Отсутствие визуального подкрепления привычной телесности и такого же подкрепления устоявшегося ролевого репертуара есть верный признак совершаемого трансцендирования — «брошенность», говоря словами Хайдеггера, только речь идет о брошенности в свободное падение.
Ситуация продолжающегося броска совершенно иная, чем самосборка в новых стационарных условиях. Стабильные условия просто переакцентируют уже имеющиеся навыки адаптации: по мере обнаружения подходящих свободных ниш в них тут же прорастают новые дубли, к ним присоединяется биографическое единство и т. д. Понятно, что самосборка в точке заброшенности может оказаться не столь комфортной, как прежде, но все же она ориентирована на некий типовой образец и в этом смысле достаточно рутинна. Иное дело длящееся пребывание в пути. Тут моя расплывчатость встречается с другими расплывчатостями — скажем, меняются попутчики в купе, потом я выхожу и иду (еду) дальше. Негде сгруппироваться, никак не обрасти тяжелым телом, поскольку отсутствует гравитация фиксированных взглядов, система координат, вынуждающая носить громоздкий панцирь бытия-в-признанности.
Вот почему тело путешественника я назвал бы астральным телом — оно все время имеет пробный характер, удерживая только летучие элементы формы, обеспечиваемые лишь собственным притяжением кочующего центра личности. Это легкое тело и сопутствующая ему легкость на подъем есть важнейшее достояние номада, Воина Блеска. Легкому телу меньше свойственна усталость, как, впрочем, и полезная работа. Набранный импульс скорости позволяет пробивать плотные слои озабоченности — вплоть до омраченности существованием; только вечное и мгновенное входят в интеллектуально-чувственный резонанс, складываясь в вектор бесконечной дороги.
Впрочем, для того чтобы этот драйв стал не просто значимым, а действительно неутолимым и самовозрастающим как логос эллинов, необходимо набрать третью номадическую скорость, т. е. обрести нулевую массу покоя. Падение энергетического уровня и переход к номадическим скоростям низшего порядка ориентирует траекторию номада параллельно заботе. И виртуальное Я, скользящее по орбите устойчивой социальности, вызывает печаль. Остается след, по которому можно пройти, запеленговать пунктир брошенности.
Вот я прохожу по улице Жуковского в Петербурге и обращаю внимание на витрину пустого магазина, закрытого на ремонт. На пыльном витринном стекле чьим-то пальцем выведена строчка: «Негде котику издохти…» След номада. Быть может, трагедия Агасфера вовсе не в обреченности на вечное скитание, а именно в невозможности набрать третью номадическую скорость и вырваться из посюстороннего. Взгляд Пославшего неотступно следит за ним, не позволяя совершить метаморфоз Я. Приговор свыше всегда однозначен: «Ты все тот же».
Это приговор особой тяжести, пока от него не избавишься — далеко не уедешь. Необходимо прежде всего оторваться от слежки, от «фикции Я», как сказал бы Ницше, — но эту инстанцию надзора обмануть труднее всего. Единственный шанс — пребывание при синтезе вечного и мгновенного. Дом Бытия должен быть поставлен на колеса, спущен на воду, но ясно, что не каждый захочет (и тем более сможет) пить из этой чаши. Существующие здесь различия гораздо глубже национальных, расовых или половых — деление на прикованных и неприкаянных указывает на принципиальный водораздел двух способов производства и удержания человеческого в человеке.
4. Регистр скоростей
Какие перемены происходят в экзистенциальном измерении человека при выходе на номадические орбиты? Говоря в общих чертах, происходит обрыв связующих нитей. Интуиция русского языка побуждает воспользоваться словом «привязанность», что в данном случае куда нагляднее, чем немецкое «забота» (Sorge). Можно сказать, что сеть привязанностей образует каркас заботы, и тогда нетрудно визуализировать поэтапное или внезапное избавление от пут.
Вполне уместна и аналогия с астрофизикой: как известно, первая космическая скорость обеспечивает выход на околоземную орбиту, вторая дает возможность для межпланетных перемещений, третья требуется для того, чтобы покинуть пределы Солнечной системы. Нечто подобное обеспечивает и регистр номадических скоростей — скорость тут выступает как показатель обретенной свободы, а свобода как результат набранной скорости.
Привязанности сплетаются в ткань бытия, в этой ткани и прочные нити повседневности, и те нити судьбы, которые ткут Мойры, и даже те, которые Кант называл «максимами моей воли». Морально-этическая природа связей в данном случае несущественна, имеет значение лишь их прочность на разрыв. Набор даже первой номадической скорости требует обрыва и «прочных уз» и «тяжких цепей», усилие дистанцирования не может избирательно обрывать одни, щадя другие.
Мир многими способами достает и повязывает нас. Чем мы привязаны к ближним? Великой силой инерции, зависимостью взаимозаботы, уже упоминавшимся визуальным подкреплением собственной телесности со стороны «любящих других». В одном случае обрыв привязи (привязанности) затруднен страхом («Как же я без этого, без своей работы, дачи, избы-читальни, тюрьмы, etc.»), в другом случае — жалостью, тем же страхом, только перенесенным на другого, но так или иначе номада характеризует лишь абсолютная величина прочности преодоленной связи. Возможность выхода на ту или иную орбиту суверенности тоже определяется общим количеством оставшихся позади об(в)язательств: чем больше обрывков болтается, тем выше орбита и скорость перемещения по ней.
Обрывки натянутых уз отрывают, конечно же, и частицу меня самого, и если номад все же выбирает свободу, то вовсе не потому, что считает ее похожей на витаминный бальзам и ополаскиватель в одном флаконе. Быть может, он просто услышал позывные чистого авантюрного разума и оценил их непревзойденную музыку. Номадический драйв вовсе не ведет в сторону «лучше», ибо та шкала, на которой откладывается лучшее в противоположность худшему, остается где-то сбоку. Излишне говорить, что траектория номада пролегает по ту сторону добра и зла.
Легкость на подъем обретается воином в дороге, если дорога достаточно длинна по сравнению с пребыванием в пунктах назначения, она создается не только выходом из привязанностей, но и утратой массы покоя. Как принято писать в соболезнованиях: «Мы понесли тяжелую утрату». Тяжесть утраты обусловлена как раз тем, что в сброшенном балласте остается не только груз забот, но и весомость бытия, уверенность в своей собственной самости. Набор первой номадической сопровождается неизбежным чувством никомуненужности, которое следует преодолевать как звуковой барьер. Но уже первая щемящая нота (огромное небо затягивается тучами, или зевает сосед по купе, совершенно мне не знакомый и предвещающий появление множества других незнакомых) останавливает большинство путников. Они сворачивают с дороги, им дальше не по пути, им не нужно по ту сторону, да и попросту нет скорости, чтобы проскочить этот звуковой барьер. И путник возвращается, пространством и временем полный, чтобы путешествовать на листе бумаги или на экране, куда спроецированы лучи чужого воображения. Номад же преодолевает звуковой барьер, попутно приобретая некое знание, лучше всего сформулированное в книге Чжуан-цзы: «Уважать родителей легче, чем их любить, любить родителей легче, чем их забыть, забыть родителей легче, чем заставить родителей забыть о тебе, заставить родителей забыть о тебе легче, чем самому забыть обо всем в Поднебесной, забыть обо всем в Поднебесной легче, чем заставить всех в Поднебесной о тебе забыть». Каждый шаг в этом направлении знаменует утрату очередного кванта массы покоя.
Но и преодоление звукового барьера еще не гарантирует истинной пустоты. «Если в поисках своего места в жизни ты наткнулся на очередь — знай, что ты забрел не туда» — гласит одна из заповедей номада. Дальнейший путь пролегает через разреженное облако маргиналов. Они выброшены из черты оседлости, оторваны от социального тела, но все же сбиваются в стаи (в тусовки, банды, таборы). Они держатся поодаль, но движутся параллельно общему курсу Weltlauf и потому отчетливо идентифицируются как анти-частицы, асоциальные элементы. Изгои, бродяги, уголовный мир. Ускорение, недостаточное для отрыва, хотя и приводит к отрицанию моральных норм устойчивой социальности (экзистенциальной оседлости), но все же стая имеет свои волчьи законы и связана страхом их нарушить.
На малых скоростях, где число степеней свободы ограничено, всегда существуют точки кристаллизации и вокруг них взлетающая и оседающая пыль унесенные ветром, лишенные суверенности самопричинения. В определенные периоды истории, когда происходит общее ослабление социальных связей (революции, гражданские войны, обвал столпов нравственности), мы видим повышенную концентрацию неприкаянных. Из них лишь немногие обретают устойчивость в движении, свой Дом Бытия на колесах, большинство готово променять ужас неприкаянности на любую степень послушания. Только истинный номад, доброволец и профессионал неприкаянности готов к ежедневному началу бытия-заново.
5. Три истории о Клирике
Эти три история, неприхотливые в литературном отношении и лишь отчасти документальные, весьма полезны для иллюстрации вышеизложенного и для пояснения дальнейших разрозненных мыслей.
ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ
Леха Шалый с бригадой катал работали на поезде Архангельск — Киев, собирая «налоги» с вахтовиков. К беспределу был не склонен, оставляя обираемым как минимум половину. Слишком большие компании обычно не трогал, хотя по настроению мог пойти и на риск. Леху уважали за правильную интуицию (пруху), за ничтожный процент неудач и отсутствие мокрых дел.
День, когда произошла встреча с Клириком, начался как обычно. Проводник вагона объяснил, какие купе следует трясти; пятое было последним. Леха и двое его ребят открыли дверь специальным ключом, Шалый привычно поинтересовался, все ли хотят доехать до дому живыми. Трое вахтовиков-нефтяников, быстро перепробовав все возможные возражения от угроз до причитаний («целый месяц вкалывал», «дома дети малые»), смирились перед более убедительными аргументами, среди которых был и пистолет. Тем более что Леха объяснил: сами не отдадите сколько надо — обшманаем и все заберем.