыть лицо и стряхнуть перекосы пространства. Надо твёрдо пройти мимо запахов булок с котлетами.
В сизом тамбуре — дым папирос. Укачало.
В коридоре — бачок. Питьевая вода и железная кружка на длинной цепочке. Надо сесть. Рядом — чья-то авоська с баранками. Тайком не вытащишь, но громкий кашель перекроет треск сухой баранки. Две половинки у меня в кармане. Стой! Заранее выпей воды, не подавись. Какой же я предусмотрительный.
И в голове слабеет стук колёс. Все люди — лицемеры. Они готовы накормить щенка, «ах, бедненький», но это жалость — к несъедобным. А поросята или маленькие кролики у них не вызывают умиления. Надо выпить воды. У меня появились опасные мысли.
О, приехал!
Тарелка перлового супа с грибами. Возвращение чёткости. Звуки радио, вальс «Домино» и картофельные оладьи.
Блудный сын, стихоплёт, возвратился домой.