Гость долил кипятка и добавил заварки.
— Утюг — два килограмма, мясорубка кило восемьсот. Пели очень душевные песни.
Гость погрузился в золотые грёзы серпа и молота.
Марухин положил на стол с десяток пачек «Беломорканала», коробку чая со слонами. Олег добавил хлеб, тушёнку, небольшой приёмник.
— Есть передача «Ретро» с вчерашней задушевной музыкой.
— А как же вы?
— Этот приёмник запасной, на всякий случай.
— Не зря я напугал медведя.
— Ещё бы! Вас в шкафу не спрячешь.
Гость непонятно усмехнулся. Встал.
— Меня там ждут.
— Сколько вас?
— Со мною — четверо уже свободных граждан. Вот, зарабатываем на дорогу.
Можно это забрать?
— Доставьте удовольствие. В его руке была перетекающая благодарность.
Олег включил приёмник, передачу «Ретро».
— Чуть не забыл, — спохватился Марухин, — спираль от комаров с приятным запахом табачных лавок Сингапура, и «Беловежская» не хуже той, что делали.
Мелодии из «Крёстного отца» текли над Умбой.
В белые ночи музыка приобретает очертания.
— И я чуть не забыл. Когда я шёл сюда, стояла тишина. Все птицы спрятались. Не отходите далеко от дома.
*
Сегодня небо придавило нас, давление упало, и голова гудит, как телеграфный столб.
Олег молчит. Марухин приуныл.
Вот странно, я люблю заветренную воду, низкие тучи, мокрые кусты.
Сопротивление тоске меня не вдохновляет, я люблю тоску, в ней есть озноб, холодная вода, сползающая каплями по тёплой шее, пронзительные преимущества живого существа.
Неблагодарных надо приглашать в экскурсии на кладбище.
О Боже, как же я люблю ненастье!
Обожаю тоскливую рябь на реке и пустой горизонт — с полосою дождей.
А зачерствелый хлеб? Над небольшим огнём, и запах обгорелой корки! И глоток из серебряной фляги Марухина. Дождливый рай!
Восторг души первоначальный…
Примерно так я говорю, затапливая печь и выметая с мусором уныние, навеянное дождевой водой и ветром.
*
(Причуды белой ночи)
У прошлого далёкое и близкое не соответствует обычной хронологии.
Детство было вчера…
Голодные, мы прибегали вечером домой, макали чёрный хлеб в подсолнечное масло, хрустели свежим шкловским огурцом — с песчаных огородов, ещё вкуснее были помидоры в трещинах с особым острым запахом, разрезанные пополам, посоленные крупной серой солью, пачка стоила 10 копеек, килограммовая, я слышу вздох Гомера, где соль была дороже серебра (вот бы туда с коробкой нашей соли — 15 кг!), мечта Марухина.
Вчерашнее бывает дальше прошлогоднего. Ночью в библиотеках гномы, хихикая, переставляют книги.
У них — свои века. Им ничего не стоит передать Гомеру пачку соли — с приветом от Олега и Марухина.
*
14 июля птицы умолкают, в лесах и парках утром — тишина.
День незаметно стал короче, но огурцы — длинней. И огород и лес уже подкармливают человека, и вдоль дороги дети средней полосы уже стоят с ведёрками черники.
Долго пахнет ладонь под щекой, то земляникой, то черникой.
На севере — ни огурцов, ни тыквы, и ягоды ещё не накопили солнца, только летняя сёмга (петровская) забегает в реку, очень бойкая мелкая рыба, она — и огурец, и помидор, и яблоко.
Такая в ней живительная сила, накопленная в океане, подводные сады, рачки, креветки…
Схватив блесну, она выпрыгивает из воды и, кувыркаясь, ходит колесом, из трёх одну не удаётся дотащить до берега.
— Сошла…
— И у меня сошла.
— А у меня ушла уже из рук.
Счастливое лицо Олега. Удар хвоста и капли в бороде…
— Сошла!
И у меня уже не знаю что исчезло, ускользнуло, но сожаления бывают интереснее того, что потерял.
*
Белые ночи отошли, истаяли и превратились в призрачные сумерки.
Подходишь к дому и не узнаёшь знакомый камень или куст, осознавая эту неотчётливость в самом себе.
Серые ночи незаметно стали синими.
Земля своей согретой половиной уже заглядывает в темноту Вселенной.
С крыльца уже видна Полярная звезда.
Свет укорачивает расстояния, а темнота их удлиняет.
В тёмные ночи прозревают зрячие.
2
*
Что-то было ещё до Вселенной… Какое-то ничто без времени и расстояний.
Молчание холодной черноты, перед которой даже гроб и духовой оркестр на кладбище, как Первомайский праздник, а черепа, скелеты и картинки ада в сравнении с ничто — весёлый карнавал в Палермо.
И я, возникший в этой страшной непроглядности в чудовищной воронке несогласия с безмозглостью пространства, закрученной с обратной силой, которую мы называем Богом, со скоростью, почти переходящей в неподвижность, в материю живого существа, в глазастую икринку человечества, с её живыми нервами, — чудесной проволокой Бога с разнообразными возможностями: осязание, зрение, слух, соединённые с извилинами мозга, скрывающего от себя своё возникновение…
Солоноватый привкус крови на губах меня приводит к Океану, и дальше след теряется.
Но только эта сила смогла отгородить от ледяного холода укроп и помидоры, только её круги.
Ну что ей эти звёзды? Пустые обгорелые горшки и головешки. Не то, не то… И наконец — Земля, как одуванчик в трещине асфальта…
Непостижимая бессмысленная чернота, перед которой ум Коперника и дворника равны и одинаково бессильны, сводящая с ума тоской неизмеримых расстояний.
Мне кажется, я что-то знаю, что-то очень простое.
Тут я почувствовал невыносимый голод.
Сварил картошку. Положил в эмалированную миску солёных подосиновиков и волнушек. Вместе они вкуснее.
Поел, не соблюдая правила английского стола, — вставать слегка голодным. Панков терпеть не может это правило.
Перечитал написанное. Вот странно, ничего не помню, как будто написал не я. Опять перечитал… Не помню! С моей-то памятью… Начало помню, а за ним — провал. Так иногда бывает, в сумерках, знакомый с детства лес, а ты забыл дорогу.
Налил в стакан сухого красного вина, вдыхая запах прошлогодних листьев в сыром берёзовом овраге.
Согрел ладонями и выпил весь стакан, хрустя волнушкой крепкого засола.
Безмозглостью нас не возьмёшь!
*
Костёр погас под моросящим дождиком, только слабый дымок зацепился за куст и висит.
И никаких желаний в отрешённости, навеянной шуршанием мельчайших капель.
Но возникает комариный звук… и тут как тут твоя обыкновенность, фамилия и год рождения.
В провалах времени комар всегда найдётся, а без него меня здесь просто не было.
Со спиннингом уже я за холмом!
*
В лесах и на воде произошло смягчение, и воздух потемнел.
Местами тихо сеется немокрый дождик.
Переворачиваю сигарету и возвращаю в пачку, чтобы не забыть — немокрый дождик, в неуловимой перемене настроений, не обозначенных на местности, но с необычной топографией раскаянья и счастья, вины и благодарности, навеянных тревожной сыростью берёз и темнотою в равнодушных ёлках.
Только всхлипнет душа и заноет забытое… и тропа, обогнув ледниковые камни, уводит от хаоса. На всём пути — знакомые ориентиры приближают к дому с любимыми самообманами.
*
— Слепые любят закрывать глаза…
Марухин и Олег молчат.
— Все зрячие, закрыв глаза, становятся слепыми, но знают, что в любой момент они прозреют, а слепые становятся зрячими… Им кажется, что они не видят, потому что закрыли глаза. И улыбаются.
Солнце стоит в зените и насквозь просвечивает воду.
Зажмурившись, я вижу колесо рулетки.
Сергей Панарин расставляет фишки, читая Пушкина:
— Мне скучно, бес.
— Всяк тварь разумная скучает.
Прозрение грозит его исчезновением, и я боюсь открыть глаза.
В двенадцать ночи в Малом зале Дома литераторов шёл вечер памяти читателя великих книг Сергея Михайловича Панарина.
Присутствовали Робинзон, Тиль Уленшпигель, д’Артаньян, Портос, Том Сойер, Геккльберри Финн.
Ноздрёв был пьян и выдворен из зала.
Портрет Панарина в цветах стоял на сцене.
Трансцендентальная трансляция перенесла его счастливую улыбку в далёкие миры.
Затянуло, — говорит Марухин.
Блеск на воде исчез.
Я надеваю узкую блесну для дальнего заброса «Ивовый лист» и отвожу скобу катушки.
Живой удар передаётся в руку! Завывание туго натянутой лески.
Определяю вес. Не меньше десяти…
Сёмга бросается в поток, и я бегу за ней. Вхожу в реку, по привычке — подняв голенища сапог и, отпуская тормоз, хватаясь за кусты — иду за рыбой. Сила потока делает её сильнее в три, в четыре раза.
Натянутая леска голосит, как Има Сумак, забытая певица джунглей.
Кого не вспомнишь в эти несколько минут тысячелетнего волнения.
О жалости — ни слова, не то я наварю осиновой коры и позову на ужин человечество.
Сошла… Разогнула крючки и сошла.
Я осмотрел блесну. Какая сила прячется в оранжевой икринке!
Упираясь в поток, разгибает упругую сталь тройника.
Замечу заодно, что помню только тех, которых упустил. Полыхание их чешуи возле дна.
*
Случайно я сказал Марухину такое неожиданное, о чём никто и никогда не думал. И надо же, забыл, не записал. Забыл. Забыл! Ушло, и никакой зацепки.
О чёрт, исчезло. Обычно в этих случаях я незаметно загибаю палец и продолжаю разговор, но мой мизинец как пустой крючок.
Забыл! Забыл! Забыл! Втыкаю в землю нож и вспоминаю весь наш разговор. Случайно я открыл какое-то пространство для возможностей и, продолжая разговор, подумал.
— Нет, это не обман!
Такое обновление возможностей! И не вернёшь. Ушло! Не удержал.
Я подхожу к воде и проверяю жало тройника. Не удалось поймать неуловимое. Поймать хотя бы сёмгу.
*
Измученные до предела, решили ночевать под ёлкой.
Олег развёл костёр.
Марухин промывает гречку.
Зачерпываю воду чайником и вижу на песке таинственные иероглифы жемчужниц, каббалистические знаки, придуманные человеком в преодолении пределов своего сознания.