Книга белых ночей и пустых горизонтов — страница 5 из 8

— Ну где же ты?

— Иду, иду.

Костёр трещит.

Олег уже нарезал, истязая руки, еловых веток. Устроил нам постель и застелил походным одеялом.

Марухин заправляет гречневую кашу говядиной «Резерв».

Фляжка идёт по кругу, и тепло, растекаясь по телу, соединяет и приводит в сообразность мои необъяснимые возможности, и если я — есть Божий замысел, то как возник Он сам?

А я — его паршивая овца в послушном стаде — перед алтарём.

Я не согласен со своим пределом… Ещё вначале, когда всё было впереди, я просыпался в безутешной жалости к себе.

Запах гречневой каши, заправленной банкой тушёнки, возвращает мне жадный восторг утоления голода.

— Марухин, не хитри. Накладывай себе побольше каши!

— Я плохо вижу в темноте.

— Олег тебе посветит!

От ледяного холода Вселенной — спасает гречка и тушёнка. Ещё глоток — и необъятности как ни бывало. И все каббалистические знаки — ничто перед зигзагом ложки, скрежещущей по дну кастрюли.


*

В мокром плаще вошёл Олег.

— Весь горизонт в дождях. И за лесом — темно.

— А у меня колено заболело! — радостно сказал Марухин.

— И у меня рука заныла.

Два пальца у Олега сведены в холодных водах родниковой Сояны.

— Колено у меня болит к ненастью.

— Отлично! — говорит Олег. — Теперь она придёт.

— А Игорь спит?

— Игорь спит, Игорь не спит…

Лежу и слушаю их разговор, не имеющий здравого смысла. У одного болит колено, а у другого кисть руки, и оба радуются.

— Уже не распогодится!

— Какое там… Послушай.

Это её погода! И северо-восточный ветер.

С дождём, с ненастьем, с холодом — сёмга идёт в реку!

*


В глазах — морской порог. Падение воды на валуны, заваленные пеной.

И рядом, на столе, — отдавленные страшной силой руки брата, не отпустившие меня туда…

Я успел ему бросить верёвку, и лодку отнесло на мелкий перекат.

Утром Олег ловить не мог. От делать нечего мы взяли небольшие вёдра и стали собирать чернику.

Олег смеялся над своей беспомощностью, пальцы его раздавливали ягоды, но постепенно обрели чувствительность.

В одном стакане — 260 черничин. Подсчитано дотошным другом детства на обочине пустой дороги.

В бидоне — 23 стакана, 5800 прикосновений…

По мере заполнения бидона, азарт и вкусовые удовольствия далёких предков преодолели миллионы лет, так сладко собирать её губами! И вспоминать о том, что люди — братья.

— О, — говорит Олег, — задвигались! И ягоды не давят.

Пришли домой. Черники — полное ведро, а что с ней делать? Сахара нет.

— А если засолить?

— Солёная черника? — никогда не слышал.

Я посолил раздавленные в кружке ягоды.

— Вкус изумительный, Олег запатентуй.

— Ещё чего!

— Это только начало. Солёная черника станет символом парадоксальной мысли.

В истории кулинарии будет сказано:

— Преодолев банальные привычки, Олег Шкляревский засолил чернику и создал оригинальный термин…

— Лучше пойти к биологам за сахаром, — сказал Олег, отмахиваясь от всемирной славы.


*

Ветер сдул комаров, обжигающих руки и шею, и наступило лёгкое блаженство.

Мы ещё не привыкли к нему и наслаждаемся отсутствием кошмарной комариной мглы.

Возле лица витает звуковой мираж, и я прихлопываю на щеке пустое место и смеюсь — Комариный синдром.

Ветер крутит над нами берёзы. Огонь гудит. О комарах забыли.

Завариваем чай. На углях запекли форель с укропом, с луком.

Марухин развернул обугленное серебро пакета со следами протёкшего сока.

Печёная форель в лучах фонарика, висящего на палке, придаёт нам силы, ведь нам ещё идти домой с тяжёлым рюкзаком, с уловом.

Выходим на тропу. Брат говорит:

— Затопим печь, поставим чайник на плиту.

Я молчу. Впереди истязание солью и холодом родниковой воды из ручья. Пока мы не расслабились, придётся засолить улов, четыре сёмги и с десяток хариу­сов, после тёплого дома сделать это труднее, но я молчу. Зачем перекрывать им радость возвращения, опережая неприятное и тем самым его удлиняя.


*

Мой посох — лёгкая осиновая палка с красной лентой на ручке, чтобы увидеть, если потеряю.

Вода и солнце сделали её упругой, твёрдой, — постучишь ножом — звенит, — и почти невесомой.

С таким же посохом ходил Гомер, щекою осязая море, и останавливался на краю обрыва, за шаг до пустоты.

И Геродот отбрасывал змею в душных зарослях скифской полыни.

С такой же палкой шёл домой Есенин, повесив на неё английские штиблеты, и возле дома выбросил в крапиву.

На перекатах, где вода сбивает с ног, посох — третья нога и трёхметровая рука.

Бывает, в сумерках заметишь под кустом велосипедную покрышку.

Пригодится прибить на ступенях крыльца.

Зацепишь посохом, а покрышка шипит, отползая…


*

Инспектор Тишин опускает в бочку с дождевой водой резиновый сапог.

Наклонился и дует в него.

— Где-то он протекает.

Мокрый сапог блестит под солнцем, как глухарь.

А в это время в доме у Ивана стучат часы, подарок леспромхоза. Иван Шкляревский медленно заваривает чай, медленно режет хлеб и медленно жуёт, как человек, которого нигде не ждут, и никого ему не надо. Белые ночи кончились, можно поставить сеть.

Солнце просвечивает на столе графин, напоминая перекаты Умбы, но Иван проверяет фонарик и ждёт темноту.


*

— О, говорит Олег, — проснулся, будем ужинать.

— А что у нас на ужин?

— Гусь висел в коридоре за дверью…

— А почему нет запахов?

— Тушили в летней печке, дали тебе поспать.

За ужином я говорю.

— Игорь бежит из плена с половцем овлуром, избивая гусей-лебедей к завтраку, и обеду, и ужину.

Никто не обратил внимания на это место. Если готовить завтраки, и обеды, и ужины, далеко не убежишь. Ведь гуся надо ощипать, и опалить, и разделать, и тушить не меньше часа.

Тут и половцы подъедут, как раз к обеду.

— Как вкусно пахнет!

— А может, это — впрок?

К завтраку, и обеду, и ужину — впрок…

Ночью где-то в овраге ощипали гусей, которых подстрелили на ходу.

Закатали их в глину и запекли. Мясо птицы долго сохраняется.

— Олег, снимаю шляпу.

Снимай и положи в рюкзак, — сказал Марухин.

В деревне Княжицы висела шляпа твоего размера, серая. Стряхнули пыль, и шляпа стала тёмно-синей.

Хотели подарить на день рождения, но утаивать дальше нельзя.

— А эту, говорит Олег, — в архангельский музей рыбоохраны.

— И шляпа — в самый раз!

И я помолодел. Нет, я не так сказал.

Сегодня мы не постарели!


*

(Во времена пустых дорог)

Пиджак для темноты… И денег — на один билет в автобус.

— Садись! — сказал я брату.

— А ты?

— Я доберусь.

Олег уехал в Могилёв, а я остался на пустой дороге.

От Прибора до Могилёва — сорок девять километров. Сорок три до развилки и шесть от развилки до нашего дома.

К восьми утра — дойду.

Асфальт, согретый за день, обдавал меня теплом, а справа на лицо сквозило холодком из леса.

Через три километра стемнело, только берёзы впереди ещё сопротивлялись темноте.

Я шёл, не глядя на столбы с обозначениями километров. Конечно, мы могли вдвоём доехать в кузове грузовика до Могилёва, но была суббота.

Во времена пустых дорог часами приходилось ждать попутный грузовик. К тому же я испытывал необходимость совершить благородный поступок.

Идти всю ночь пешком — вот я какой хороший брат.

Я шёл и шёл в прохладной темноте, и впереди блестел асфальт, уже засеянный росой. Шёл и шёл, впадая в монотонность. Сосновый бор по обе стороны дороги придавал мне лёгкости.

Знакомый поворот на Баркалабово и цифры 28 — на столбе остались за спиной, а впереди сверкало серебро асфальта. Я оглянулся, так и есть — луна. Вдвоём с луной мне стало веселей. Я шёл и шёл, и серебро асфальта притупляло чувства, подчиняя меня бесконечному блеску дороги. Я смутно помню цифры 23, 17 и 11.

Всего 11… Спиной услышал грузовик, увидел свет. На всякий случай поднял руку, и грузовик остановился.

Как хорошо, что я не передал Олегу удочки! Ночные люди на пустой дороге вызывают подозрение. Совсем другое дело — рыболов.

— Довезёшь до развилки?

— Садись!

— Но я без денег.

— Закуривай!

Тепло, и папироса, и музыка… Мечта голодного бродяги!

Развилка. Жаль…

— Спасибо.

Три километра … Деревянный мост и лестница — на кручу.

Пустая улица, и тополь во дворе.

Все окна тёмные, и только два окна бросают свет на мой любимый тополь. Мой брат не спит.

На столе под тарелкой поджаренный линь, нетронутый. И белый хлеб. И пачка папирос!

А на диване — «Смена», с закладкой, на моих стихах, впервые напечатанных.

Десятки раз я открывал страницу, как будто проверял — нет, не исчезли. Стоят, июньский номер, 1959 год.

Впечатаны в серебряный асфальт.

Брат виновато улыбается. Я говорю:

— Шофёр притормозил, увидев рыболова.


*

Июльским вечером под могилёвской кручей мост повторялся в зеркале Днепра, и ледорезы были невесомые.

В пятнадцать лет я подходил к воде и бормотал придуманные на ходу языче­ские заклинания.

Замечу заодно — лет через двадцать я поймал онежского лосося и повторил обряды, которых я не знал.

Какая интересная грамматика: лет через двадцать я поймал… прошлое время в будущем.

Неправильное — скажет грамотей, а я не спорю.

В словаре Ушакова «Проверщик» — правильное слово, а «проверяльщик» — просторечие, но «проверщик» скрежещет во рту, как песок, а «проверяльщик» — устрица на языке. Маслёнок! С мягкими «я» и «эль».

Замечу, «эль» всё время улыбается.

Когда плотва на Соже не клевала, склоняясь с лодки, я произносил все буквы алфавита, следя за выражением лица.

«Эль» — самая улыбчивая буква, но откуда я знал ритуалы?

Поймав лосося, надо что-нибудь оставить… С десяток папирос для проплывающих туристов или хлеба для птиц.