Напоследок еще одна «личная история». Однажды летней ночью (лет десять назад) мы с приятелем гуляли по южному городу, в котором имели счастье-несчастье проживать. Как и в любом южном городе, там было немало переулков, тупиков и двориков, индивидуальность которых, как правило, куда ярче и привлекательнее, чем личности их обитателей. В одном из таких дворов, напоминающем не то место действия какой-нибудь фантастической истории, не то саму историю, мы уселись, чтобы перекурить. Нас насторожили странные, скребущие звуки, доносящиеся из подвального этажа старинного дома. «Морлоки!» – неожиданно воскликнул мой приятель (человек вообще-то весьма прагматичный и рациональный). Мы сорвались с места и побежали так, что ступни потом горели, а после долго не решались расстаться и отправиться по домам, где нас ждали темные гулкие подъезды и не менее темные коридоры коммунальных квартир… два здоровых мужика, вспомнить стыдно! Кажется, такого иррационального, животного, панического ужаса я не испытывал ни до, ни после этого происшествия.
А вы говорите – «выдумывает»…
1999 г.
Сказать по правде, русская литература не заслуживает Хармса. Не то чтобы она, русская литература, вообще ничего хорошего не заслуживала. Пушкина, например, она очень даже заслужила. Достоевского заслужила, Толстого там всякого, Гоголя… м-да… ну ладно, допустим, и Гоголя тоже. Кого она точно заслужила, так это Солженицына и Яркевича. И, конечно, Маринину. Но вот Хармса… Хармс был нужен русской литературе, как пресловутому зайцу пресловутый же стоп-сигнал. Как мертвому припарки. Как Бэтмену Always с крылышками. Хармс и русская литература – это даже не смешно.
Что-то не сработало в Сидпа Бардо в момент «отворения врат чрева». Или в момент затворения оных – с этими высокими тибетскими технологиями черт ногу сломит. В Небесной Канцелярии планировали, небось, сделать очередной подарок каким-нибудь англичанам (все-таки высокое искусство абсурда – их исконная островная специализация), но в последний момент что-то сорвалось, какой-то непутевый дежурный чревопривратник напился с заезжими Гневными Божествами, и Даниил Хармс родился в России, под фамилией Ювачев, с чем ее, Россию, конечно, можно поздравить, а вот самого Хармса – вряд ли…
Хармс не был нужен русской литературе, это очевидно. Она, русская литература, с таким трудом переносила его присутствие в себе, что Хармсу пришлось умереть. Чем быстрее, тем лучше – в тридцать шесть лет. Обхохочешься! Раздолбай чревопривратник был отдан под Страшный Суд, но дело кое-как замяли: все равно исправлять что-либо было уже поздно. Правда, позже выяснилось, что Хармс, как ни странно, позарез необходим огромному количеству читателей. Его любят особенной любовью. Нет другого автора, которого бы пародировали столь активно и анонимно, что некоторые, особенно удачные, подделки долгое время (до издания первого полного собрания сочинений) считались вышедшими из-под пера Хармса.
Я и сам познакомился с Хармсом благодаря ксерокопиям, бледным, как дама с камелиями, а местами – и вовсе неразборчивым, на которых его собственные труды драматически перемешались с анонимными подделками. Эпопея продолжается по сей день; кажется, Хармса не пародируют только ленивые. Вон даже митьки написали милую вещицу под названием «Вспоминая Даниила Хармса»: Начальником всех писателей в стране Советов был Даниил Хармс. Сам Хармс не писал романов, но все писатели – даже те, кто писали романы, – ему подчинялись. Так было заведено. А если какое-нибудь стихотворение или роман Хармсу не нравился, Хармс приказывал автору свое произведение сжечь. Ослушаться никто не мог. А еще Хармс сам мог написать про любого писателя и ославить его. Особенно досталось Пушкину и графу Толстому. И хотя графа Толстого все уважали за то, что тот любил детей, это Хармса не остановило. И он его ославил. И даже не единожды.
(Сами митьки утверждают, что «все исторические и культурные версии, не соответствующие этой книге, – ВРАНЬЕ, ЛОЖЬ И ОБМАН НАРОДОВ».)
При жизни Хармс считался сначала обэриутом (загадочная для многих читателей аббревиатура ОБЭРИУ означает всего лишь «Объединение Реального Искусства»), потом детским писателем (обэриутства век недолог в силу исторических, сами понимаете, обстоятельств, будь они неладны). Теперь его нередко величают «юмористом» – поубивал бы! Юморист, ага, как же! «Скоты не должны смеяться» (это не я такой злой, это он, Хармс, Шардам, Дандан, Ювачев, но только попробуйте бросить в него хоть один камень!) В скандинавской мифологии есть история об источнике, из которого первый поэт (и, ясен пень, бог) по имени Один черпал «мед поэзии»; Хармс нашел искаженное отражение этого источника в Зазеркалье и с тех пор пил исключительно из него. «Я хочу быть в жизни тем же, чем Лобачевский в геометрии», – это слова самого Хармса. Как часто мы хотим того, что и так имеем!
Литература Хармса действительно сродни геометрии Лобачевского. Он расставляет знаки на бумаге таким образом, что на глазах читателя начинают пересекаться параллельные прямые; непрерывность бытия отменяется; знакомые слова отчасти утрачивают привычное значение, и хочется отыскать подходящий словарь; живые люди становятся плоскими и бесцветными, как плясуны в театре теней; да и сама реальность разлетается под его безжалостным пером на мелкие осколки, как глупая хрустальная финтифлюшка под ударом молотка. Дистанция между текстом и автором, без которой немыслима ирония, в случае Хармса не просто велика, она измеряется миллионами световых лет. Я не знаю писателя более ужасающего, чем изящно ироничный Хармс, если говорить откровенно. Его смертельное оружие – невинный цинизм ангела (по меньшей мере – инопланетянина), слегка шокированного незамысловатой нелепостью человеческого устройства; именно Хармс мерещился мне, когда я читал о холодном смехе бессмертных у Гессе (то есть мне мерещилось, что они, бессмертные, коротают время за чтением каких-нибудь «вываливающихся старух», или обнаруживают, что «семь идет после восьми в том случае, когда восемь идет после семи», или смакуют абсурдный спор Математика с Андреем Семеновичем, каковой вполне заменяет толстенный учебник по поведенческой психологии: Я вынул из головы шар. – Положь его обратно. – Нет, не положу! – Ну и не клади. – Вот и не положу! – Ну и ладно. – Вот я и победил!).
Писать о человеческой судьбе Хармса, страшной и, увы, не абсурдной, а закономерной, я не стану: его биография известна, его частная переписка доступна всем желающим, равно как и мемуары его жены Марины. «Мир ловил меня, но так и не поймал», – что-то в таком роде написано на могиле малороссийского философа Григория Сковороды. Мир ловил, но так и не поймал Хармса (убил – да, но не поймал); а значит, жизнь победила смерть неизвестным для меня способом.
Вот, собственно, и все.
1999 г.
Словосочетание «контролируемая глупость» вошло в обиход с легкой руки Карлоса Кастанеды, но самая развернутая и феерическая, доведенная до безупречного абсурда иллюстрация к этому словосочетанию появилась гораздо раньше. Бравый солдат Швейк вообще ничем, кроме контролируемой глупости, не занимается; все прочие герои романа Гашека занимаются глупостями неконтролируемыми.
«Если пятьдесят миллионов людей говорят глупость, это – по-прежнему глупость», – писал Анатоль Франс. Ха, еще бы! И если бы Ярославу Гашеку удалось втиснуть в свой роман пятьдесят миллионов персонажей, можно с уверенностью сказать, что все они говорили бы исключительно глупости. Изобилие глупости делает роман Гашека недосягаемой вершиной реалистической прозы: кажется, еще никому из литераторов не удавалось создать столь убедительную галерею идиотов, беспримерное количество коих делает повествование еще более правдоподобным, хотя, казалось бы, куда уж больше! История Швейка – это тот самый редкий случай, когда человек «идет в ногу» в то время, когда весь мир вокруг него «идет не в ногу». Вот такой вот… «путь воина»… в Чешские Будеевицы.
Поэтому и писать о Швейке следует исключительно глупости. Хорош бы я был, если бы попытался с умной рожей лепить какие-нибудь серьезные телеги о бравом солдате Швейке – вот это, я понимаю, смертный грех… К счастью, я простудился на майском ветру и у меня здорово поднялась температура, что в данном случае тождественно вдохновению. А посему начинаю добросовестно бредить.
История похождений бравого солдата Швейка причудливым образом переплетается с другой историей (давно, впрочем, ставшей мифом). Я имею в виду историю светлого аса Бальдра, сына Одина и Фригг. Бальдра мучили дурные сны и мрачные предчувствия. Любящая мать Фригг решила не пускать дело на самотек и «взяла клятву со всех вещей в мире», что они никогда не причинят вреда ее сыну Бальдру, – сюжет сам по себе известный и весьма популярный. Но скандинавские боги – народ особый. Узнав, что Бальдр стал неуязвимым, ребята тут же оттянулись по полной программе: принялись метать в Бальдра копья и камни, от души забавляясь и восторгаясь тем фактом, что их удары не наносят парню ни малейшего телесного огорчения. Сам Бальдр, очевидно, тоже получал от этого море удовольствия: он же у них не мальчиком для битья был, а вроде как чуть ли не «первым среди равных», всеобщим любимцем и «лучом света в темном царстве».
То, что бывший солдат Ярослав Гашек проделывает со своим героем Йозефом Швейком, очень напоминает забавы весельчаков асов. Каких только «копий» и «камней» не метнул он в бравого солдата Швейка на протяжении длиннющей саги о его похождениях! История с Бальдром, как известно, закончилась плачевно: рассеянная Фригг забыла заключить типовой договор с побегом омелы; профессиональный злодей Локи вовремя подсуетился; недрогнувшая рука слепого Хеда метнула злополучный побег – летальный исход был неизбежен. Мало потом никому не показалось, но это уже совсем другая история…
Швейк, в отличие от Бальдра, оказался феноменально неуязвимой мишенью. Главные герои романов вообще имеют неоспоримое преимущество перед героями мифов: там, где вторых зачастую подстерегает смерть, первым грозит разве что «саечка за испуг». Бравый солдат Швейк не пострадал ни от одного из авторских «копий». Он пережил не только многочисленных сотоварищей по роману, но и собственного автора. Бравый солдат Ярослав Гашек вернулся из окопов Первой мировой войны, чтобы написать роман о бравом солдате Швейке; Швейк оказался отменно живуч… в отличие от самого Гашека. Иногда мне кажется, что автору пришлось умереть ВМЕСТО своего героя. «Смерть, наступившая 3 января 1923 года, заставила его умолкнуть навсегда и помешала закончить один из самых прославленных и наиболее читаемых романов, созданных после Первой мировой войны», – так написано в самом конце книги, которая могла бы стать почти бесконечной (как Вселенная, в бесконечности которой не был до конца уверен Эйнштейн), но оборвавшейся чуть ли не на полуслове. Моя улыбка медленно сползает с лица, в то время как бравый фельдкурат Кац ломится в трамвай с походным алтарем, бабка Пейзлерка призывает на помощь Пресвятую Богородицу и Марию Скочицкую, а поручик Лукаш задушевно подтягивает: