Книга с множеством окон и дверей — страница 4 из 7

ВВЕДЕНИЕ В ГАЛИЦИЙСКИЙ КОНТЕКСТ

Географический центр Европы — место, где сходятся синусы и косинусы сил, где дремлют таблицы корней и бдят пограничники пяти государств, где границы отвердевают, а люди размягчаются и отрываются от собственных судеб, где все контуры двоятся и накладываются один на другой, как пакет слайдов, где сквозят и просвечивают друг через друга, друг друга засвечивают эпохи и этносы, — дряблая сердцевина европейского дерева, как всякая сердцевина, годящаяся только на карандаши и спички.

То край, над которым завис отточенным бритвенным полумесяцем, — анемичным светом заливая народы (от Мюнхена и до Диканьки), — зловещий знак Захер-Мазоха. То край, чья судьба кажется мельче его собственной тоски.

Отсюда лежит путь в «регионы великой ереси», где размещаются события, не уместившиеся во времени, — в слепые закоулки времени, тупики его и отростки, путь в «Другую осень», проложенный некогда учителем рисования Дрогобычской польской гимназии Бруно Шульцем.

Где-то здесь застрял он в годовых кольцах Европы, в тех отвердевших, продолжающих движение кругах, где, как игла с межвоенной пластинки, съезжал он вместе со всеми — человек с лицом, похожим на туфельку, — странный писатель Бруно Шульц.

Можно было бы сразу сказать, что как писатель он — третье недостающее звено, связующее Кафку с Бабелем, — но больше всего в этом было бы неправды для всех троих. Гораздо уместнее было бы поставить его в ряд двух других приоритетных писателей его времени, его близких друзей и таких же, как он, неудачников (один повесился, другой — эмигрант) — Виткацы и Гомбровича, — но беда в том, что их имена почти ничего не говорят читателям в СССР (и почти исключительно в СССР).

Специфическим для всех троих было запоздалое сецессионерство, парадоксальным образом давшее неожиданные плоды, насытившее творчество каждого из них — хоть в разной мере — духом метафизической пародии и сделавшее их всех художественными радикалами.

Все они, смутно и беспокойно, чувствовали то, чего не чувствовал никто кругом, — банкротство реальности, тот иррациональный фатум, что увлекал все более недееспособную Европу от мировой войны к чему-то уже просто нечеловеческому, притягивающему настоящее, как магнит, — и они пытались исследовать, каждый по-своему, этот оползень, этот паралич воли, — войти в самое сердце мазохизма.

Единственное, что они знали: что уже поздно. Но до какого-то предела человек живет в любых условиях. Пределом этим является, вообще-то, вполне конкретный минимум свободы. Это к слову.

По ряду внешних капитулянских примет жизненная ситуация Шульца во многом схожа с ситуацией Кафки (вплоть до повторяющейся раз за разом патовой ситуации в матримониальной области, задокументированной в длительной и мучительной переписке). Шульц, кстати, первый переводчик «Процесса» в Польше (как выяснилось позднее — литературный редактор). После разорения и смерти отца и ряда внутрисемейных драм фактически на содержании Шульца остались мать, двое сестер, племянник, — что намертво привязывало его к работе в школе, все более ненавистной в силу шаткости его положения (из-за недополученного во Львове и Вене профессионального образования) и прогрессирующего заболевания литературой.

Усугублялось все это вынужденностью жизни в провинции, в низкотемпературной среде, в культурной изоляции. Провинциальный город, собственно, — редукция города как такового. Такие города — прекрасный объект для описания, но не для жизни. В них можно только рождаться и умирать.

Начинал он как рисовальщик и даже добился некоторой известности (знаменитая впоследствии фототипированная «Ксенга балвохвальча» — «Идолопоклонская книга»), известности, которая через несколько десятилетий все же не стала бы европейской, если бы не его занятия литературой.

Что-то самое важное не помещалось у него в эти графические картинки. Ведя обширную и напряженную переписку, он в начале 30-х годов, наконец, нащупывает тот особый поворот письма, который позволит ему извлечь свою тему из нищеты окружающей материи, из дешевизны ее переразвитых, пышных, но онтологически необеспеченных форм, из неартикулированной каши во рту, разрастающейся стилистическими папилломами, — извлечь и стянуть подобием дамского корсета, — не столько что-то построить, сколько пошить, перелицевать из обветшавшего «гардероба» сецессии, круга идей fin de siecle. В середине 30-х две книжечки прозы, выпущенные им, «Лавки пряностей» («Sklepy cynamonowe») и «Санатория для усопших» («Sanatorium pod klepsidra»), стали художественным скандалом, т. е. успехом, и принесли ему массу действительных друзей (как он замечал в письмах, «несправедливо»).

Вначале никто ничего не понял. Без сомнения, это была магическая литература, осмысленно магическая, принесшая в польскую литературу метафору нового времени — метафору, неслыханно ее раскрепостившую, но и повязавшую новой конвенцией, потому что магия — это плен.

Сам Шульц, как кажется, не вполне понимал значение им сделанного, страшно скрупулезно и… близоруко оценивая новизну своего письма. Без сомнения, культурная изоляция, психология задворок определили некоторую диффузность его художественного самосознания.

Так он преклонялся перед Т. Манном (как другие, впрочем, перед Горьким и Ролланом), дорожил перепиской с ним. Томасом Манном, при мысли о котором почему-то приходит на ум поздний, очень поздний Гете в «Разговорах…» Эккермана — Гете, мечтавший дожить до завершения строительства Суэцкого и Панамского каналов. Ему почему-то казалось, что мир сильно переменится в результате этих земляных работ.

Шульцу писалось трудно. Он получил литературную премию за первую книгу, взял длительный отпуск, поехал в Париж, попал на мертвый сезон летних каникул. Европе он был не очень нужен. Он, впрочем, был уверен, что так и будет.

Незадолго до войны он приступает к третьей, давно вынашиваемой, не дающей ему покоя и не дающейся ему книге — «Мессия», в пределе тяготеющей стать романом. В войну рукопись пропала, как почти все его рукописи, большая часть рисунков, писем (уцелевшие читать… как-то не по себе — большая часть корреспондентов и упоминаемых в письмах лиц погибла также). Похоже, что вектор — конца времен — он угадал, но не угадал качества грядущего апокалипсиса, — с маленькой буквы, потому что лишенного своего главного действующего лица, на которого давно (переведя его имя на пряжки ремней) перестали уповать люди его времени, — Бога.

В 39-м наступает раздел Польши по пакту Молотов-Риббентроп. В первые дни войны Виткацы надевает рюкзак и начинает двигаться на восток с волной беженцев. 18-го сентября он сойдет с идущего в никуда поезда и вскроет вены в волынском лесу. Он не захочет пережить все это, чтобы потом опять жить после войны.

За несколько недель до того Гомбрович садится туристом на трансатлантический лайнер и посреди океана узнает, что возвращаться ему, собственно, некуда.

Шульц честно пытался стать советским писателем.

Но львовские «Нове виднокренги» под редакцией Ванды Василевской возвращают ему рукопись рассказа под предлогом его низкого идейно-художественного уровня. В немецкую редакцию Иноиздата в Москве он посылает свой единственный немецкоязычный рассказ. К счастью, тот пропадает без вести где-то в недрах редакции, иначе не исключено, что бедному Бруно довелось бы еще отведать наших лагерей.

Он рисует новые языческие заставки в местную газету и, по заданию городских властей, самого большого «отца народов» в Дрогобыче — для демонстраций.

В 40-м году он переносит две операции на почках — чистейший психосоматоз. К оккупации Дрогобыча немцами он — совершенная руина, тень самого себя. Его берет под покровительство австрийский офицер, служащий в гестапо, — бывший столяр, выдающий себя за архитектора, — для которого он, за хлеб и объедки, расписывает виллу в сецессионном духе.

Застрелен он был на тротуаре в ходе увлекательнейшей из охот — охоты на людей — другим гестаповцем[16], отомстившим его покровителю по принципу: «ты убил моего еврея, я убью твоего еврея». Есть свидетельства, что искал он его специально. На улицу Шульц вышел сам.

Случилось это 19 ноября 1942 года. Шульцу в этом году исполнилось 50 лет. Несколько блицев не дают покоя, несколько воображаемых фотографий из его жизни, которыми хочется закончить…


Вот он стоит в Дрогобыче в своей комнате перед зеркалом платяного шкафа, пошедшим золотистыми кавернами, — в дамской одежде, в шелковых чулках, одной рукой приподняв подол, с женской туфелькой, прижатой к груди, — раня нечистым каблучком кожу, с восторженно кричащим пахом, готовый властвовать в своем призрачном мире.

1940-й год, вот он на каменном полу гимназии рисует Большого Сталина, такого, чтоб закрыл окна двух этажей жилого дома на площади; переползает муравей человечества, катается по полу — пигмей со связанными за спиной локтями, мыслящим планктоном колышется на волнах отливов и приливов империй, — углем мажет китовые усы Отца Народов. Уборщица, отставив ведра со щелочью, опершись на швабру, глядит, будто кусок сырого мяса, на вершащийся на ее глазах творческий акт.

Вот с большими чемоданами он садится на пароход, который отвезет его в Париж, — целый месяц в Париже! Скрипит трап. Запах моря, гальюнов, дезинфекции. Низко несутся облака. Начинает накрапывать дождь. Господи, как непредсказуема жизнь! Какие дивные повороты припасены у нее для тебя — Бруно Шульцу! Лично в руки. Распишитесь. Мекка и Бабилон: волшебная заоблачная башня возгонки всех провинций, всех искусств! — неужели не найдется в ней места для тебя, неужели за месяц, за целый месяц не разоблачит она перед тобой свои тайны? Не пробьет всего тебя своим нервом, словно электрическую косточку в локте, — крутанет, крикнет: «На! Води!»

1938-й год. Ледяной ветер сгоняет пассажиров с палубы. В каютах качает. Принц Гамлет едет морем в Англию, чтоб ему там отрубили голову.

…В Париж он поехал поездом, — чтоб не ехать через Германию, — через Италию, задержавшись на два дня в Венеции.

Вот в оккупированном Дрогобыче евреи торгуют белыми повязками с шестиконечным тавром. Обшитые целлулоидом стоят дороже — в них больше амулетной силы, они отводят пули и защищают от газовых камер, — в которые и так никто не верит. Так садовник метит известкой стволы деревьев в обреченном на порубку саду.

Бруно Шульц, привитый на меже культур, в области пограничья, где развиваются трансмутации исходного вещества, нигде более не встречающиеся, — звено между Кафкой и Бабелем, между Бабкой и Кафелем, Шуно Брульц вообще отныне перестает что бы то ни было понимать. Но уже скоро ему все объяснят.

Улицы наполнились агатовыми насекомыми, с навощенными отставленными задами — яйцекладами неиссякающих, острых, как укус, смертей в кобурах. Вот забегали они по дворам и парадным, выволакивая на тротуары добычу, слабо сопротивляющуюся только в силу собственного веса, жаля и парализуя ее своей слюной — слепоглухонемая и деятельная сила, собирающая корм для своих куколок и маток, для родильных заводов рейха, — набивая податливыми на ощупь, как гусеницы, и хрупкими, как тли, организмами железнодорожные составы, чтобы отправить их в глубь муравейника свастик.

Сделав дело, они курили, удовлетворенно ощупывая усиками твердые головы друг друга. Хитиновые козырьки. Солдаты — в касках.

ПРЕВРАЩЕНИЕ состоялось. Но не совсем так, не совсем в том направлении, как мнилось и предчувствовалось его угадавшим. Грубо говоря, превратился на этот раз не Шульц, а мир.

Но им обоим пришлось заплатить за это сполна.

ДВАДЦАТЬ ЛЕТ ЛЬВОВСКОГО ВИТРАЖА

У Фукидида где-то сказано: «Город — это не его корабли и стены, а люди, в нем живущие». Но и полвека спустя после изменения статуса Львова архитектура его остается самым гениальным, что в нем есть, остается задачей, стоящей перед его обитателями. В связи с этим небезынтересно было бы рассмотреть развитие одного из побочных, вегетирующих в нем сюжетов: зарождение и экспансию витражного ремесла в последние два десятка лет. Характерно, что подлинным эпицентром формирования этой заразы стала не какая-то художественная институция: институт декоративно-прикладного искусства, худфонд или даже скульптурно-керамическая фабрика с ее мощным стекольным производством, — а скромная реставрационная мастерская, состоящая из двух-трех человек, безо всякой производственной базы и обеспечения, разместившаяся в начале 70-х годов в Глинянской веже, а затем вытолкнутая администрацией реставрационных мастерских в крохотное помещение при Городском арсенале — бывшее жилище средневековых палачей, откуда и пошло ее громкое некогда прозвище «Кативня».

Самым естественным в те годы было бы ничего не делать. Но поколения подрастают и приходят независимо от того, зовет их время или не зовет. С самого начала энтузиазма в этом предприятии было столько же, сколько авантюризма. Примерно та же пропорция сохраняется и по сей день. Разве что, энтузиазм давно вылинял и принял более отвечающую месту и времени форму стоицизма: т. е. чтобы хоть что-то в этой химерной стране на этом не принимающемся в расчет участке делалось хорошо, т. е. высокопрофессионально. Такая степень абсурдности притязаний, безусловно нуждается в оправдании и, чтобы не потерять кредита доверия у читателя, следует попытаться его представить.

Любое движение для того, чтобы приобрести полноту и законченность, требует, в виде последней санкции, наличия хотя бы одного сумасшедшего. Толя Чобитько, пришедший в витраж в начале 70-х гг., — это образец самого прагматического сумасшедшего из всех, которых я знал. С ним, в первую очередь, связан героический период львовского витража, период «бури и натиска» — стремительного овладения самоучками профессией. Самоучками, потому что специалистов по реставрации витража ни в одном учебном заведении СССР в то время не готовили. Более того, серьезную квалификацию витражиста можно было приобрести только поневоле — в реставрации, сталкиваясь с работами старых мастеров, с теми каждодневными трудностями, которые ставила перед адептами практически полная утрата классической технологии. Помочь справиться с этими трудностями мог только конкретный опыт: бесчисленные эксперименты, работа мысли, поиск забытых письменных источников, умение начать все сначала, найти выход в ситуации без выхода. Только там, находясь по колено в дерьме, можно было начать делать невозможное — витражи, а не то, чему учат в художественных вузах: «делать красиво» из того, что есть, — из брянского необожженного сигнального стекла, — т. е. из дерьма.

Здесь следует упомянуть еще об одном процессе, наложившемся на феномен львовского витражного брожения. Процесс этот общесоюзный и связан с массовым исходом интеллигенции в ремесла, в котельные, в андерграунд и аутсайдерство. По времени, и не только по времени, он совпал с вступлением общества в фазу объявленного «развитого социализма». Витражные мастерские закишели переквалифицировавшимися архитекторами, филологами и прочим посторонним людом.

Но почему витраж? И почему реставрация? Вопросы эти требуют особого рассмотрения. Если со вторым все более-менее ясно, достаточно начать в уме писать реставрацию с большой буквы — т. е. попытаться поднять культуру с четверенек, то ответ на первый вопрос потребует углубления в метафизику этого города, и шире — края.

Не хотелось бы упрощать проблему, но я полагаю, что Львов всегда склонялся к некой младшей ветви культуры, отчетливо отдававшей предпочтение материальному перед спиритуальным. Виною ли тому со средневековья въевшийся в гены торговый характер или давление разливанного окрестного крестьянского моря, с его верой в осязание и главной заповедью: «Возьмешь в руку — маешь вещь», — или благоприобретенная уже в новое время провинциальность, чьи привязанности и предпочтения всегда носят орнаментальный характер, — но фактом остается требующий истолкования перекос в художественной ситуации региона в сторону повышенной утилитарности, материалоемкости, технологичности, — короче, в сторону декоративно-прикладных жанров, — некое упование на самоценность технологии даже в «чистых жанрах», т. е. своего рода художественная близорукость, перенос акцента в искусствах на «посюстороннее». Здесь сложилась — во всяком случае, в послевоенный период — занятная иерархия жанров и видов искусства. В наиболее общей форме это можно было бы ухватить в такой формуле: «Львов сегодня — это город графики и керамики, а не живописи и скульптуры». Понятно, что не в смысле наличия того и другого, а в смысле продвинутости одного относительно другого. Не цвет, а линия, не выход художественной идеи на агору, а сворачивание в клубок, уход в сферу приватного, редукция до утвари — осмысленой и даже интеллектуализированной, как в случае графики, — но самой своей нацеленностью на восстановление человеческого, «слишком человеческого» пространства, свидетельствующей о распаде пространства общественного, об улетучившейся из него свободе, о забвении восстановленной к небу мысли.

Сказанное в полной мере относится и к витражу. Официально и номинально относимый к роду монументального искусства, современный витраж таковым не является — то, что есть в нем «витражного», никакого отношения к монументальности не имеет. Последними великими монументалистами в витраже были Выспяньский и Мегоффер — ими же представлен последний «великий стиль» витража. Современный витраж в СССР возрождался как искусство сугубо прикладное и по своей природе оксюморонное, тяготеющее к миниатюре, к тому, чтобы быть жанром ювелирного искусства, — но при этом пораженное элефантиазом. Безусловно, свою роль сыграло в этом размежевание с тем дискредитировавшим себя, особого рода «монументализмом», господствовавшим у нас более полувека. А также наш стихийный экуменизм, художественное униатство, когда-то в детстве обольщенное калейдоскопом и сейчас, без труда и задней мысли, принимающее этот привой католической, витражной, органной «ясности» в свой глухо гудящий восточно-славянский ствол.

В последние годы пандемия витражного ремесла охватила всю Галицию, свирепствуя во всех областных городах, разрастаясь буйно и ядовито, будто хвощи и лопухи в огородах Бруно Шульца, достигая уже самых райцентров, где так лезет в глаза нищета материи, и где город предстает, будто призывник в военкомате, во всей своей оголенной сущности.

Уже сейчас несомненны заслуги витража в восстановлении достойного человека enviromenta и habitata. Но все же, отвлекаясь от достижений и от пены (когда вдруг самым популярным «художником сезона» начала 80-х может оказаться… Альфонс Муха), от взлетов и падений, от вопиющих экономических условий, все же главной проблемой витража — его внутренней проблемой остается вызывание, вызволение той чистопородной силы цвета, что наполнив паруса витражей, выгнет «линию», превозможет косность материала и, пусть на сантиметр, стронет корпуса городов с той мели, на которой они сидят, — потому что… город — это и его корабли и стены тоже.

И потому еще, что, как сказал маркиз де Сад, правда по другому поводу: «Все же — все это только приближение к тому, что хотелось бы делать на самом деле».

КАРМАННЫЙ ЗАПАД

Будучи киевлянином, Степаненко закончил два художественных вуза: во Львове и в Москве. Зачем он это сделал?

Львов — без сомнения, дань иллюзиям, которую отдало первое вполне мирное поколение, неожиданно выросшее в стране, целиком построенной на принципах войны. У которого так и не обсохло на губах молоко мирного сосуществования. Оно на самом деле как бы не видело окопов, которыми по всем направлениям была разрыта страна.

Оно было легко на подъем в этой стране паспортов.

У большой страны был карманный Запад — Прибалтика.

В малой стране была своя Прибалтика — и это у Киева — Львов, у Львова — Ужгород.

Было малое «передвижничество» в неверном направлении.

В начале 70-х целый выводок молодых киевских художников, обольстившись декорациями, приехал учиться во Львов. Впрочем, это мог быть любой другой город, потому что жизнь в этой полузадушенной стране все равно мало походила на акварельную практику.

Очень скоро они это поняли.

Степаненко из тех художников, которые рано сделали свой выбор, и выбор, в отличие от многих, был сделан им сознательно. Этот путь я назвал бы художественным неповиновением.

Избегая лобовых столкновений, он ограничился рисованием на полях жизни. Собственным, киевским, южного происхождения артистизмом пытаясь хоть чуть разогреть прилегающее к нему пространство.

Сюда входило: рисование цветными мелками в кафе и на улицах; стояние на одной ноге под стенкой, упершись в нее второй ногой и выставив вперед колено, — с цветком в зубах (он был тогда, кстати, вегетарианцем); поход в Стрийский парк, чтобы, обведя мелом на дорожке тень, падающую от кроны дерева, прийти назавтра на то же место и, дождавшись совмещения тени со своим вчерашним контуром, пойти отметить с коллегами стаканом сухого вина рождение концепции. (Сколько тогда было мест в городе, где это можно было сделать!)

Или просто приехать в весеннюю распутицу в одних белых штанах с худенькой сумкой — будто ты не сын своих родителей, а внучка Херста.


Свои ранние рисунки, в которых уже все было, он «продавал» однокурсникам за бутылку кефира или молока. Великий Копыстянский не брезговал приобретать его работы.

Портреты стоили дороже — стоимость обеда. Тогда он уже ел мясо. Предложения периферийного меценатства льстили ему, но принять он их не хотел.

Кто бросит камень в его эстетизм? Без сомнения, яд сецессии тек в его жилах (ведь опять был конец империи, как в дурном сне), цвет и линия жили у него как бы отдельно в разных жанрах, куда десятки влияний лили свою воду на его мельницу: от имперских ацтеков и майя — до поп-графики и французоватого чувственного Параджанова.

На одном из «ацтекских» рисунков середины 70-х, — тех, что за бутылку молока, — можно разобрать прихотливую надпись: «війна буде неминуче: 1983».


Тогда он уже сидел в промерзлой андроповской Москве, во вгиковском запущенном общежитии, менее всего надеясь выйти оттуда режиссером.

И это в тот период, будто о чем-то окончательно догадавшись, получая отказ от очередной претендентки в Музы, он сказал: «Жаль! А из тебя могла б выйти непогана путана».


P. S. Годы спустя я повстречал его случайно в Базеле.

Жить в Киеве, несмотря на все свои старания, он так и не научился. На этот раз это опять была какая-то стипендия.

АКСИНИН[17] КАК «КУЛЬТУРНЫЙ ВРАГ»

Несомненный и окончательный способ похоронить художника — это говорить о нем только хорошее.

Нет жанра подлее предисловия. Хуже только каталоги, задуманные как маленькие типовые мавзолеи.

«Если хотите жить — давайте враждовать» — так следует поставить проблему, отдавая себе отчет в исключительной мере ответственности за сказанное.

Когда читаешь Платонова, Набокова нет и не может быть — он не существует, для него просто нет места, иначе Платонов лжет, — и наоборот.

Но, к счастью, вражда в культуре и вражда в жизни — абсолютно разные вещи, субстанционально разные.

Мир культуры состоит как бы из более тонких атомов, в нем нет абсолютных смертей и окончательных потерь — но, напротив, какое-то смутное приближение к жизни вечной, к замыслу природы, — вечный уход и вечное возвращение, выход на стремнину, уход под воду и опять выныривание в труднопредсказуемом месте в труднопредсказуемый момент. И самое потрясающее, что происходит это не с биомассой по законам среднеарифметическим, а в формах персональных и по законам загадочным, которые не укладываются в наши однокомнатные души и умы. Законы — нет, а люди — да. И я сам знаю нескольких читателей-многоборцев, которые любят Набокова и Платонова одновременно, равносильно и верно. Любить всех — есть блуд, подсказка отъявленного рационалиста Сатаны, любить каждого… своими силами для человека непосильно. Действие культуры, живой ее части, разворачивается где-то посредине, но всегда чуть вверху и впереди, в некоторой области парадоксальной во всех отношениях. И довольно об этом.


Провинция в силу бедности привыкла смазывать разнокачественность величин. Люди в ней живут как бы не всерьез, не принципиально.

Поэтому и занимает меня Аксинин как Культурный Враг.

В том, что это достаточно крупный и последовательный художник, не сомневается никто, но речь пойдет о соблазне его творчества, о некоторых его духовно опасных чертах. И, к сожалению, возможность такого подхода санкционировал он сам, поверив в явленность смыслов, возжаждав быть не столько художником, сколько послушником и учителем, аналитиком и прорицателем, возжаждав точно знать и владеть такими вещами, которых точно знать и овладеть которыми нельзя, и не обращение, а общение с которыми требует исключительной искренности, чуткости и такта.

Надо сказать, что это была общая болезнь 70-х, высшая нота, взятая и «официальной» и «неофициальной» культурой тех лет. То были поиски смысла преисподней, онтологической обеспеченности пребывания в историческом обвале. Ключевое слово той эпохи — «вечность».

Или так еще: Человек в поясках смысла.

В Москве стали догадываться, что это не «высокая» болезнь, еще в конце 70-х, но, боже, каким позорным финалом, какой дешевой распродажей Логоса разрешилось это заболевание еще через 10 лет, т. е. уже в следующую эпоху.

Гессе, Булгаков, Тарковские — какой великолепный шифр, пароль, — и какой эзотерический разврат развился на этой почве, какое рукоделие и эклектика, какие гляделки до обморока — как субститут созерцания; какое невиданное словоблудие. Вот один из истоков немоты, поразившей вскоре — на фоне разнообразнейшего треска пустоты — русскую культуру.

Аксинин, в чьей фамилии щиплет язык отдаленный аскорбиновый привкус безотцовщины, поднял имя Александр (а все, кто читал Павла Флоренского, знают, к чему оно обязывает) и, соорудив из двух А песочные часы отмеренного себе времени, поехал в Москву, чтобы видеть Шварцмана, и в тогдашнюю графическую столицу — Таллин, чтобы разговаривать с Тынисом Винтом. Винт прохаживался по своей черно-белой квартире под взошедшим на стене знаком для медитаций — как семиотический повар из чаньской легенды — и ребром ладони намечал: низ-верх, инь-ян, жена-муж, симметрия-асимметрия, — после чего с криком «Х-хак!» наносил один удар, и анализируемый объект распадался на части, готовые к употреблению.

В каждой эпохе есть своя красота.

От Свифта, Кафки, Кэролла к расшифровке книги № 1 той эпохи — «И Цзин» — такова логика анализа Аксинина. Линия аналитична. Тот же проводник: есть ток, нету тока. Аксинин как художник замкнутых фигур все прогрессировал, работы его становились все лаконичнее, точнее, стильнее; штриховка все гуще.

Мир расползался, он же скреплял его своими офортами.

Так, сидя в закутке, в бабушкиной кофте, штопают чулок на лампочке.

Он много работал.

А если вам снится сон о работе — надо продолжать это дело. Это значит, что пробуждение близко.


Пока не был послан ему будильник такой страшной силы, что проспать он уже не мог.

ЖИТИЕ И СМЕРТЬ ЛЕНИ ШВЕЦА, ПОЭТА

Начали, наконец, умирать мы сами.

В один из последних дней этой осени вышел из окна львовский поэт Леня Швец. Многие знали его.

Да если бы он просто был городским чудаком, уличным клоуном, колоритным маргиналом, он уже был бы культурным явлением, — пусть локального масштаба. Сколько людей во Львове благодарно помнят уличного трубача начала 70-х, — у людей светлели лица. Того извела брежневская милия. Этого извел сам город. Слишком долго простоял он, упираясь лбом в стенку, обступавшую уже со всех сторон, растущую ввысь и вширь, — пока не пробил ее однажды собственной головой, с криком «Боже, бери меня!» выйдя в окно от санитаров.

Подобная степень откровенности в разговоре о непростых вещах не в ходу в нашем культурном обиходе. И все же, иногда, чтобы все не исчезало бесследно, следует идти на такой риск. Тем более, что сам Леня был публичным человеком, жизнь его протекала на виду у всех, и не думаю, что он осудил бы меня за это. Это не разборки с людьми, — виноватыми, невиноватыми, — это разборки с жизнью.

Во Львов он приехал почти четверть века назад. Города терпят людей, в т. ч. приезжих, но их не любят, — это их право. Он этого не знал. Ему казалось, что в его родном Крюково под Кременчугом все было иначе. Уже совсем недавно ему объяснили, что «людина без нации — то раб». У него была нация. Он был из нации поэтов. Он так долго вел образ жизни поэта, что оказалось, что это серьезно, что это не «для девушек», что за это надо платить. Редчайший случай, когда человек выписывается, дописывается до стихов, — поэтому он и жил так долго, целых 44 года, — чтобы дописаться до них. За это, действительно, надо платить.

Вначале он вышел из клетки заурядности и вторичности в более просторный вольер душевной болезни. Не сразу, конечно. В те годы он еще работал: когда-то был неплохим футболистом, забивающим голы, затем самым начитанным грузчиком «Облкниготорга», был многообещающим униформистом — партнером клоунов — в цирке и непременным статистом на всех киносъемках, в те времена еще, когда весь Запад снимался во Львове и Прибалтике, освоил самоуком по хрестоматии все 4 тома истории философии, жалел и собирал книги, отправляемые на переплавку, на львовской картонажной фабрике. Дальше была нищенская пенсия, выделяемая государством инвалидам умственного труда. Все это время он писал стихи. Он был законченным «семидесятником» и жил при этом слишком наивно, открыто. Разговаривал громко, не умел себя вести. Немец думает, русский — славянин, т. е. — делает.

Или гений, или говно, — в такие вот игры играли здесь в 70-е. И «крыши» ехали. Говорят, в общежитии литинститута в Москве ректор распорядился натянуть в лестничных пролетах между этажами металлические сетки, — проучившись год-два, не один непризнанный гений пытался свести счеты с жизнью, выбросившись в пролет: «Кругом такие кабаны!..»

Леня смерть не одобрял, любил жизнь, любил вкусное (презирая по большому счету материю, как и всякий восточный славянин, особенно, в последние полвека: «И так сойдет!..»), любил мягкое-женское, — и не расчетливо-заядло, как Дон Жуан, а как всеядный простак Казанова, комично-патетичный и беззащитный, вообще-то, скиталец своего века. Бывал на самом дне в поисках корма, но, как утка, покрыт был неким водоотталкивающим составом, позволяющим грязи налипать на перья, но не проникать внутрь естества, до души. Начало его было светлое, неумело радующееся всегда, — а это значит, почти всегда, некстати.

Был еще один сюжет 70-х — синдром Кандинского-Клерамбо: а) мания величия; б) бред преследования; в) псевдогаллюцинации. Собственно болезнь началась с бреда преследования. До того психика его была внешне устойчива. Толчком послужил вызов в КГБ. ГБ умело выбирать слабых или находящихся в слабой позиции и давить на них. От ГБ он увернулся. Заклевали «свои», те, кого он считал своими, те, кому (всему городу!) простодушно рассказал о вызове и беседе. То была главная мания 70-х — «шпиономания», единицы не поддавались ей, — и то, если везло. И десять лет спустя, въезжая в очередной «криз», он оправдывался в том вызове: почему его? не выдал ли кого (кого? в чем? кто эти легионы смелых бойцов Сопротивления??), что все это значит, наконец?!

Грустного во всем этом едва ли не больше, чем неприятного, смешного, страшного. Был у этой мании провиденциальный смысл. Армии неудачников — нереализовавшихся, невостребованных — мнимая часто, опека комитета заменяла опеку высших сил: архивы его служили залогом вечной жизни или даже материалом для воскрешения.

…Он пытался уехать в Среднюю Азию, жениться — еще раз — на ленинградке, написать книгу стихов. На первом месте, конечно, написать книгу — семидесятнический позыв.

Вернулся с психической травмой и мудростью битых — не делать резких движений. И здесь уже «въехал» окончательно, в полный рост. Получил на Кульпарковской инвалидность, и десять лет еще жил и писал стихи, — во все сужающемся, десять раз обойденном по кругу мире, — откуда кто-то каждый год выпадал, уезжал, умирал.

В промежутке был Крым, Ялта. Один раз он был в Раю. Когда выдавая и собирая дощатые лежаки, с карманами полными серебра, — до сорока рублей в день, — сам черт был ему не брат! — с обрывком каната на шее, в обнимку с лучшими, нигде еще не напечатанными, нищими московскими и крымскими поэтами, он шел на летнюю площадку ресторана угощать друзей, — все женщины пляжа были его! — или когда, завернувшись в парус, читал в мегафон на всю прибрежную полосу стихи Алексея Парщикова и свои, Лени Швеца. Основное свойство рая на земле — в его неповторимости. Спустя несколько лет, после нескольких предпринятых им неудачных попыток, у него хватило ума расстаться с мечтой вернуть свой утраченный рай.

Выхода не предвиделось. В филармонии, где в «перестройку» читали стихи уже все кому не лень, ему прочитать свои почему-то не дали. Их можно понять. Он, действительно, не умел себя вести. Одет был как черт знает кто. Был у него, впрочем, один костюм, при его росте чуть коротковатый. Знакомство с ним могло компрометировать.

Спасибо газете «Ратуша», которая, впервые в его жизни, в 92-м году напечатала несколько Лениных стихов, — еще и на русском.

Ему немного было нужно, 100 экземпляров своей книжки «Взгляд Горгоны», которую он составил в том же году, ее набрали на компьютере, оформили, подготовили к печати, но деньги на бумагу и что-то еще все не находились, не находились и так и не нашлись.

Под конец он раздаривал то немногое, что у него было — книги, картины друзей. Он сам еще не знал, к чему готовится. Хотя в болезненном состоянии эта тема всплывала не раз, — он сам себя пугал, «пугал» друзей и со специфической хитростью «сумасшедшего» присматривался к произведенному эффекту, — надо сказать, он был невелик. Как у всякого поэта, слова у него забегали «поперед батьки в пекло». Поначалу спасти его от приступа болезни могла и чекушка водки, выпитая с другом. Но вскоре уже весь алкоголь мира был не в силах вывести его из этого сооруженного — кем? им самим? жизнью? общим замыслом? — плена.

Поэты, вообще люди, никогда не умирают случайно, с бухты-барахты. Что-то неладно, значит, в датском королевстве. Или заканчивается (закончилась?) эпоха, и кровь по капле выцеживается, выдавливается, переливается в носителей новой эпохи, предавая прежних. И с этими в свое время произойдет то же (они будут думать, что случится).

Той давней осенью 93-го умерли Лотман, Феллини и затерявшийся в дальнем глухом углу Европы Леня Швец, поэт.

Ирония здесь неуместна.

Опять биография в этой проклятой стране торчит из текстов, бесцеремонно раздвигает их локтями, сквозит в зазорах между буквами, пальцами цепляется за строчки стихов.

А стихи были и есть, он-таки дописался до них.


…Но я вот думаю: а если бы он не писал стихов?!

ДВЕ ТОЧКИ НАД «i»

Всем известно выражение «расставить точки над „i“. В сегодняшней Галиции издается культурологический независимый журнал, называющийся одной буквой, передающей звук „йи“ (как в словах „Кыйив“, Украйина»), — вертикальная палочка с двумя точками. Литера, отсутствующая в других алфавитах, надо полагать, призвана графически символизировать своеобразие украинской культуры, акцентировать некие ее особые аспекты.

Отрицать наличие самобытной украинской культуры и ее особого характера — неблагодарный труд. Однако, как правило, вслед за подобным признанием собственно и начинаются разногласия: высокомерное, имперское по своей природе невежество с одной стороны, и специфическая украинская «заядлость» с другой, — манипулирование суммами родственных черт и отличий, подтасовки истории и политическая нечистоплотность и т. д. и т. п., — что называется, поехало. Честно говоря, не хочется даже задевать весь этот спутанный клубок проблем, поскольку любое упрощение, неизбежное в газете, только увеличивает непонимание и разброд. Как выходцу из тех краев и, следовательно, «галичанину» отчасти, мне приходится иногда слышать бесконечно наивный вопрос: не вернется ли Украина к России сама? Чаще — оправданное до определенной меры злорадство: ну что, получили свою «самостийность» — право торговать чем ни попадя у Киевского вокзала и ездить в Россию на заработки?! Хотя подавляющее большинство россиян очень мало занимает все, что связано с Украиной, — своих забот достает. Что, кстати, страшно оскорбляет все естество украинского националиста (а равно и любого другого из бывших республик СССР). Как бы там ни было, следует привыкать к тому, что под одной государственной крышей нам больше не жить, — из этого и исходить. А дальше — время лечит, самых задиристых прибирая понемногу с доски. Это задача не для одного поколения.

Имелся какой-то шанс начала диалога и совместной систематической работы в связи с открытием Культурного центра Украины в Москве, однако в ходе его строительства начались финансовые и клановые махинации, последовала смена руководства, затем остаток средств оказался погребен в «Тверьуниверсалбанке», и ныне пять тысяч квадратных метров в начале Старого Арбата пребывают в глубоком анабиозе, дожидаясь, кто подберет их, — скорей всего, не имеющий никакого отношения ни к русско-украинским связям, ни к культуре подавно. Ситуация в большинстве посткоммунистических стран отличается только градусом социальной напряженности и степенью хозяйственного кризиса. Тема неподъемная, и мне хотелось бы говорить не в общем и не понаслышке, а лишь о лично хорошо знакомом.

В конце минувшего 96 года мне довелось участвовать в качестве единственного гостя из России в работе проводившегося во Львове международного семинара «Новая Украина и новая Европа: пора сближения». Семинар проводился в роскошном Зеркальном зале Львовского университета — в здании бывшего Галицийского сейма времен австро-венгерской империи. Участники зябли, наступление отопительного сезона откладывалось. От перемены власти и остановки заводов воды в городе не прибавилось — в дневное время ее попросту не бывает, — отчего в коридорах ощутимо пованивало. Галичане не суеверны и новым мэром избрали человека по фамилии Куйбида, пишущего стихи. При этом они упрямы, как всякие хохлы (справка: слово «хохол», как пишет правительственный «Урядовый вестник» и перепечатывает дайджест «Наша республика» № 25/1996, слово татарское и означает… «сын неба», — таким образом «Хохлы… Сыны небы… Дети Космоса… высокое и гордое имя!»). Так городские чиновники, обвиненные, один — в капитулянтстве перед ГКЧП, другой — в покровительстве торговли новорожденными, всякий раз обижаются и в отставку подавать отказываются. В их правление старинный Львов окончательно превратился в самое большое из западноукраинских сел, а Галиция — в расходившееся крестьянское искусственное море. Дележ остатков общественного «пирога», коммунального хозяйства ведется уже до состояния пыли. Рельсы для железной дороги, топливо, выделяемые Киевом — последним оставшимся на Украине городом, — немедленно перепродаются дальше на Запад. И главное — отсутствует коллективная воля людей остановить этот оползень.

Вернемся, однако, к семинару, ключевым словом которого оказалось склоняемое местными кадрами на все лады и с чувством слово «Европа». Но сколько его ни повторяй, во рту все равно остается кисло. Невозможно повернуться к ней лицом, оставляя за плечами неурегулированным вопрос отношений с Россией, — не получается. Отчего досада растет — обида, какая бывает только у нелюбимого и с легкостью ОТПУЩЕННОГО одного из супругов. Так и хочется залить ОТПУСТИВШЕМУ «смальца за шкирку» — растопленного сала за воротник. Подходили странные люди, называвшие себя политологами, и уверяли, что вся политическая жизнь, а также вся историография — домена мифологий, что задача только в том и состоит, чтобы слепить миф поубедительнее и заразить им максимум людей. Чему дивиться, если сразу после войны был осуществлен десант сюда, помимо особистов, самой завалящей идеологической камарильи со всей страны, правившей бал в области гуманитарной культуры все советские годы и, как оказалось позднее, начисто лишенной всяких принципов. (При том, что советская власть дала возможность социальным низам получить образование, медицинское обслуживание и многое другое, впервые за сотни лет избавив от угрозы голода этот глухой, бедный и по сей день невыслушанный регион Европы.) Следует учесть также, что квота для выходцев из села на гуманитарных факультетах поддерживалась на уровне 90 процентов. Всякая революция, в том числе мирная, связана с катастрофическим упадком культуры городов, — если верить описаниям, то же происходило в Москве 20-х годов. Так же как зарождение всякой новой государственности неизбежно проходит через авторитарный период. Надо полагать, для Украины он еще впереди. Мне очень хотелось бы быть посрамленным в своих умозаключениях — но не в словесной игре, а на деле.

Отрезвляюще звучали на семинаре доклады приглашенных западных участников. Немка, директор киевского Гете-института, пригласила собравшихся снизить тон и не без дальнего прицела поведала о внутренних проблемах современной Германии, с которыми ей предстоит еще жить и жить как минимум два-три поколения. Швед из Гетеборга с обезоруживающим простодушием похоронил украинское сельское хозяйство, поделившись теми умеренными опасениями, которые тревожили членов европейского сообщества в связи с ожидавшейся экспансией дешевой украинской сельхозпродукции на европейский рынок. Если я правильно понял его доклад, получалось, что Западную Европу Украина интересует только с точки зрения сохранения ею относительной относительной стабильности и невмешательства в европейские дела. Таким образом, в экономическом плане ей отводится роль неограниченного ресурса дешевой рабочей силы, а также рынка сбыта промышленных и пищевых отходов. Полька, дочь многоопытной и усталой католической культуры, предостерегла украинцев от слишком решительного расшатывания собственных национальных стереотипов, что чревато их подрывом, и от чрезмерного пафоса в этом, увы, неизбежном деле. О трудностях самоидентификации говорил и другой поляк, отметивший, что «центральноевропейская дискуссия, отшумевшая в среднеевропейских странах — от Загреба по Персмышль, — переместилась ныне далее на восток». О чем, в свою очередь, заговорил по-белорусски без переводчика белорус, предлагавший центральноевропейской осью полагать ось Вильно-Минск-Львов, что закрепить соответствующей конвенцией. К числу небезынтересных и взвешенных можно отнести выступление киевского литературного критика, преподававшего несколько лет в американских университетах, и эссе, прочитанное ивано-франковским писателем и редактором журнала литературного андерграунда «Четвер» (русский выпуск которого звался, как легко догадаться, «Четвер(г)»). Этот последний напомнил, что на один из языков имя Львова переводится как «Сингапур», — что прозвучало с лирической теплотой и в меру оптимистично.

Таков фон. И тем удивительнее, что при злосчастном, не поддающемся реформированию в принципе, дремуче провинциальном Львовском университете возникает четко прозападно ориентированный Центр гуманитарных исследований, неожиданно издающий тысячестраничную антологию… мировой литературоведческой мысли. Что, когда приостановлены и практически свернуты все реставрационные работы, в другом университете — политехническом — открывается фанатиками кафедра, занятая перепроизводством специалистов по архитектурной консервации и реставрации. Что во Львове издается полный украинский перевод прозы Бруно Шульца, когда в Дрогобыче земляки последнего собираются выносить из пединститута подаренный Израилем бюст прославившего город писателя. Что продолжают выходить один за другим эстетские тематические номера журнала «ï», посвященные попыткам культурной идентификации Галиции, проблематике отношений с Россией и российской цивилизацией, Польшей, германским миром, вышел очередной объемный номер, посвященный гебраистике и всему комплексу украинско-еврейских отношений во взаимном и перекрестном освещении сторон, готовится ретроспективный австро-венгерский номер. Десятки молодых переводчиков изучают языки и трудятся над манерными и пестрящими «галицизмами» переводами не самых простых текстов.

На самом деле ведется беспощадная, и не исключено, что априорно проигранная, битва за образованную молодежь, но только, когда она окажется проиграна окончательно, на судьбе этого края можно будет надолго поставить крест. Жизнь распадается, разлагается, зарождается и цветет одновременно в этом самом декадентском закоулке сегодняшней Европы.

ТЕМПЕРАТУРНАЯ КАРТА ГАЛИЦИИ

Кажется, у позднего Набокова встречаются «нетки» — внешне бесформенные пещеристые вещички, которые приобретают вид правильных фигур только в специальных зеркалах. Напротив, как всем уже известно из фильмов, упыри в зеркалах не отражаются. Желающий писать о Галиции столкнется с обеими указанными трудностями. У не то, чтоб так уж сложно все было устроено в этой Галиции, сколько двусмысленно, обманчиво, антиномично. Последнее определение взято не звучности ради, а по той простой причине, что через Галицию проходит цивилизационный разлом, напоминающий t° график как минимум полутысечелетнего заболевания, развившегося от сцепления и трения в этом месте цивилизационных жерновов и этнических шестеренок, — нечто вроде воспаления суставов или ревмокардита.

Все кого-то там с кем-то «связывают», через всех что-то «проходит» — но здесь этот разлом выходит наружу. Чтоб сразу стало ясно, о чем речь, процитируем Милана Кундеру, пассаж из его эссе, до сих пор отсутствующего в русском переводе, «Трагедия Центральной Европы» — об экспансии восточного соседа: «Это тот мир, что, при условии пашей от него отдельности, завораживает и привлекает нас, но в тот момент, когда он на нас замыкается, нам открывается его ужасающая чужеродность. Не знаю, хуже ли, лучше нашего, но это другой мир: России известно иное, большее измерение опасности, у нее другие представления о пространстве (настолько огромном, что способном поглотить целые народы), другие представления о времени (замедленном, требующем терпения), иной, отличающийся от нашего способ смеха, жизни и смерти. Вот почему страны Центральной Европы ощущают, что перемены, которые произошли в их судьбе после 1945 года, были катастрофой не столько политического характера, скорее речь можно было бы вести о нападении на их цивилизацию». Разница в том, что в Галиции это не в 45-м началось, а на шесть веков раньше, и прессингу она подверглась первоначально с запада и лишь много позднее с востока. Поверх политики и этнической истории здесь прошлись еще и цивилизационные жернова. Это то место, где заканчиваются восточные славяне, или точнее, где с ними начинает что-то происходить.

Не верьте этническим идиллиям, они обманчивы и недолговечны. И это всегда области трения, притирания, борьбы тележных колес между собой за право быть ведущим колесом — чтоб «рулить». Но с закатом Галицко-Волынского княжества «рулили» всегда другие — паны из Кракова, Вильна и Варшавы, Вены, Берлина и Москвы, Киева и Ватикана, — боюсь кого-нибудь пропустить. Семь веков назад в зените своего могущества князь Данило Галицкий перешел в католичество, чтоб получить от папы титул короля и тем повысить статус свой и своих земель (по разоренный Киев включительно). Тем не менее княжество не устояло, а выбор князя подал подданным пример прагматизма в конфессиональных вопросах, что три столетия спустя привело их к принятию Брестской Унии и в сумме на шесть веков оторвало от восточнославянского мира, но одновременно способствовало созданию неповторимого, весьма устойчивого и крайне любопытного культурного мира — с химерически причудливой исторической судьбой и в очень специфическом жанре. Сегодня это 4–5 областей с населением в 8–10 млн. человек и размытыми границами — по центральноевропейским меркам целая небольшая страна.

Но не хочется превращать газетные заметки в монографию, слишком мало для этого места, да и сам предмет требует изъяснения в другом жанре — тех же заметок, включающих полевые наблюдения, исторические анекдоты и некоторые рассуждения. Пусть выйдет что-то вроде лоскутного одеяла, больше толку будет.

* * *

Хохла не лях придумал, чтоб досадить москалю, как кое-кто думает, а, если на то пошло, иезуиты — и не придумали, а, в своей манере, наломали дров и ускорили процесс. В контрреформаторском запале они «наехали» на православных схизматиков веротерпимой до того Речи Посполитой. Результат известен: Хмельниччина и последовавшая ликвидация Речи Посполитой, ослабленной потерей украинских земель (т. е. Малороссия в составе России, разделы Польши и пр., и пр.). То есть импульс, подтолкнувший украинский этнос к консолидации, шел от перипетий западноевропейской истории, а не с северо-востока.

* * *

Поляки, кстати, еще в 1345 году занявшие Львов, любопытным образом прорепетировали решение Петра I: оставив деревянный княжеский город в стороне, свой «Львув» они соорудили в речной низине на болотах. Последствия те же, что позднее в Питере, разве что без наводнений. Тем более, что речку с притоками в начале XX века упрятали под землю. А притоков, источников, подземных озер и плывунов хватает — город без видимой речки, с пустыми большую часть суток водопроводными трубами, сочится влагой и пропитан сыростью, как губка, — по его водоносным холмам пролегает водораздел балтийского и черноморского бассейнов.

* * *

Знакомый швейцарец оказался в полном восторге от водопроводного крана в своем гостиничном номере, из которого за целый день ему не удалось извлечь ничего, кроме сипения и сдержанного интеллигентного порыгивания. «Сюрреализм какой-то!» — рассказывал он всем взахлеб.

* * *

Слыша от иностранцев в «застойные» годы и позднее восклицания вроде: «Боже, какой красивый город!» — я подозревал их не то чтобы в неискренности, но в чрезмерной экзальтации, что ли. Что-то они пытались объяснить, но только позднее я понял, что то был стон настигавшей их любви. Львов похож на многие центральноевропейские города. Из тех, что видел я, очень похож — иногда до полной иллюзии — на Прагу, Дрезден и Краков (за вычетом имперского измерения, совершенно отсутствующего в его постройках). Но дело совсем не в сходстве. Зачастившие во Львов швейцарцы, и другие, «тащатся», что все это, так напоминающее их городскую среду, — живое, не зализано до полусмерти, как у них. Для них это как путешествие во времени. Конечно, Львов строили итальянцы, не сумевшие пробиться на родине (где уровень задавали Брунеллески, Микелоцци, Браманте, Микельанджело), и местные знаменитости. И что-то похожее — чуть лучше или чуть хуже — есть во многих городах. Но за полтысечелетия, начиная с ренессансной площади Рынок (средневековый Львов выгорел практически весь в 1527 году) трудами многих народов на рельеф посажен был совершенно гениальный городской организм. Этот организм, этот сгусток культуры и истории, этот ноумен, а не феномен, задача, стоящая перед его обитателями, — это и есть город. И когда в ходе пертурбаций двадцатого века его историческая часть все более стала походить на опустившегося аристократа, это только добавляло ему шарма — в духе беспризорной фразы из какого-то бульварного чтива: «По нему было видно, что он знал лучшие времена». (Может оттого, что это был город, в котором был создан весь польский городской фольклор, песенки, анекдоты, персонажи?)

* * *

Несмотря на то, что Львов утратил торговое, а соответственно и экономическое значение еще в Польше Пилсудского, уперевшись в непроходимый кордон по Збручу на востоке, поляки сильно горевали, потеряв город в самом начале II мировой войны. Показательна история с крейсером, который англичане намеревались им подарить в конце войны. Польское лондонское правительство очень обрадовалось подарку и заявило, что намерено дать кораблю имя «Львов». Черчиллю дурно сделалось от одной мысли о выражении лица Сталина, когда тот узнает об этом. Поляки же решительно отказались называть его как-либо иначе: или «Львов» — или мы отказываемся от подарка! В результате остались без нового боевого корабля, а после войны и без Львова.

* * *

Переселившиеся из Львова поляки осели преимущественно во Вроцлаве (Бреслау), Лодзи и некоторых других городах. В польской традиции давно существовало название территорий, по результатам II мировой войны отошедших восточному соседу — это «кресы» (т. е. «украины», крайние, отдельные, приграничные земли). Стараниями вынужденных переселенцев сложилась богатая и очень продуктивная в культурном — а еще более, художественном — отношении мифология оставленного ими края: «золотого века» местного значения, межвоенной Атлантиды, утраченной молодости etc. Какое досадное разочарование ждало тех из них, кто отваживался десятилетия, а то и полвека спустя проведать места детства или юности. Тяжело было видеть их лица — так опростоволоситься! Огромный процент из них преуспел в символических видах деятельности, вроде искусства, встречались и по-настоящему крупные люди (Лем, например).

Примирение происходит только сейчас, когда переселенцы поумирали или состарились. И когда появился, наконец, третий полноправный участник спора славян между собой на этой территории, разомкнувший и переключивший на себя многовековое и безысходное противостояние Польши и России, а шире и по существу: российского (восточнославянского) и западноевропейского типов цивилизации. Кажется, еще никогда, за исключением незапамятной древности, отношения поляка и украинца не были столь приязненными и уважительными, как сейчас. Причем, это не «дружба против москаля», а некое новое состояние, может, временное, как у спасшихся после бури.

* * *

Зато, несомненно, расстроились украинско-русские отношения, и, увы, надежды на скорое их улучшение немного. История обратного хода не имеет. Нужно время.

Преуспели здесь галичане, причем не все, а так называемый «образованный класс» (в массе своей, если быть точным, образованный очень поверхностно). Наибольшей идеологической активностью отличаются профашистски настроенные круги (все же, что показательно, даже в Галиции потерпевшие на недавних выборах сокрушительное поражение, — мелочь, но приятно). Хуже то, что их карикатурной, дремучей и маргинальной идеологии противостоит только врожденный прагматизм и здравый смысл украинцев, которые в ситуации затяжного кризиса не могут являться достаточно действенной вакциной от социального бешенства. (Мечтательность — оборотная сторона прагматизма; и Украина уже много веков сочетает обе эти наклонности в страсти кладоискательства, которое, не исключено, что является базовым украинским мифом, — степняцкая грусть-тоска украинских песен и об этом тоже).

Одна сцена произвела на меня сильное впечатление году в 94. Во Львов приехали израильтяне награждать какими-то знаками отличий («героев вселенной» или что-то в этом роде) и оказать материальную помощь украинцам, укрывавшим евреев в годы войны. Церемония происходила в здании бывшего обкома. Секьюрити ощупывала и прозванивала всех приглашенных, опасаясь возможного теракта. Так вот, из почти сотни прошедших перед глазами лиц награжденных, мне не запомнилось ни одной хотя бы относительно интеллигентной физиономии. Все эти люди, подводившие под расстрел собственные семьи, были людьми самыми простыми — либо от земли, либо жителями бедных фабричных окраин, с руками и фигурами, деформированными нелегким физическим трудом. Непохоже, чтоб они являлись юдофилами, скорее просто соседями. Удивительное существо человек. Вообще, по моему устоявшемуся убеждению, старики, помнящие, как было «за Польши» (а то и при Франце-Иосифе) относятся к числу самых замечательных собеседников в Галиции. И напротив, их дети и внуки поражают одномерностью и грубой примитивностью своего мышления. Но даже развитый интеллект мало способен привести мысли в согласие при относительной скудости жизненного опыта. Кажется, сомнительное родство и паронимический блат чаще позволяют эмпирике проникать в эмпирей и выносить оттуда знание той субстанции, на которой как-то еще держится мир.

* * *

Один любопытный момент, отмеченный многими интеллектуалами Средней Европы, вместо переднего края оказавшихся в одночасье в глубоком тылу. С самоликвидацией СССР в их странах спало напряжение и культурная жизнь стремительно маргинализовалась. Т. е. с исчезновением могущественного антипода исчезла и некая санкция духовного свойства, — проявлявшаяся в служении или противостоянии, неважно, — пропали следом зрители, актеры вместе с ощущением морального комфорта утратили также ренту. Многие из них разъехались по свету и пытаются абсорбироваться в другие, более масштабные культуры — кое-кто успешно.

Задним числом некоторые вещи все же поражают: в подвергшейся оккупации социалистической Чехословакии все 70-е и 80-е годы плодотворно работает гений сюрреалистической мультипликации Шванкмайер. В 1982 году на средства венгерского государства Марта Месарош снимает антисталинистский, безысходно мрачный фильм. Примеров подобного рода не счесть в Польше, случались они и в СССР. Ситуация отчасти напоминала проживание на содержании у неприятного тебе человека, вмешивающегося в твои дела и не позволяющего заработать где-то на стороне. Такое положение не могло сохраняться слишком долго. Хотя, как теперь видно, просто настало время других неприятных людей.

* * *

Оказавшись мало способными к самодеятельной жизни, сегодня ответственность за это в Галиции тщатся переложить, не брезгуя средствами, на Россию, — что низко, но психологически легкообъяснимо и отчасти исторически мотивировано — кто-то же должен за все заплатить?

Т.е. громогласно отрицаются какие бы то ни было достижения прежней власти в социальной сфере — в бедном регионе, откуда целые села отправлялись за океан, спасаясь от нищеты и обездоленности. Клеймится пакт Риббентропа-Молотова — но при этом на голубом глазу приемлются блага, проистекающие из него для Украины. Русские неизменно представляются патологическими шовинистами и империалистами — но в дни ГКЧП все, включая самых непримиримых, сидят по домам, пока на головы, втянутые в плечи, не сваливается нежданная свобода. Только тогда вымершее было место сходок и митингов в центре Львова заполняется толпой ничуть не смущенных борцов за независимость. Вообще, на какое наследство вправе рассчитывать люди, отказывающиеся платить по нему долги, и какое наследство они сами смогут оставить своим детям?

Психологически это легко объяснимо, поскольку на протяжении семи веков коренное местное население находилось здесь в положении людей более или менее второго сорта, — а это то, чего люди не выносят более всего на свете, за что мстят без разбору, просыпаясь к исторической жизни. Ведь кто-то же запрещал здесь проведение шевченковских вечеров (даже новогоднюю елку в центре города, чтоб не пели колядок!), кто-то загонял униатов в подполье и пр., и пр. — самое обидное, когда к социальному гнету присоединяется еще и этнический. Поэтому, в частности Галиция столь «пассионарный» ныне регион (не считая т. н. «партизанки» военных времен; до того — национально-культурного возрождения конца прошлого — первой трети этого века; а еще ранее — зарождения и оформления в этих землях новой идентичности, выводящейся из полемики с несравненно более образованными иезуитами и затем оплавленной в огне козацких войн). И то, что поляки делали без малого тысячу дет назад, возводя свою родословную к мифологическим предкам, галичане, и шире — украинцы, делают сейчас. Т. е. это диктуется непобедимым желанием становления, и на этом пути их поджидает еще дележ общего исторического наследия с давно оформившейся и могучей российской культурой и цивилизацией, исчерпавшей тем не менее ресурс своей привлекательности для значительной части украинского населения. Россия и социализм как бы высосали соки друг из друга и, наконец, расстались, что явилось залогом общего освобождения от тех невыполнимых обязательств, которые накладывал на всех инфицированных им пресловутый социализм. Как это ни странно, у современного бывшего гедээровца, чеха, словака, украинца и русского присутствует гораздо больше черт сходства друг с другом, чем у того же гедэеровца, скажем, с западным немцем. Режим уравнял между собой несколько поколений, пройдясь поверх этнических различий. Может, это равенство перед ним и сделало распад империи и восточного блока сравнительно безболезненными (ведь, положа руку на сердце, все могло быть гораздо хуже, о чем не хочется даже думать).

* * *

Во Львове пятую часть населения составляют русские, большей частью здесь и родившиеся. Вслед за польским консульством во Львове открылось также российское консульство, становящееся по мере ухудшения экономической ситуации все более оживленным местом. Промышленность Галиции, как и везде, который год стоит, мощный научно-производственный потенциал, работавший преимущественно на «оборонку» и космос, растерян. Деятельная политика постепенно перекочевала в Киев. На месте остались и безобразно разрослись малоквалифицированная бюрократия и оголтелая идеология. Какой-то уровень жизни поддерживается (и даже ведется строительство в частном секторе) только благодаря усилиям населения по самоспасению — т. е. промыслу челноков, гастарбайтеров и притесняемых отовсюду мелочных торговцев. Транспортный паралич в миллионном городе временно преодолен при помощи закупки по лизингу турецких «пежо» — юрких желтых микроавтобусиков, на которых население плюется, клянет дороговизну, однако ездит. На узких улицах города можно встретить также несколько совершенно фантастического вида, трясущихся и дымящих, мусоросжигательных машин (на излете советской эпохи мусорные карсты с двумя мусорщиками на облучках сзывали население с ведрами дребезжащими мелодиями популярных песенок — в районе моей мастерской это была «В траве сидел кузнечик…»). Остальной транспортный парк либо находится в последней стадии изношенности, либо уже пребывает в руине.

О характере новоукраинской бюрократии даст представление следующая сценка, повергшая меня весной в изумление. По частоте вывесок на втором месте после «канторов» — пунктов обмена валюты — офисы частных нотариусов. Однако заверенные ими бумаги государственными учреждениями не принимаются, и даже простую выписку из трудовой книжки необходимо заверять в государственных нотариальных конторах, которых по одной на район с двухсоттысячным населением. Ломовые очереди в ободранных, требующих ремонта коридорах, отсутствие информации, стульев и пр., но вот, если повезет, несколько часов спустя ты у заветного стола. — А как же я это сошью?? — озадаченно спрашивает нотариус, вертя в руках листы ксерокопий. И после уговоров, повозмущавшись и посетовав, снисходя, достает из ящика стола ЦЫГАНСКУЮ ИГЛУ И НИТКИ и принимается ШИТЬ, вырезать, клеить, прятать концы ниток, ставить печати. У нее волнуется полный коридор людей, близится конец приема, заразительная людская нервозность наталкивается на профессиональную стервозность, образуя гремучую смесь, — а нотариус доблестно сидит шьет! Сникни, Бисмарк.

Вообще — дивное сочетание пассионарности и пластичности, уже превратившее сегодняшний Львов в самое большое из западноукраинских сел. Гипертрофия чиновничества — лишь свидетельство беспомощности властей и несамодеятельности населения, элементарной неспособности людей договариваться друг с другом. Недавно налоговой инспекции было передано циклопическое недостроенное и законсервированное (а фактически выпотрошенное и разграбленное) здание обкома КПУ. В нем можно будет расставить столько столов и посадить за них инспекторов, что они могли бы собирать налоги еще и с нескольких соседних областей.

Но хотя бы заселяют, хотя бы разрушаться не будет, как то принято среди оставленных людьми зданий.

* * *

Наконец снесены два выгоревших классицистских дома на центральной площади города, своим видом все 90-е годы отпугивавшие даже самых рискованных иностранных инвесторов. Место продано под застройку банкам. Львовские реставраторы бились за их восстановление, как львы, с городскими властями, банками и даже сумели выиграть дело в Киевском суде, но сами вряд ли верят, что кто-то бросится исполнять решение суда.

И пусть это прозвучит цинично: снесенные дома все же лучше выгоревших — сделано хоть что-то, пусть начнется, в конце концов, хоть какая-то жизнь. Городские власти много лет уверяли, что никто не желает покупать выгоревшие здания. Нетрудно предположить почему: вчерашний «совок», прослышав, что где-то давали полцарства за коня, норовит и за своего одра на любом базаре выручить не меньше…

* * *

Из того, что строится, на первом месте — церкви. В недавнее время в одной только Львовской области находилась десятая часть всех действующих церквей христианского вероисповедания в Советском Союзе. То, что Московская патриархия присовокупила в 1946, то же приблизительно, вынужденно и со скрипом, возвратила в начале 90-х. Здешняя религиозная жизнь имеет сильный крен в обрядовость (что учтено было Ватиканом четыре столетия назад при заключении церковной Унии), и потому легче, чем следовало бы, способна сочетаться с политической и хозяйственной деятельностью. В советское время большинство местных священников — православных, да и католических, — производило впечатление завхозов при храмах. Чаще других вспоминаю одного из них, самборского священника по фамилии Голод, весом центнера в полтора, — славный был человек! Я нелегально изготавливал витражи для его церкви: витражи — жанр католический, церковь православная, до 46-го и теперь снова — греко-католическая, прихожане практически те же — такая вот уния. Совершенно аналогичное впечатление производит нынешний молодняк, набранный отовсюду и спешно рукоположенный в греко-католические священники, чтобы восстановить клир, подвергшийся преследованию и гонениям.

Сегодня никого не удивишь тем, что строится много церквей, но вызывает уважение, когда это делается в разоренных, полунищих регионах. Вспоминаются американки, рыдавшие уже даже в костелах Польши, когда они видели, как переполнены храмы, и КАК люди здесь молятся. Первое время в окраинных микрорайонах сооружались какие-то немыслимые жестяные гаражи и ангары с крестами на них, но, слава богу, время их закончилось. Одумались или усовестились и принялись строить из камня, часто подолгу, не предвидя скорого завершения, проводя богослужения в недостроенных стенах под открытым небом, и это, несомненно, лучше, чем вырастить поколение, привыкшее отправлять культ в уродливых времянках.

* * *

Неожиданным следствием экономической разрухи явилось появление огромного количества пишущего люда. Кажется, сегодня стихи с таким серьезным видом пишутся только на Урале и в Прикарпатье — на двух оконечностях Восточно-Европейской равнины (виной ли тому близость гор и геомагнитная активность? В третьих горах — на юге равнины скоро уже лет десять как не пишут, а стреляют — что-то со словами у них, видать, не то). В Ивано-Франковске, например, нередко можно увидеть, как за столиками уличных и дворовых кафе разные люди читают друг другу свои и чужие стихи. В этом Ивано-Франковске, бывшем Станиславе, издается самый радикальный из украинских литературно-художественных журналов «Четвер(г)», отдаленно напоминающий рижский «Родник» конца 80-х (редакторы: Издрик и Андрухович, последний — едва ли не самый перспективный в Украине поэт и прозаик). Был также осуществлен его русский выпуск (от него это «г» в скобках). И это не единственный, выходящий здесь журнал. Похоже, мечта идиотов сбылась. Пооткрывались новые издательства. Во Львове выходит больше изданий, чем при Польше в межвоенные годы. Почивший в этой земле Иван Федоров был бы доволен. Этой осенью пятый раз проводится во Львове крупнейшая украинская международная книжная ярмарка «Форум издателей».

Душа украинского националиста (самими галичанами иронично зовущегося «нацыком») невыносимо скорбит от того, что львиная доля печатной продукции в Украине выходит на русском языке. Даже во Львове издаются русские книги и литературные альманахи (например, роскошно оформленный альманах «Тор» или роман Виктора Сосноры «День зверя», так и не дождавшийся своего издателя в России). Для «новых украинцев» приглашаются выступать бывшие советские знаменитости, никакой попсы — Плисецкая, Гидон Кремер, Константин Райкин с «Превращением» и т. п. Стоимость билетов может доходить до ста американских долларов.

Но на всякого героя, как писал Платонов, есть своя курва, и здесь же, несмотря на прокламируемую открытость и «поведенность» на Европе, лупят с иностранцев те же сто долларов за украинскую визу, несколько больше за номер без горячей воды и существенно больше — за попытку вывезти картинку, купленную у местных живописцев за несколько десятков, в лучшем случае, сотен долларов, в результате чего картинка чаще всего возвращается обескураженным покупателем огорченному живописцу. От чего общее число художников уменьшаться не думает. Существует около десятка «раскрученных», дорогих художников, и много десятков других — живописцев, графиков, керамистов и пр. — как минимум, абсолютно конкурентоспособных на европейском художественном рынке, — но большинство из них так никогда и не дождется «раскрутки», и обречено быть обираемо недальновидными местными и европейскими «жучками».

* * *

Помнится, в начале 90-х галицийские прожектеры рассчитывали зажить на доходы от туризма: понастроить в соседних областях 18 четырех- и пятизвездочных отелей — и жить-не тужить. Сегодня об этом стараются не вспоминать, как и о многих других обещаниях. Недавно ICOMOS (Международный совет по охране исторических памятников при ЮНЕСКО) собрался включить Львов в список из 550 городов, являющихся культурно-историческими памятниками. Напрямую денег это не сулит, но повышает статус города, тешит самолюбие и дает иллюзию обрести когда-нибудь, когда рак на горе свистнет, новую судьбу.

Гостей, между тем во Львове не так уж мало, как это ни парадоксально. Кто-то закрепляется на рынке, кто-то ищет способ спрятать здесь от глаз вредное производство, кто-то (и эти всего успешнее) налаживает контрабанду, хотя большинство визитеров находится здесь по другим причинам. Значительную их часть составляют люди так или иначе связанные с Украиной как «страной происхождения»: этнически, исторически, родственными узами. Другая часть — это беспокойные представители европейской интеллигенции, испытывающие трудности с идентификацией у себя на родине, — т. е. люди, чье сознание расколото, представители андерграунда, много космополитической молодежи. Для кого-то из них Львов представляет собой неотработанный покуда материал, для других — анклав близкой и дешевой экзотики, всем остальным сулит приключение: никто ж не работает, все тусуются, двери кафе распахнуты чуть не через каждые десять метров, южное изобилие плодов и плоти, иллюзорная весомость и плотность жизненной ткани, воспринимаемые сквозь призму распада «зловеще красивого» (как выразился один из них), крупного австро-венгерского города, где, чтобы жить, нужно совсем немного денег, настолько немного, что их можно даже не считать.

На таком, приблизительно, фоне забрезжила новая возможная для Львова роль — региональной культурной столицы, вроде Лейпцига…

ПИСЬМО В УКРАИНУ

Нелепо давать какие-либо рекомендации целым культурам, а тем более странам (жизнь которых — наполовину органика). Тем не менее я готов подставиться и пойти на такой риск, потому что те вещи, о которых пойдет речь, представляются мне важными.

Главнейшая из них — «идея Украины» (как и «русская идея», она, несомненно, существует, иначе само существование Украины — ненужный мираж). Газетный формат вынуждает сокращать мысли. Та «русская идея», которую поручено было найти кремлевским умникам, как иголку в стоге сена, условно говоря, есть запах сена. То есть, русским (не этническим «руссакам», а русским) удалось создать отовсюду хулимый и, тем не менее, чрезвычайно привлекательный для самых разных людей образ жизни, стереотип поведения, систему ценностей. Иначе России не было бы уже на карте мира. Украина, то растворявшаяся в России, то максимально с ней расподоблявшаяся (что поочередно воодушевляет и удручает националистов по обе стороны), походит на нее более, чем на какую-либо другую страну. Речь не идет о навязывании пресловутого «братства» (оно — неоспоримый исторический факт, предполагающий даже при самом тесном родстве соперничество, а временами и недоброжелательство в отношениях). За тысячу без малого лет накопились и различия, в том числе этнические (упрощенно говоря, русские заключали браки с чудью и татарскими племенами, а украинцы женились на половчанках, черкешенках и турчанках). Тем не менее, у них имеются общие этнические, исторические и религиозные корни. Украина сегодня почти столь же многонациональная и поликонфессиональная страна, что и Российская Федерация. С той только разницей, что Россия обустраивалась расширением, инкорпорированием земель, цивилизационной экспансией, и в большей степени тяготела к универсализму. Поглотившая печенегов и половцев Украина — более «оседлая» страна (что отмечено было названием Малороссия, то есть — малая родина, место, откуда все произошло, пошло и разошлось), и расстраивалась она, насколько позволяли обстоятельства и соседи, внутрь себя самой. Отсюда эстетизм крестьянских подворий и хат, непередаваемая меланхолия песен и многие другие характерно украинские черты. Возьмем только положительные аспекты различий: вкусу к приволью (волновавшему Гоголя, см. его поэму и исторические лекции) и великодушию россиян отвечает более приватный (обросший положительными коннотациями) и восприимчивый к влиянию западных соседей образ жизни украинцев (при всем их отличии уже от поляков).

Моя простая мысль заключается в том, что Украина сможет осуществиться вполне в мире только как отличный от русского вариант восточнославянской цивилизации, как еще одна попытка и ответ на вызов цивилизаций западноевропейского и магометанского типов. Я прошу читателя поверить, что не преследую политических или геополитических целей, ничего не желаю навязывать украинцам, но я просто не вижу другого смысла существования Украины (на протяжении, скажем, следующей тысячи лет) вне попытки создания образа жизни в Украине не только удовлетворительного для этнических украинцев, но и привлекательного для представителей других народов. Малочисленные народы нередко чересчур озабочены проблемами собственного выживания, что до определенной степени обуживает их существование, делает его эгоистичным. Грандиозные цели преследовал третий рейх, но содержанием их было, увы, гиперболизированное малодушие. Народы, не умеющие отдавать и стремиться к осуществлению универсальных целей, не имеющие сверхзадачи, проходят, процитируем древнерусскую летопись, «аки обры», т. е. не оставив следа.

На этом закончим раздел «литературных мечтаний» и перейдем к практическим рекомендациям. Будем смиренны — их всего две. Первая: найти деньги или грант (объявить подписку среди «новых украинцев») и издать полностью приостановленный в конце 80-х на третьем томе семитомный «Этимологический словарь украинского языка» («Етимологічний словник украінськоі мови», — Киев, «Наукова думка», 1982–89 гг.) — абсолютно гениальное издание, которое не только с энтузиазмом было бы встречено славистами во всем мире, но и являющее собой потрясающее чтение (чтобы читатель почувствовал вкус, пример из редакционного предисловия к первому тому: один из авторов откомментировал следующие слова: «акуш, бавда, баймуд, балбута, балуша, берівний, бига, бирфи, бичованець, бокорван, брандзя, бугер, бугера, вгаладити, вигардить, видзигапка, вицяпкати, вну, вручість, вточи, вшпатити, гавза, гайно, геба, гергавка, голико, гонда, горондейка, грецило». И это никакая не заумь! Со смотра языковых ресурсов можно начинать осмысление, а затем и вдумчивое отстраивание национальной культуры, а не с квазиисторических выдумок и «пропозиций» новоявленных академиков заменить русоязычный (?!) «корень» слова на его «пень» (что само по себе уже достаточно символично).

И второе — учредить украиноязычную литературную неправительственную премию по нескольким номинациям с существенным денежным вознаграждением и начать ее вручать. Кажется что-то в этом направлении уже начинает делаться. Есть, конечно, риск, что и ее попытаются «приватизировать», но игра стоит свеч: рост престижа украинского слова и формирование словесной элиты Украины, которая уже лет через пять будет худо бедно задавать уровень. Из лауреатов последних пяти лет, скажем, может составляться ее жюри (а до и после каждый из них может являться номинатором). Значение ее было бы не больше, но и не меньше, чем всякой премии, — она привлечет внимание читателей к авторам, установит планку не ниже допустимого уровня и станет способствовать вырабатыванию культурного чернозема, миллиметр за миллиметром. Вместо разжигания розни и спекуляций по поводу засилья (т. е. привлекательности для читателя) русского слова. Проблема только в составе первого жюри и номинаторов — и это должен быть волевой акт выбора учредителей. Авторитет премии (чтоб она не стала дурными деньгами) будет зависеть от удачи выбора (отсутствия явных проколов, во всяком случае).

И может еще полпункта. Об относительной демократии в Украине можно будет говорить только, когда на одном из национальных телеканалов появится и станет регулярно выходить передача типа «Куклы». Это не так опасно, как мнится чиновникам, но, покуда такая передача не станет возможной, Украина не сможет почувствовать себя страной вполне свободной в политическом отношении, избавиться от сервилизма в душе перед панами, — какая разница, что на этот раз уже своими собственными. Но, кажется, сегодня Украина дальше от этого, чем когда бы то ни было прежде в недолгой истории своей «незалежности»…

ГАЛИЦИЯ КАК ДЫРКА ОТ БУБЛИКА

Дырка не одной из тех баранок, вязанкой которых был СССР, но дырка более глубокая и непроглядная, уже много веков существующая на теле Европы. И, пожалуй, точнее было бы сравнить ее с оком водоворота. Его блуждающая воронка образуется из завихрений — от трения в этом месте гигантских поворотных кругов цивилизаций, империй и культур. И судьба этого региона — это судьба Унии в самом широком и отчасти символическом смысле: как компромисса и союза разнокачественных величин. Поэтому она не может не быть химеричной — и это основная характеристика любой творческой жизнедеятельности в этом регионе.

Заглянем сначала в «око водоворота», которым являлась Галиция в прошлом, а затем рассмотрим «дырку от бублика», которой представляется она сейчас в связи со стремительной деурбанизацией и прогрессирующей рустикализацией, превращением полиэтничного и поликультурного региона в моноэтничный и монокультурный (процессы эти не сегодня начались — не касаясь средневековой и более поздней пестроты, уже в XX веке отсюда последовательно вымывались в результате исторических катаклизмов австро-венгерская, еврейская, польская, теперь русская и русскоязычная составляющие, и постепенно укреплялась, начиная с середины XIX века, украинская составляющая, — фактически со времени пакта Риббентроп-Молотов ставшая доминантной и уже в постсоветское время окончательно овладевшая галицийскими городами, — но об этом позже).

Сосредоточимся на культурном, неполитическом аспекте. Хотя даже такое сужение темы способно вызвать у любопытствующего исследователя рябь в глазах и головную боль. В любой момент времени Галиция оказывается в зоне интерференции расходящихся из разных мест так называемой Mittel-Europe концентрических кругов — т. е. в равной степени принадлежа восточнославянскому миру и находясь внутри большого круга проблем специфических для народов Средней (по-нашему, Центральной) Европы. Поскольку я не теоретик, вместо аргументов мне хотелось бы прибегнуть к иллюстрациям — и они достаточно красноречивы.

Меттерних утверждал (и не без оснований), что Азия начинается сразу же за оградой его сада в Вене.

Музиль в «Человеке без свойств» писал, что идеи — это такие маленькие, зловредные и очень заразные существа: примерно, «как ехать третьим классом в Галиции и набраться вшей». Галиция привлечена писателем в этом тропе по той же причине третьесортности, по которой эрцгерцогом Фердинандом в качестве козла отпущения выбирался полковник Редль русинского происхождения — как представитель самого бессловесного и маловлиятельного в империи «королевства Галиции и Лодомерии» (то есть Волыни; искаженное «Владимирщины» — от Владимира-Волынского).

Столь запущенный, нищий и пассивный регион, напротив, вдохновлял отца мазохизма, уроженца Львова (и сына Львовского — затем венского — обер-полицмейстера, одного из душителей «весны народов» 1848 года), писателя Захер-Мазоха всячески выпячивать свое галицийское — русинское по матери — происхождение. Не только оттого, что был мазохистом, но и потому что со времен романтизма греки, итальянцы, цыгане, евреи, славяне служили для Западной Европы близлежащей и недорогой экзотикой, с легкостью позволяющей себя мифологизировать. Впрочем, даже такой беспощадный и не приемлющий экзотику писатель как Кафка[18] до самой своей кончины был безоговорочно влюблен в «восточных евреев» — неряшливых галицких и подольских хасидов — и безнадежно искал разгадку их фонтанирующей витальности, противопоставляя ее чопорной выхолощенности «западных евреев», к которым причислял и себя.

Но дело не только во вхождении в контекст и перекличках. Галицийские города — как фабрики цивилизации — сооружены из тех же камней и по тому же плану, что и центрально- и западноевропейские города (не случайно даже украинский классик Иван Франко получает здесь прозвище — по одному из своих стихотворений — Каменяр, то есть «каменотес»). И поэтому в так организованной городской среде (с улочками, парадными, внутренними дворами, скверами, кофейнями, кафельными печами в квартерах и пр.) самозарождаются и самовоспроизводятся те же реакции, эмоции, конфликты, что и в Кракове, Праге, Дрездене и каком-нибудь Оломоуце (по Швейцарию и Северную Италию включительно). Пластически эта среда — со всеми обязательствами, которые она накладывает на человека (вплоть до полного поражения воли), — гениально уловлена и передана рано умершим венгерским кинорежиссером Золтаном Хусариком в фильме «Синдбад» (1971). Я намеренно прибегаю сперва не к словесному, а к пластическому ряду — более наглядному, ощутимому и параллельному ментальному (в котором коренятся глубинные представления и образы, определяющие характер наружной жизни, но которые труднее всего выделить в «чистом» виде).

Когда я смотрю театральную постановку покойного Тадеуша Кантора «Велополе, Велополе…», то, несмотря на то, что пьеса представляет собой смесь сновидения, сеанса гипноза и рассказа о малопольских событиях почти вековой давности, я ощущаю всем естеством, что этот спектакль театра «Крико-2» что-то самое важное говорит и о Галиции и ее судьбе — о формах жизни, чувстве смешного и характере смерти в ней на протяжении последних нескольких столетий, как минимум. То же происходит и с мультфильмами пражанина Яна Шванкмайера. И даже когда смотришь вполглаза этнографический и декоративный фильм Параджанова «Тени забытых предков», невозможно не почувствовать, как со всеми «прибамбасами» реквизита фильм, словно губка, втянул в себя экстракт неподвижной тоски и ущербной красоты этого края, от которых хочется бежать на край света. И бежали — за океан целыми селами. Бегут и сейчас кто может.

Вероятно, речь следовало бы повести о метафизике континентальной провинции и характерной вязкости среды, о физической ощутимости исторического времени, поступающего сюда откуда-то извне и откладывающегося слоями на фасадах зданий, в топонимике, на рельефе местности. Вполне возможно, что-то здесь с гравитацией, что и позволяет говорить о Галиции как об особом мире. Перейдем, однако, к конкретике.

Для Вены и Петербурга-Москвы этот край был далекими окраинами — фактически пограницей. Но и поляки склонны называть его, вкупе с другими утраченными на востоке территориями, «крэсами» — теми же окраинными, крайними землями. С польского взноса в культуру этого региона — в частности, в словесность — и начнем, поскольку он максимален.

Хочу оговориться: я не пишу статью для энциклопедии или обзор — скорее набрасываю эскиз своего понимания культуры Галиции и, в первую очередь, тех ее сторон, которые кажутся мне наиболее ценными или специфическими. И делаю это, основываясь только на собственном опыте и весьма отрывочных познаниях (для меня, тем не менее, необходимых и достаточных). Я не ученый исследователь — я лишь писатель.

Так вот, в польской галицийской словесности, несомненно, самый радикальный художественный проект осуществил писатель и художник Бруно Шульц, которого за последнее десятилетие достаточно хорошо смог узнать русский читатель. Свое происхождение этот доморощенный маг из Дрогобыча вел от запоздалых (в силу провинциальности) постсимволистских декадентов и младопольских маньеристов начала истекшего века (соратниками его являлись такие же «монстры», как он, и мощные обновители польской литературы — Виткацы и Гомбрович). Ныне слава его интернациональна. (Что, кстати, в самой Польше привело к реакции отката, самозащиты культуры перед угрозой очередной диктатуры: все громче звучат голоса, подвергающие сомнению его достижения, а мифотворчество вокруг его имени оценивающие как кич.)

Многие западные и польские ценители всячески превозносят современника Шульца Станислава Винценса, писавшего пантеистическую ритмизованную экзотику в декорациях гуцульских Карпат. На любителя и под настроение — но, по большому счету, место его главного труда — «квартета» «На высокой полонине» — там, где место всякой экзотики, пантеизма и ритмизованной прозы (где место не менее манерных «ужастиков» преподавателя львовской гимназии Стефана Грабиньского, — невзирая на разницу посыла и дарований).

Гораздо интереснее другой экзотический «продукт» — проза умершего десятилетие назад Юлиана Стрыйковского (псевдоним по топониму — от г. Стрый): это его изумительно читающиеся, прошитые хасидскими притчами и байками романы «Остерия» (Кавалерович снял по нему фильм — ничего общего), «Голоса во тьме» и «Черная роза».

И, конечно же, рожденный во Львове Станислав Лем. У него есть книга воспоминаний детства «Высокий замок» — в этом парке на горе Стась систематически прогуливал уроки в математической гимназии. В которой, кстати, преподавал Роман Ингарден — заметный персонаж представленной во всех энциклопедиях неопозитивистской Львовско-Варшавской логической школы, — и это еще один поворот львовской, галицийской темы в польской и мировой культуре (излюбленным местом собраний ее членов была кофейня «Шкоцка» — т. е. «Шотландская» — на ул. Академической, впоследствии многократно переименованная, как и улица, впрочем).

Вообще, тема Львова обкатана представителями утратившего его поколения польской творческой интеллигенции до состояния голыша речной гальки. Дело доходило до казуса — один сравнительно молодой польский эмигрант, в глаза никогда не видевший этого города, вооружившись картами и путеводителями, написал топографически максимально достоверный роман, действие которого разворачивается во Львове, — постмодернистский жест, свидетельствующий о силе и живучести традиции и снижающий ее накал.

Потому, что эта тема и традиция не только имеют травматический генезис (посвященные «любимому городу» стихи в предсмертной книге «Эпилог бури» умершего в 1998 году культового поэта Збигнева Херберта; знаменитое «мотто», которым заканчивается стихотворение Адама Загаевского «Ехать во Львов»: «Львов — везде»; и т. д.), но сделались коллективным «ковчегом», перевозящим утраченную молодость всех поляков, их мечту о рае и опыт апокалипсиса, и все, что только получится на него нагрузить. Но, как ни странно для кого-то это прозвучит, это и есть польский мэйнстрим (от «Пана Тадеуша» Мицкевича — по «Долину Иссы» Милоша): тема отринутого строителями камня, кладущегося во главу угла.

И, наконец, совершенно особое место в польской (а теперь и украинской) культуре занимает львовский городской фольклор, жизнелюбивые песни улиц и кабаре («Только во Львове…» и т. д.). Ему было из чего расти. Не зря здесь прожил всю свою жизнь лучший польский комедиограф Фредро, чьи комедии вот уже полтораста лет не сходят со сцены. В конце Академической на месте «депортированного» памятника ему в советское время высился многометровый щит — образец флористического искусства — выложенная цветочной рассадой физиономия Кобзаря. Ныне это место занято сидящей в кресле фигурой Грушевского, то ли отлитой, то ли вылепленной из какого-то бурого материала, похожего на пластилин. Между тем «старый Фредро» имел, что называется, класс. Существует литературный анекдот — какой эпиграммой ответил он молодым шалунам на сочиненную ими дразнилку (жена Фредро была много моложе него):

«Стары Фредро в ксенжках гжебе,

студент его жоне ебе».

Ответ, думаю, также не нуждается в переводе:

«Ебце, ебце, мое дзятки,

я ебалем ваше матки».

Из писателей немецкого языка, вероятно, первым следует упомянуть Захер-Мазоха, как уже говорилось, всячески педалировавшего свое галицийское происхождение (показательно название одной из его книг: «Дон-Жуан из Коломыи»). Литератор, вообще-то, средней руки, он открыл тему и дал свое имя фундаментальнейшей из человеческих перверсий (с легкой руки Крафт-Эбинга) — и потому, несомненно, заслуживает почтительного отношения. (Сад, кстати, немногим более интересный писатель — да и перверсия его попримитивнее).

Затем идут два солдата, воевавших здесь, — один в Первую мировую, другой во Вторую. Это австрийский экспрессионист и визионер Тракль, раненный в бою под Городком (одно из его стихотворений адресовано этому гибельному месту) и покончивший с собой в краковском военном госпитале. Многие считают его великим поэтом. А тридцать лет спустя здесь воевал немец Бёлль — и остался цел. Действие его первой повести «Поезд придет вовремя» разворачивается между пунктами А и С — львовским борделем и линией фронта под Черновцами. Герой повести дезертирует и погибает вместе с прихваченной проституткой в точке В — в автомобиле по дороге на Станислав, забросанном гранатами то ли бандеровцами, то ли советскими партизанами.

В Черновцах, куда так и не попал герой Бёлля, жил в это время молодой Анчел — известный впоследствии как Целан, которого также многие станут считать великим немецкоязычным поэтом (он покончит с собой в Париже в 1970 году, бросившись с моста в Сену). И хотя это уже Буковина, но это все тот же австро-венгерский космос, чей яд, раз попав в организм, уже не выводится из крови (не случайно венгры, бывшие титульной нацией в этой империи, вот уже столетие как чемпионы в области самоубийств, и никакие психиатры или социологи не в состоянии никак объяснить загадку их лидерства).

Воевал также Йозеф Рот, родом из старинного еврейского местечка Броды Львовской области, покуда не был взят в плен Красной Армией. В австрийской литературе он более всех потрудился над тем, чтобы не дать бесследно исчезнуть обширной польско-украинской местечковой еврейской Атлантиде, окончательно поглощенной Второй мировой войной (в год начала которой он поспешил умереть). Трогательный факт — в Бродской средней школе существует музей этого писателя, в который осуществляют паломничество самые горячие из его почитателей (как «шульцоиды» со всего света — в Дрогобыч, к Бруно).

Здесь уместно будет перейти на другую воюющую сторону и вспомнить несомненный шедевр, генетически и враждебно связанный с той же Атлантидой и тем же космосом, — «Конармию» русского еврея Исаака Бабеля. Сама «описанность» полей и городков Волыни и Галиции пером такого класса дорогого стоит. Потому что только любопытствующий зануда станет разыскивать в собраниях сочинений А. Н. Толстого написанную здесь в 1915 году серию его фронтовых очерков и рассказов. Или всплескивать руками, вычитав из мемуаров основоположника «формального метода» в литературоведении и офицера автороты Виктора Шкловского, как холодной зимой того же года в городе Станиславе он порубил и сжег в печке фортепьяно. Как и выискивать следы пребывания на околицах Львова будущих Джозефа Конрада и Мартина Бубера, родителей Аполлинера-Костровицкого в Сокале и Фрейда в Бучаче, фиксировать приезды знаменитостей — от Честертона по Сарояна (очень ядовито, кстати, описавшего щегольски козыряющих на улицах Львова польских подхорунжих и вонь, доносящуюся из зарешеченных стоков канализации).

Русское присутствие в этом регионе не следует ни преувеличивать (влиятельная москвофильская «партия» была выкорчевана здесь под корень австрийцами в самом начале Первой мировой и частью казнена, частью уморена в концлагере Талергоф, — это десятки тысяч человек), ни преуменьшать (первопечатник Федоров тому порукой; Курбский умер и похоронен поблизости, в одном из волынских местечек; Петр любил здесь дебоширить проездом, но финансировал при этом Ставропигийское братство, — много чего было, разного).

Самым загадочным и мистическим произведением на русском языке, как-то связанным с этим регионом, несомненно, является «Страшная месть» Гоголя. Своей неантропоцентричностью она напоминает самые жестокие скандинавские саги и германские мифы: такое впечатление, что Гоголь вслепую и голыми руками шарил в «проводке» коллективного бессознательного своего народа. Ее фабула — это вольтова дуга между помещенным писателем в Карпатских горах царством мертвых (где мертвецы грызут мертвеца и ворочается их общий предок — великий грешник, вызывая землетрясения) и рекой жизни — Днепром («Чуден Днепр…» и т. д.). А сюжет — это спор надчеловеческих сил, играющих на клавишах преступных наклонностей человека, — состязание между олицетворениями природных начал и стихией рода, в котором иноприродная им обоим человеческая душа служит ставкой. Гоголь в глаза не видел Карпат, оттого снабдил их романтическими кручами и пропастями (учась в Нежинском лицее, «Никоша» разве что книжку как-то раз выписал дорогущую из «многолюдного города Лемберга», Львова то есть), но не подлежит сомнению, что все же был отчасти «духовидцем», — не случайно другой одержимый гением художник и его соотечественник, Довженко, начинал путь в искусстве с аналогичных мифологем и видений в кинофильме «Звенигора». Вообще, воображение украинского человека всегда интриговал образ захоронений — будь то клады, кости предков или прорастание зерна в земле.

Было бы также несправедливым не упомянуть Хлебникова, написавшего драматическую сцену «Ночь в Галиции» и завороженного «праязыком» песен и заговоров Червонной Руси.

Больше ни о каких других достижениях в лоне русского языка говорить здесь, увы, не приходится. Может, когда-нибудь еще Виктор Соснора разродится воспоминаниями о своем львовском детстве (его отец был в конце войны комендантом Варшавы, а в послевоенные годы Львова), но пока ничто на это не указывает.

По результатам Второй мировой войны приезжее русское (советское) население унаследовало от поляков городскую среду и поколение спустя научилось худо-бедно поддерживать функционирование этой среды, не доводя ее до окончательного распада. В общекультурном отношении (не считая словесности и гуманитарной области, пребывавших в плачевном состоянии[19]) это были все еще города надежного второго и третьего сорта: немного поискав, можно было найти весьма приличного врача или даже светило в своей области, пиво на львовском пивзаводе варил все тот же технолог (воду из водопровода стали брать только после его смерти в конце 70-х), в ресторанах работали «те еще» официанты, шили «те еще» портные (см. Арсения Тарковского «Портной из Львова»), — в кинотеатре мог играть оркестр Эдди Рознера, шли представления во львовской оперетте (переехавшей к середине 50-х в Одессу) и опере, улицы уже не мылись швабрами, но еще при Брежневе исправно поливались машинами и дворниками, и пр.

По злой иронии материал сам так скомпоновался, что в этом месте изложения приходится переходить к украинской составляющей галицийской культуры и современному состоянию ее словесности.

Именно с украинской Галицией, преданной некогда своим патрициатом, связан второй украинский ренессанс (если первым считать события, пиком которых явилась Хмельниччина — от зарождения полемики с иезуитами до последовавшего отделения большей части Украины от Речи Посполитой). В первую очередь это деятельность чрезвычайно — «по-немецки» — образованного Ивана Франко и ряда связанных с ним литераторов, а также ученых — историков, филологов, этнографов, — объединившихся в конце XIX века в Научное Товарищество им. Шевченко во главе с Грушевским. Они и стали культурными поводырями своего весьма затурканного веками дискриминации и нищего народа.

Нас, впрочем, интересуют в первую очередь литературные достижения, и здесь — культурной пахоты невпроворот, эпигонов тьма, таких же текстов, что захотелось бы и сотню лет спустя читать, — особенно, не-украинцу, — пригоршня. Покойный Андрей Сергеев рассказывал, как сразил его наповал придорожный щит в Черновицкой области, гласивший: «Марко Черемшина — найкращий стилист Буковины!»

Другим стилистом и мастером короткой формы считается Стефаник, — это так и есть, — но читать его социальную селянскую «чернуху» без крайней на то нужды почему-то не хочется. Реализм-с.

Есть удачные тексты о гуцулах Кобылянской (напоминающие брутальный романтизм раннего Горького) и уже упоминавшиеся «Тени забытых предков» Коцюбинского, совсем не галичанина, — мастерски написанная повесть. У Леси Украинки заслуживает внимания фиксация языческого пласта фольклора в «Песне Леса», но, к сожалению, больше в интеллектуальном плане.

И совершенно особняком стоит — по классу дарования, современности звучания и формальному совершенству стихотворений — Богдан-Игорь Антонич, выходец из подкарпатского села, живший и умерший в межвоенном Львове в возрасте 27 лет. Несколько условно-романтический, пантеист по натуре, но при этом также урбанист и поэт высшей пробы.

Он являлся безусловным авторитетом для литераторов задавленного и рассеянного поэтического «поколения 68-го года». Во Львове они группировались вокруг Григория Чубая, умершего в возрасте 33 лет. Из этой компании вышли самый образованный критик современной украинской литературы Микола Рябчук и лучший украинский поэт последних двух десятилетий Олег Лышега (в 2000 году он получил премию американского ПЕН-клуба за лучшую переводную книгу года).

С той поры Львов в литературе «отдыхает». Единственное, пожалуй, что здесь заслуживает внимания без скидок, это проект Тараса Возняка — культурологический, интернациональный и прочее, журнал «I» (с двумя точками — по-русски было бы «Ё» — то есть буква, отсутствующая в других алфавитах). Типографским способом он выходит с середины 90-х (см. www: ji-magazine.lviv.ua).

Конкуренцию ему в отношении долгожительства и уровня может составить только ивано-франковский журнал «Четверг» — этот ориентирован на актуальную литературу. Около «Четверга» оформился так называемый Станиславский феномен (Станислав подвергся переименованию в Ивано-Франковск в 1962 году), все 90-е будировавший литературную и культурную ситуацию в Украине. Это инициатор и главный редактор «Четверга» Юрий Издрик, Юрий Андрухович; Владимир Ешкилев (выпустивший «Малую Украинскую Энциклопедию Актуальной Литературы») и др. Однако, цыплят по осени считают (как и пробуют плоды на вкус)…

Киевляне возмущены деятельностью этой сплоченной группы и из всего «феномена» признают, скрепя сердце, одного Андруховича, еще в конце 80-х составившего себе всеукраинское имя скандальными публичными выступлениями в составе поэтического объединения «Бу-ба-бу» (сокр. от «бурлеск-балаган-буффонада»), а в последнее десятилетие написавшего романы, почитающиеся образцами украинского литературного постмодернизма. Интересующиеся могут обратиться за дополнительной информацией к web-странице «Станиславский феномен» университета штата Индиана: http://php.indiana.edu/~erakhimk/poctry/poetry.html.

Еще об одном факте и имени хочется упомянуть — это очень мало кому известный закарпатский филолог и пародист Павло Чучка, писавший в 70-е годы стихи и басни на умопомрачительном закарпатском диалекте (на который он переложил, в частности, лермонтовское «Бородино») и в начале 90-х издавший книжечку, что называется, «иждивением автора», тут же растерзанную патриотами-земляками в клочья. Войти в литературный контекст шансов у него не было в силу стечения неблагоприятных обстоятельств. (Нечто подобное делалось в те же приблизительно годы только в Киеве — Максимом Добровольским, Лесем Подервянским и др. — на киевском «суржике», в духе живучей травестийно-бурлескной традиции, выводящейся из средневековых студенческих вербальных кощунств и фольклора бурсы, — традиции, преломленной и легализованной в творчестве основоположника современной украинской литературы Ивана Котляревского.)

И все же даже лучшее из того, что пишется сегодняшними галицийскими авторами, это на 99 % культурная, а не творческая работа, поэтому ситуация представляется мне небезнадежной, но обреченной — дыркой от бублика, покуда, на пиру мировой культуры.

Еще и потому, что за рамками этой статьи (как и современной украиноязычной словесности) осталось тектоническое шевеление обнищавшей и одичавшей (или одичавшей и обнищавшей?) страны Украина. Все 90-е она простояла на четвереньках, но ныне ноги ее разъезжаются и вот-вот она окажется лежащей на брюхе. Здравый смысл и терпение иссякают, отказывают цивилизационные табу, происходит неудержимая атомизация общества. Галицийские села залегли, по ночам в них даже собаки не брешут. Единственный город, строго говоря, остался в Украине — это Киев. Но он не сможет всю ее прокормить культурой. Более того, сам он выглядит в ее глазах паразитом.

Где окажутся эти журналы и эти литераторы в ближайшие несколько лет? Даст Бог, поживем — увидим.

ЗАПАДНАЯ УКРАИНА: ИТОГИ 90-Х

ТЕОРИЯ

Кто я такой, чтобы подводить итоги жизни целого края с населением 8–10 млн. (не считая Закарпатья и Буковины) на протяжении почти десятилетия украинской независимости? Я — русский человек, имеющий также украинские, польские и литовские корни, шесть лет назад оставивший Львов в пользу Москвы. Но это совсем не значит, что я не желаю процветания и свободного культурного развития этому региону, как кто-то может заподозрить. Беда только, что я еще и писатель — то есть свидетель и «градусник», у которого может быть та или иная шкала делений, ртуть или подкрашенный спирт внутри, но который обязан показывать перепады температуры, и если он этого не делает, это негодный градусник — его следует выбросить… и не читать. Как минимум, месяц в году я и сегодня провожу под мышкой Галиции — сказать по совести, не лучшее место на свете. В последний приезд меня здесь едва не «повредили» (на Днестре собирались убить, на Львовском автовокзале обокрали, я забрался в родные горы, но наверху оказалось то же, что внизу, разве что с некоторым отставанием, — и это та «погрешность», которой можно пренебречь). Причем, не как писателя, даже не как русского, а как своего же брата-галичанина, потому что в Галиции (как и большинстве других регионов Украины) дела сегодня обстоят скверно для людей вообще — как таковых.

Этот регион в массе своей всегда был бедным (может, за исключением советского периода) — сегодня он одной ногой переступил уже порог нищеты. Что происходит? Обнищание привело к одичанию? Или одичание к обнищанию? В обществе всегда борются и сосуществуют противоположные тенденции, и все же, несмотря на ряд положительных фактов и изменений, я настаиваю на своем диагнозе. Причем политику я склонен оставить побоку, поскольку в жизни народов и стран имеются вещи более фундаментальные и бесспорные — это уровень гуманитарной и материальной культуры.

Главный сегодняшний недуг — это атомизация общества, ведущая к одичанию людей. Почти поголовное участие в мелочной торговле при отсутствии производства и гастарбайтерство (и его плоды — в виде «капсул» индивидуальной застройки, автономных жилищ, ничем не связанных друг с другом и ничуть не способствующих оживлению местной жизни) — лишь следствия. Причина: нежелание и неспособность хотя бы двух соседей договориться между собой с тем, чтобы начать нечто производить и продавать (не собственную рабочую силу — а какой-то продукт, и не друг другу — а экспортировать хотя бы за пределы региона).

Далее — города с агонизирующей промышленностью и научными учреждениями, оттоком, благодаря прозрачности границ, наиболее энергичных и умелых, интеллектуально и творчески состоятельных людей в более динамичные центры (Киев, Москву) и страны (Канаду и Штаты, Израиль, Германию), такие города не могут не подвергаться деурбанизации. Из-за хронического недостатка энергоресурсов украинские города все более погружаются в темноту (повсюду, кроме столицы, нормой сделалась практика принудительного отключения электричества в целях экономии); городская среда неудержимо дегенерирует — коммунальное и зеленое хозяйство, транспортный парк; параллельно происходит паразитарное разрастание неквалифицированного чиновничества всех уровней и пр. и пр. В условиях Галичины в силу социальных и политических причин этот процесс неизбежно приобретает рустикальный характер: ныне здесь завершается многовековая тяжба села с городом в пользу села — города перестают быть фабриками цивилизации и форсированно превращаются в безобразно расползшиеся села. (Таким образом, отчасти сбывается прогноз Маркса о стирании в будущем граней между городом и селом и умственным и физическим трудом… Еще в середине 90-х годов утверждение, что Львов превратился в самое большое из западноукраинских сел, воспринималось как злой парадокс — сегодня это беззубый трюизм, находящий бесславную кончину на последних полосах местных газет. Произошло это в условиях, когда в силу возраста сошли со сцены остатки старогалицкой городской интеллигенции — очень малочисленной прослойки, но имевшей опыт еще досоветской жизни, нередко дипломы западноевропейских учебных заведений, и служившей недосягаемым образцом и примером для «нового призыва» местной интеллигенции. Сегодня либеральная ее часть и многие чиновники со специфическим извращенным удовольствием повторяют остроту, озвученную с трибуны главой Львовской администрации: «Все мы вышли из села — но село не вышло из нас». Но фокус-то состоит в том, что большинство удовлетворяет именно такое положение дел! И беда не «село», беда — пассивность перед лицом дремучих представлений об устройстве окружающего большого мира, от которой полшага до низости, — когда, например, русского преподавателя оставляют на вузовской кафедре с условием, что даже в личном общении с коллегами он не смеет переходить на родной язык. Недавно введенный львовскими народными депутатами сегрегационный запрет распевать на улицах так называемые «вульгарные иноязычные песни» — лишь логическое следствие прогрессирующего одичания общества.)

С другой стороны, в связи с обнищанием сел, надвигается новая и гораздо более массовая волна криминализации. Любого приезжего поначалу приятно поразит дешевизна городских рынков, но не стоит этому радоваться. В последний приезд я понял, почему маньяк-убийца Оноприенко мог безнаказанно вырезать целые семьи в подольских и галицийских селах: с наступлением ночи никто не выйдет из дому не только помочь — даже посмотреть. Я впервые в жизни встречал села, где собак не слышно. Их население с наступлением темноты залегает до рассвета, как в Темные века. Многие автострады в запустении даже днем — не достает денег на бензин. Спрашивается: что делать более-менее энергичной и безработной молодежи, когда реклама, сменившая на посту идеологию, транслирует по всем каналам теле- и радиовещания три главнейших новых заповеди: «Бери от жизни все» — «Ты достойна лучшего» — и — «Подари себе наслаждение»?

А тем временем власть озабочена только упрочением собственного положения в ситуации, когда у людей начинают отказывать последние табу и цивилизационные запреты. Много ли наберется любителей «экстремального туризма», готовых платить деньги за весьма сомнительное удовольствие посетить глухую (в этом и состоит экзотика) среднеевропейскую провинцию, на что так уповали мечтательные политиканы местных администраций в начале 90-х?

Понятно, что все вышеперечисленное не может не вести ко все большей окраинизации положения Украины в мире (прошу прощения за каламбур) и прискорбному сползанию гигантского, по европейским меркам, народонаселения в направлении исторического ничтожества.

Тем не менее, терпение населения не представляется мне безграничным. Я склонен усматривать в этом действие некого исторически и ментально обусловленного фактора торможения. Грубо говоря, развитие событий в Украине, подталкиваемое исторически активной частью населения, лет на пять отстает от аналогичных событий в России (формирование слоя компрадорской буржуазии, заказные убийства, финансовые «пирамиды», неизбежность конфликта законодательной и президентской власти etc.), на столько же, или более, опережая развитие событий в Беларуси, переживающей ныне в крупных городах стадию «митинговой стихии» в условиях «партократии». Но дело не в аналогиях.

Есть непреложный закон: общество должно функционировать. И если лицемерная и коррумпированная «демократическая» элита, имея в своем распоряжении государственный аппарат, не в состоянии этого обеспечить, значит она будет заменена. Не мытьем, так катаньем — через криминальный беспредел, общественные потрясения и утверждение авторитаризма — в обществе начнет устанавливаться то, что люди называют во все времена «порядком». Вряд ли он будет «просвещенным» (ничто на это не указывает, скорее, наоборот), уж точно не будет коммунистическим (большинство еще слишком хорошо помнит его распределительные прелести и бесславный конец — от Чернобыля до ГКЧП), вот как бы не был он коричневой масти (и позорные проигрыши на выборах 90-х даже в Галиции наиболее одиозных правых кандидатов никого не должны вводить в заблуждение: все перемены в истории, как и в жизни, долго вызревают, но происходят очень быстро — либо не происходят вообще). Или же сама правящая верхушка, спасая себя, мутирует в род хунты. Ну не существует другого способа запустить здесь экономику, как показал опыт! Никакая страна не может не работать слишком долго — иначе ее поделят соседи или гости, и население вздохнет наконец с облегчением. Другой вопрос, достойно ли будет уважения население, не ставшее людьми, и будет ли себя уважать оно само? (Едва сводящие концы с концами рабочие львовской овощной фабрики, после того, как у них побывал украинский президент, рассуждали между собой так: «Ну а что ты ему скажешь?! С работы сразу вылетишь»).

Так гонишь политику в дверь, она возвращается через окно в виде политэкономии. Поэтому обратимся к культуре и попробуем посмотреть на ситуацию с другого ракурса.

ПРАКТИКА

Со знанием дела я могу говорить о книгах — этим и займусь.

Область книгоиздания и печати — самая выигрышная для всех постсоветских режимов и стран: что-что, а доступ ко всем видам информации все мы получили в таком объеме, о котором прежде не могли и мечтать. Одно это для людей вроде меня перевешивает покуда все изъяны жизни в новых условиях. Хотя, конечно, это только следствие высвобождения из-под власти «геронтов», возвращения узурпированной дееспособности и поруганного достоинства — большие «мальчики» и «девочки» сами теперь решают, какие книжки им читать и писать.

Из городов нынешней Украины Львов некогда первым освоил гутенбергов станок — не случайно поэтому в нем проводится крупнейшая в стране книготорговая ярмарка «Форум издателей» с международным участием (в сентябре 2000 года состоялась уже 7-я по счету). Парадоксальным является тот факт, что, несмотря на все протекционистские меры, за годы независимости доля украинского печатного слова уменьшилась и как в книжном так и газетно-журнальном бизнесе Украины составляет менее 10 %. Только в Галиции пропорция обратная.

Из львовских издательств следует отметить «Классику», издающую художественную литературу (и единственную самоокупаемую, т. е. существующую не за счет спонсоров и грантов); «Літопис»; религиозно-философское издательство «Свічадо» и краеведческое «Центр Европы» (выпускающее ежемесячный альманах «Галицкая брама» и к прошлогодней ярмарке издавшее самый полный и, возможно, лучший путеводитель по Львову за всю историю города). А вот издательские дома «Просвіта» и «Галицкие контракты» перебрались в Киев.

Вообще, миграция в столицу — серьезный фактор истощения местного культурного слоя (несмотря на историческую нелюбовь этих двух городов друг к другу по причине их разноприродности и соперничества в культуре). Неохотно, скрепя сердце, но переезжают. Бывшие редакторы самой острой и амбициозной львовской газеты 90-х «Post-поступ» издают сегодня в Киеве самый читаемый украинский иллюстрированный журнал «ПіК»(«Политика и культура»). Художник-график Игорь Подольчак, до середины 90-х безуспешно пытавшийся сделать что-то для превращения Львова в одну из европейских графических и артистических столиц, — международные выставки «Інтердрук»; основанный им фонд им. Захер-Мазоха (в городской администрации на его обращения реагировали так: «Они добиваются, чтоб украинцы не только мучились, но еще и кайф от этого ловили!»), — сегодня также в Киеве. А вот его старший коллега, известный график Юрий Чарышников, еще на пороге 90-х, не мешкая, отправился в другое полушарие, чтоб заняться собственной карьерой. Город за последнее десятилетие покинули так многие, что даже верится с трудом. Еще столько же поумирало от перемены жизненных обстоятельств. В какой-то из приездов я был ошарашен, сколько «охромело» в одночасье в городе мужчин среднего и чуть старше возраста, — передвигаются с палочкой, что читается: «Я увечный, больной, не обижайте меня, уступите место…» В поисках заработка сегодня лучшие львовские художники во главе с Любомиром Медвидем вот уже год по демпинговым расценкам расписывают церковь в канадской Оттаве, лучшие реставраторы заняты возведением дворцов для новых русских в Подмосковье, «патриарх» львовского витража Анатолий Чобитько оформляет резиденции татарских нефтебаронов в Киеве и Крыму. На месте работы недостает даже для контролирующих Львов бандитов. (Характерная деталь: во всех обменных пунктах миллионного почти города выдерживается единый — с точностью до копейки! — и заниженный по сравнению с другими регионами курс доллара. Причем валюту в них давно уже только покупают, но не продают.)

Сюда же чаще всего наезжают в последние годы либо зарубежные интеллектуальные и художественные маргиналы для осуществления совместных проектов на западные гранты, либо какая-нибудь очередная телегруппа, намеревающаяся поразвлечь-попугать свою публику съемками выразительных персонажей местного андерграунда. (И в этом есть резон: чем поразил так воображение западных арткритиков и галеристов Илья Кабаков, чуть не все 90-е лидирующий в мировых художнических рейтингах? Эстетикой советской коммунальной квартиры и быта.)

Есть, тем не менее, один осуществленный во Львове культурный проект, который развивается вопреки и назло обстоятельствам. Это выросший из самиздата культурологический и социально-политический журнал «ï», несомненно, самое просвещенное, острое и любопытное из львовских изданий, не имеющее аналогов не только в Украине, но и в России. Посвящен он центрально-европейской и новоевропейской проблематике (его главный редактор — переводчик, философ и политолог Тарас Возняк — по совместительству выполняет в городской администрации функции своего рода «министра иностранных дел Галиции»), журнал интернационален и многоязычен, дискуссионен, не избегает самых болезненных тем и весьма оригинален в полиграфическом отношении (прикладные искусства — «конек» Галиции, художественные вузы издавна имеют здесь утилитарный крен). Что еще немаловажно, журнал сделал модной в среде учащейся молодежи профессию переводчика с европейских языков философской и художественной литературы.

Общество, создавшееся вокруг этого журнала, проводит ежегодно одну-две международные конференции, а каждые две недели — семинары, собирающие молодую гуманитарную элиту города (чаще всего либо уже «присосавшуюся» к зарубежным фондам и грантам, либо стремящуюся к этому. Журнал, кстати, ныне также выходит благодаря финансовой поддержке немецкого фонда Г. Бёлля — такова проза жизни).

Вообще, семинары — популярная сегодня в городе форма интеллектуальной жизни, накладывающая до определенной степени отпечаток и на общественную жизнь. Экуменические семинары проводят во Львовской Богословской Академии — дрогобычский правозащитник Мирослав Маринович, прошедший богословское обучение в США, и в Католическом университете — американец Борис Гудзяк. Политологический «Демократический семинар» ведет во Львовском государственном университете профессор Ярослав Грицак.

Кстати, в этом последнем учебном заведении, оплоте советского и постсоветского мракобесия, казавшемся нереформируемым в принципе, в связи со сменой поколений происходят все же некоторые позитивные перемены. Немалая в том заслуга занявшей должность проректора Марии Зубрицкой — сильно «вестернизованного» филолога, перед тем поработавшего в Краковском и Пенсильванском университетах.

Но довольно Львова, пора садиться в поезд и отправляться в Ивано-Франковск — по аварийной железной дороге, в разбитых, немытых вагонах, глазея по пути на «пряничные домики» свежеотремонтированных станций, приятных глазу начальства (да и на строительстве руки всегда можно нагреть; а поезда — мне уже встречались плацкартные вагоны ночного поезда «Львов-Черновцы» со снятыми боковыми полками и сорванными дверями туалетов — ни с чем не сравнимое чувство).

Ивано-Франковский вокзал был аврально подновлен и вылизан к предвыборному визиту президента Кучмы год назад (при том, что все 90-е годы большую часть составов львовского направления пускают кружным путем через Стрый в связи с катастрофическим состоянием железнодорожного полотна). Президент, естественно, прилетел самолетом.

Все же в первую очередь нас интересует гуманитарная культура — и, надо сказать, в Ивано-Франковске, сравнительно с прежними временами, она завелась. Небольшая, но своя. В литературе же оставившая далеко в арьергарде не только Львов, но, в некотором отношении, и Киев. Несколько обитающих здесь и пишущих людей объединились, начертали на своем знамени слова «Постмодернизм» и «Центральная Европа», построились «свиньей», как тевтоны, и проложили себе в рыхлом корпусе украинской словесности путь к широким слоям читающей публики. Так возник эксцентричный (в силу окраинного положения) и преимущественно литературный «Станиславский феномен» (г. Станислав был «переукраинен» в Ивано-Франковск к своему 300-летию в 1962 году), существенно ожививший ситуацию в украинской культуре и привлекший к себе внимание также в Польше, отчасти в России, но более всего в среде западных славистов. Из деятелей этой группы более других известен писатель Юрий Андрухович, начавший печататься еще в советское время, а затем снискавший себе громкую популярность скандализирующими публику выступлениями в составе им же сколоченной станиславско-львовско-киевской поэтической группы «Бу-ба-бу». В 90-е годы им было написано три романа (конструктивным принципом которых является закольцованная, как у Бродского, мысль и фраза, бесконечно вегетирующая, но возвращающаяся к собственному началу и упокаивающаяся в тавтологии), признанные критикой и читающей публикой образцами украинского постмодернизма. Но инициатором и мотором «Станиславского феномена» явился бывший инженер из Калуша Юрий Издрик, затеявший в начале 90-х и ставший издавать в Ивано-Франковске журнал-альманах «Четверг» — «феномен», собственно, и смог оформиться только с возникновением этого печатного органа. За прошедшие годы сам Издрик выписался в очень интересного прозаика, растеряв по пути значительную часть маргинальных привычек и оперения и войдя в самый нерв собственных галицийских страхов, что и делает его самым, на мой взгляд, глубоким из авторов этого объединения или школы (он единственный не орнаментирует, не риторствует, не идеологизирует, но посредством письма ищет смысл и «не боится бояться», — хотя в длинном перечне разнообразных страхов из его последнего романа я не обнаружил главного галицийского ужаса — боязни сквозняков).

Никакая школа, конечно, не полна без теоретического обеспечения. Эту задачу взял на себя примкнувший к двум первым Владимир Ешкилев — автор и редактор неудобочитаемого альманаха «Плерома» и, напротив, составитель и редактор очень удачной, ценной, полезной и роскошно изданной местным издательством «Лилея-НВ» «Малой Украинской Энциклопедии Актуальной Литературы».

Вообще, в этом городе (возможно, в силу скудости внешней жизни — так иногда бывает) отчетливо ощущается артистическое брожение. Еще в 1989 году здесь состоялась первая весьма представительная международная художественная выставка «Імпреза» («Представление»), с некоторыми перебоями проводящаяся поныне. Ее организаторы собираются открыть в городе музей современного искусства — в здании бывшего кинотеатра, звавшегося в 30-е годы «Тон», а в советское время им. Ивана Франко (…как нетрудно догадаться; хотя писатель-патрон, давший по воле советских властей свое имя городу, если и бывал в нем, то только проездом в Карпаты на лечение).

Как повсюду в Галиции, упор в искусстве здесь делается на техничность, технологичность, материалоемкость произведения, на более или менее прикладные жанры — офорты и литографию, гобелены, керамику. В живописи тоже, и это неплохо (хоть может и не хорошо). Чрезвычайным перфекционизмом, в частности, отличается живопись художников, примыкающих к группе литераторов «Станиславской школы», Владимира Гуменного (Гран-при в Сеуле, персональные выставки в Канаде, Германии, Испании) и Владимира Чернявского. Оба, кстати, отмечены в 2000 году главными призами Римской Академии современного искусства за графические работы и приняты в ее члены.

Можно сказать, что как город Ивано-Франковск впервые вышел из тени Львова и выглядит даже выигрышно на его фоне (может, потому что ему особенно неоткуда было падать).

И должен признать, что (не взирая на все умолчанное и выведенное за скобки) в таком ракурсе ситуация не выглядит столь безотрадной.

РЕЗЮМЕ[20]

Вопрос только в том, что «первичнее» — сознание или материя? И СЕЛО, приходящее ныне в этнических одеждах, поглотит и рассосет ГОРОД, или ГОРОД переработает понемногу СЕЛО? Можно не сомневаться, что произойдет и то и другое, — но не сразу. Не все смогут увидеть результат.

СЕСТРА УКРАИНА. ПАМЯТКА ИЛИ ВОКАБУЛЯРИЙ

А — скульптора Архипенко изваяния (до Арпа, Брынкуша и др., см. «Г»).

Б борщ — самое знойное блюдо и гордость украинского обеда, чьему месту на славянском столе соответствуют только русские «полные» щи и польский бигос; композитор Бортнянский, западноевропейские жанры и церковное хоровое пение a capella (см. «П»); Булгаков Михаил, воспевший Киев как универсальный Город, но описавший Украину как страну без искупления (см. «В», «К» и «У»).

В — Владимир, великий князь, креститель Киевской Руси (см. «К», также в предпоследнем абзаце «Белой гвардии» Булгакова: «Над Днепром с грешной и окровавленной и снежной земли поднимался в черную, мрачную высь полночный крест Владимира. Издали казалось, что поперечная перекладина исчезла — слилась с вертикалью, и от этого крест превратился в угрожающий острый меч». Похожий памятник, превзошедший своими размерами все окрест, действительно был поставлен на том же речном берегу шестьдесят лет спустя); Веревка — хор, имени.

Г — Гоголь (чей день рождения по новому стилю совпал с днем дурака, 1 апреля); «гаканье» — характерная черта произношения некоторых генеральных секретарей в советское время (звонкое «г», наряду с глухим, смогло вернуться в украинскую речь только после роспуска СССР); Галиция (миф не одной империи; горы Карпаты — противоположный Уралу борт Великой Восточно-Европейской равнины, соединенный, как уверяют геологи, сейсмоканалом с разломом, на краю которого выросла Москва); Голота, козак (жанр — «дума», правда переживания свидетельствует о реальном существовании); гончарство (горшок как разделительная черта двух пустот — внешней и внутренней, см. «А»); гопак — национальный танец, отражающий представление о силовом характере устройства универсума; гуцулы и верховинцы — горцы (так же как бойки и лэмки на северо-западе), но пришлые, возможно, готского происхождения, исповедуют православие.

Д — Сашко Довженко (см. «К»), Дзига (юла, волчок, — укр.) Вертов (сюда же отнести образцовые кинообразы — эйзенштейнову Потемкинскую лестницу и Гуцульщину Параджанова, см. «О» и «Г»); реки Днестр, Днепр, Десна, Донец, Дон, Дунай, Двина — реакция языка племен, говоривших при виде большой проточной воды: «— Д-нн!» (приблизительно: «Как бы на дно не пойти!..» Кстати, ж/д станция Дно — место отречения от престола последнего российского императора, каламбур истории); футбольная команда «Динамо» (Киев) как символ, миф и точка приложения страстей.

Ж Жванецкий (предки из местечка Жванец Хмельницкой обл.), без комментариев (см. «О»).

З замки Украины (ср. европейские «шато», наподобие Хотина и др., с русскими «кремлями»); запорожцы — «лыцари» (по Гоголю), центр — Сечь (на о. Хортица в нижнем течении Днепра), не путать с советскими социалистическими «фольксвагенами», т. н. «запорожцами», производившимися позднее неподалеку малолитражными автомобилями, в дополнение к популярным в народе «москвичам», позднее «жигулям», и горьковской «Волге» — этому «мерседесу Востока» (представительским автомобилем для самых важных официальных лиц служила «Чайка», сменившая в свою очередь «ЗиМ»).

ККиев, главная улица — Крещатик (в романе «Белая гвардия»: «Как многоярусные соты, дымился и шумел, и жил Город. Прекрасный в морозе и тумане на горах, над Днепром. Целыми днями винтами шел из бесчисленных труб дым к небу. Улицы курились дымкой, и скрипел сбитый гигантский снег. И в пять, и в шесть, и в семь этажей громоздились дома» и т. д.; см. «Б»); исторически — самая южная из русских, в широком смысле (сегодня корректнее — восточнославянских), столиц, с которой и пошло пресловутое «осеверянивание византинизма» (ср. о конфигурации столиц в весьма спорном тексте «Школе Юга»: «И между ними полоумная — но и полумирная — Москва, как вершина поставленного на попа равнобедренного треугольника, один угол в основании которого греется, а другой стынет»); здесь киевский студент-китаец неожиданно хватает вас за шиворот, прижимает лицом к вагонному окну и, кося по-китайски, говорит застенчиво: «Глядите какой красивый город!» — пока поезд медленно и долго, будто гусеница-плодожерка, переползает по мосту через Днепр; также кладоискательство как базовый украинский миф (захоронения в курганах, к/ф «Звенигора» Довженко — аналог вагнеровского «Кольца Нибелунгов», см. «Д» и «Ш»); Канада — весьма обширное и благополучное место в западном полушарии, благодаря которому украинство имеет теоретическую возможность отстраненного взгляда на самое себя; Кацапия — Россия (Гоголь, в письмах), в восточном полушарии; кобзари (бандуристы) и лирники — слепые, как правило, рапсоды.

ЛЛьвов — целиком каменный город западноевропейского типа (просачивание вместе с обработанным камнем и некоторых нетипичных представлений в менталитет восточного славянства); лис — тотемический зверь западных областей Украины («Лис-Микита» Ивана Франко, ср. Рейнеке-лис, братец Лис).

М — Мамай (однофамилец), козак («пьет горилку, играет на кобзе, подвесил за ноги жида, на что копь его поглядывает с удивлением» — надпись на народной картинке, см. «Н»); Захер-Мазох (наполовину русин, сын обер-полицмейстера г. Львова, душителя революции 1848 г.), чье имя с легкой руки Крафт-Эбинга синонимизировалось с фундаментальнейшей из перверсий; батько Махно — практик анархизма и военный тактик (ему приписывается идея применения в бою тачанок с пулеметами); москаль («спи, дитятко, не то москаль прийдет»).

Н — украинская ночь (ее отражение в русском искусстве: Пушкин, Гоголь, Куинджи); народное творчество (от промыслов и живописи — по мелос и сказания в таком приблизительно духе; «Каменни баби — то люды колысь булы. Ихъ звалы велыкдонами, а инчи веленями. Це, кажуть, бувъ превелыкый народ и жыв винъ до создания сонця. Якъ пославъ Господь сонце, сталы велыкдоны выходыть на могылы, сталы плювать на его. Господь розгнивався и прокляв ихъ. Съ того часу воны зменьшалысь и покамьянилы. У насъ цихъ бабъ не дуже богато, а найбильше ихъ въ Таврии: в Васылевци, Янчекраци и инчихъ слободахъ. Тамъ нымы пидпырають тыны, та ставлять на воротяхъ (т. е. заборы-плетни подпирают в селах Мелитопольского уезда, прим. И.К.)». Записано Я. Новицким 113 лет назад.

О — портовый город Одесса (см. «Ж» и «Д»); одесская литературная школа; Пушкин А.С. (по-украински О.С.) как одессит.

П — украинское пение и певчие (в т. ч. их роль в российской истории, благодаря прохождению через постели императриц), тенор Соловьяненко; Полтавщина (Гоголь), также Полтавская битва (Петр, Карл, Мазепа; А. С. Пушкин); Поле (половцы и печенеги, растворившиеся в украинстве, как и всевозможные «черкесы» — откуда происходит название г. Черкассы; кн. Игоря, кстати, пленили и содержали в половецкой шатровой столице на месте теперешнего г. Славянск Донецкой обл.).

С — сало как один из важнейших из атрибутов «украинскости» (как блин — «русскости», а колбаса — «советскости»); Симиренко — плодовод, селекционировавший морозоустойчивый и поддающийся длительному хранению сорт яблок (по одному из преданий, повешен махновцами как раз за недовольство плодами Божьего творения, см. «М»); «скифские бабы» — легли в основу пластических представлений украинцев и отчасти определили их осязательный характер (см. «А» и «Г»); Сковорода Григорий — философ-ходок, пытавшийся на ходу совокупить пантеизм (ср. — «X», хасидизм) с христианским морализмом, также автор музыки и текстов; степи Украины (нарицательн.); сыноубийство (вероотступников, Бульба, Гонта; ср. — Грозный и Петр в России).

Т Таврида, Таврия, Крым — повисший на ниточке перешейка и круто обрывающийся над морем полуостров со следами греческой античности, мусульманской цивилизации (ср. исп. Кордова), российской воинской славы, некоторых выдумок Серебряного века (Киммерия, т. н. амбивалент.; Новый Свет — производство «шампанского», удач.), — обильно уснащен реликтами советской курортной Ривьеры; тро(й)исти музЫки — классическое трио народной музыки, как правило: скрыпка или сопилка, цимбалы (струнно-молоточковые) и бубен или тулумбас (см. «Н»).

У «страна с названьем У» (А. Парщиков), Украина, часть (так земли будущей Московии звались Залесской Украиной; гг. Галич, Перемышль и пр. во владимирских и костромских землях).

Ф — Иван Федоров, книгоиздатель, создатель первых кириллических типографий в Москве, Львове и Остроге, антагонист обскурантов и переписчиков-протолуддитов. На востоке Украины нередко «ф»=«хв» («фост, фатит = хвост, хватит», и наоборот: «хвакт, микрохвои»).

X — хасидизм — мистическое и поначалу весьма жизнерадостное ответвление иудаизма, пантеистически окрашенное (основатель — Баал-Шем-тов, иначе Бешт, XVIII век, Подолия); Хмельницкий — гетман, сумевший на непродолжительное время превратить булаву в скипетр и взявший ответственность на себя за выбор союзника и исторического пути (политологи жарко спорят: к кому хвостом повернута его конная статуя на Софийской площади в Киеве, и на какую часть света указывает гетманская булава?); христианство, крещение (см. «В» и «К»); хутор, хуторянство.

Ч Чернобыль — по распространенному убеждению, предсказанная в библии за две тысячи лет «звезда Полынь»;г. Чернов(и)цы (Буковина — перемешивание на околицах славянского и романского миров), поэт Пауль Целан (Анчел), покончивший с собой в Париже в 1970 году; украинские черноземы (к/ф «Земля» и «Звенигора» Довженко, см. «Д» и «К», кладоискательство); чумаки — возницы, отправлявшиеся на волах в Крым и на Дон, чтоб обменять зерно на соль и соленую рыбу (перед дорогой смолили одежду или пропитывали ее дегтем, чтоб не подцепить в пути чуму или другую какую холеру, страшно ведь: вот родная земля опустилась уже и скрылась за чертой горизонта!.. Отсюда — Чумацкий шлях, Млечный Путь).

Ш — Шевченко, гений украинского народа, замечательный художник, сентиментальный и жестокий поэт — певец мести и народного бунта, «бессмысленного и беспощадного», и одновременно автор пасторалей и задушевных песен (см. «Н»); был выкуплен товарищами из одной неволи, чтоб быть вскоре сосланным в другую, на берега внутренних морей империи с запретом писать и рисовать; как и Бальзак, умер престарелым молодоженом (практически в день своего 47-летия, не прожив и лишнего дня); удачно выбранное место захоронения на высоком берегу Днепра, в некотором отдалении от Киева, окончательно закрепилоло за ним статус учредителя Украины, ее хранителя и заступника (см. «К», кладоискательство); Шульц Брунон — отчасти также украинский писатель, писавший по-польски, жертва Холокоста (г. Дрогобыч в Галиции); мировоззренчески и стилистически — средостение между Кафкой и Бабелем («Конармия» — Галиция и Волынь, «Одесские рассказы», см. «О»; очень близок также — Юлиан Стрыйковский, «Остерия» и др.).

Я — янычары, то же что запорожцы-сечевики, только с Аллахом, обрезанием и султанатом вместо гетмана, горилки и Святой Троицы.

ЗАМЕТКИ О НЕМЕЦКОМ БЕРЛИНЕ

Соображения «заднего» ума

Желание сравнивать — одно из самых сильных искушений. И частично оно оправдано. Есть динамика мировых культурных столиц — городов, где интересно, куда все стремятся, где смешивается все со всем, и где зарождаются, высказываются и проходят обкатку некие новые творческие идеи — как правило, художественные, — распространяющиеся затем отсюда по всему миру. Такими были Париж — артистическая столица (и все это запомнили), и интеллектуальная, куда более «нелегальная» столица — Вена. После первой мировой войны самые радикальные идеи, в том числе, художественные, стали исходить из Москвы и Берлина. Тоталитарные режимы — там и там — положили этому конец, принеся культуру своих стран в жертву имперской политике. Со второй мировой войны и поныне, полстолетия, диктовал вкусы, стереотипы поведения и порождал все новые художественные направления и моды Нью-Йорк — в чем-то также очень имперский город. В результате перемен произошедших в Европе вновь воспрянули и оживились Москва и Берлин. В них происходит ныне специфическое культурное брожение, которое может иметь последствия. Так мерещилось… Сейчас, при всем желании, я не смог бы сравнить Берлин с Москвой. Возможно, это вопрос будущего. Уместно сравнивать с тем, что знаешь, и все тот же бес подмывает меня теперь сравнить Берлин с… Киевом.

В первую очередь — масштаб: по три с половиной миллиона жителей, шестиэтажная застройка центра, темп жизни, характер городской среды и метро, акватория и обилие парков (район Ванзее и Павлиньего острова порой неотличим от киевского Гидропарка), умеренность климата. Разве что придется исключить наличие рельефа, потому что в Берлине горбик высотой в десять-пятнадцать метров уже считается возвышенностью и располагает смотровой площадкой. Это два «недобольших» амбициозных города, разбежавшихся быть совсем большими, но пока ими не ставшие. К тому ж они стали столицами НОВЫХ, в определенном смысле, государств (говоря точнее, призваны играть новую — хорошо забытую старую — роль в своих странах, травмированных по-разному Историей). В них нет того запредельного лихорадочного темпа, что свойствен Москве, — темпа мегаполиса, метрополии, — имперского, по существу. Хотя кое-что в них уже начинает происходить. В них начинают стекаться ДЕНЬГИ. Однако размеренная степенность жизни, по-прежнему, придает особый окрас культуре, развивающейся в этих городах. Зоны сумасшествия наличествуют и в том и в другом городе, но если в Киеве художественное и артистическое безумие южного происхождения широкой волной растекается непредсказуемо по всему городу, то в упорядоченном Берлине его «сумасшествие» четко локализовано географически — на его востоке. Восточным берлинцам, после эйфории братания и недолговечной иллюзии немедленно их «цивилизовать», кто-то сумел внушить, что они все же не люди второго сорта, а артисты — художники, поэты, панки, наркоманы. И восточный Берлин, — во всяком случае, его центральная часть, Пренцлауэрберг, — сделался неожиданно самой большой артзоной Европы. Как когда-то Монмартр, как нью-йоркский Сохо. Это оказалась лежащая под самым боком самая дешевая, сердитая и запущенная зона экзотики, куда вскоре принялась перебираться в отремонтированное жилье наиболее экстравагантная и состоятельная часть западноберлинской богемы — из своего регламентированного пластикового капиталистического рая. Ремонт растянется не на одно десятилетие. Разбитые тротуары, выселенные кварталы, а в Потсдаме под Берлином — целые улицы и районы. Котлованы, — как на Потсдамер-плац, на бывшей границе двух Берлинов, где расположилась крупнейшая в Европе стройка. Территория куплена на корню «Даймлер-Бенцом». Вырыта яма до горизонта, по дну ее ходят поезда, и перейти на другой ее берег можно, только нарушив все правила уличного движения, спустя полчаса-час, — это как повезет. А под остатками СТЕНЫ по соседству заблокированная в годы холодной войны станция подземки — облупленный бетонно-дощатый бункер, сочится вода, длиннющие коридоры, — лучше на этой станции не делать пересадку.

(Месту этому на карте Киева зеркально соответствует мистическая и магическая Поскотина над Подолом: выемке — горб, размаху строительства — загадочная и фатальная невозможность вообще что-либо построить на этом месте, его утилизовать.)

Бродя по Пренцлауэрбергу (берлинцы и живут не в Берлине, а в Пренцлауэрберге, Шарлоттенбурге, Цилендорфе и т. д.), вы обязательно наткнетесь вблизи уцелевшей охраняемой синагоги на кафе «Пастернак», где русская только вывеска. Или на заселенную водонапорную башню в сквере напротив, где комнаты в квартирах треуглы, как при нарезке круглого торта. Или на приземлившуюся посреди закрывшегося пивзавода художественную галерею, что, словно инопланетный корабль, где все выполнено по западным стандартам, — светится в сумерках. Внутри выставка художницы, придумавшей меховый чайный прибор. На этот раз это была полная пивная кружка с пенопластовой пеной и беличьим хвостом вместо ручки, — сама художница давно уже умерла. И другие выставки — в каких-то гаражах, поставленных на капремонт домах, квартирах. Театральные труппы в подвалах. Ночные пивные и кафе с раздвижными стенками, выплескивающие на тротуар не уместившихся в них «пиворезов» с хмельными кружками и притягивающие в ночи на огонек свирепо-добродушный, в меру интеллигентный сброд.

Один писатель, приехавший в Берлин из русской провинции, в один из первых дней поинтересовался, можно ли здесь получить «по мусалам», и очень воодушевился и ожил, когда узнал, что нельзя. И, действительно, за три месяца проживания в Западном Берлине ни разу не получил. Правда, другая писательница все же получила. Правда, от своих. За то, что назвала их чужими.

Здесь действует некий запрет западногерманского происхождения — запрет на спонтанность (понятно, почему), допускающий только «комнатные» ее формы и делающий уныло неинтересным немецкое ТВ. За исключением канала, передающего часами, скажем, океанский прибой на пустынном пляже. Это может быть также поездка на автомобиле из города в город — фильм для обездвиженных. Крайне редко можно увидеть на экране проявление агрессии — например, палящего из пулемета в никуда писателя Лимонова, которому разрешил пострелять поэт Караджич. Немцы показывали эту сцену так долго, покуда у Лимонова не кончились патроны. Между тем западная гуманитарная культура все чаще склонна переходить на птичий язык: «да и нет не говорить, черное и белое не называть…». Так еще один писатель, никогда прежде с этим не сталкивавшийся, именно в Западном Берлине впервые в своей жизни подвергся политической цензуре. Редактор потребовала от него убрать из текста или заменить выражение «перуанские карлики, поющие на улицах». Имелись в виду живописные, азартные и чуточку потешные хороводы музыкантов в пончо, забавляющие народ на центральных площадях всех крупных европейских городов (говорят их видели уже и в Москве на Тверской). Никакие ссылки на слэнг, авторское право и прочие доводы не действовали. Призрак расизма витал над текстом. Писателю объясняли, что обидятся не перуанцы — на то, что они маленькие, в чем они не виноваты, — обидятся белые рослые немцы и немки, за перуанцев, что значительно хуже. Пока писатель не взорвался:

— А чем провинились карлики?! — вскричал он. — Что ж с ними и сравнить уже никого нельзя?? Я за «меньшинство» карликов!

И неожиданно… это подействовало. Фразу оставили.

Но то немцы западные. Восточные немцы, в отличие от них, не обременены «комплексом исторической вины», поскольку волею судеб оказались в стане победителей. И большей их части ныне кажется, что им недостает только близости к источникам капитала. А пока что утверждают, здесь даже профессура моется в тазиках, используя затем воду для слива.

Западные (тепличные, отчасти) берлинцы сами, строго говоря, не являются вполне западными немцами. Их как бы держали для представительства, и значительную часть средств они получали благодаря федеральным вливаниям. Два разделенных стеной фасада, два фронтона с подпорками — вот что в значительной степени представлял из себя Берлин всю вторую половину века. И что поражает на самом деле — это проникающая сила режима, стирающая этнические границы. Открытие это примитивно, но оно ошеломляет. У всех обитателей стран восточного блока гораздо больше между собою общего (не считая некоторых различий в уровне телесной и социальной гигиены), чем у восточного берлинца с западным. Отличие не в формах жизни даже, а глубже — в жизненной ориентации, психологическом возрасте.

В конце концов, детство подавляющего числа людей протекает в таких условиях, которые идеологически могут быть представлены как… коммунизм. И, вероятно, в этом его глубокая «правда» и секрет его привлекательности. И так же совсем не секрет, что характер работы госслужб, бюрократический стиль — что западного, что восточного мира — по существу мало чем отличаются друг от друга. И чиновник в Германии оказывается тем, что не так давно звалось у нас номенклатурой: его можно перевести на другую должность, но нельзя уволить. Узнаешь с удивлением, что плата за восьмикомнатную квартиру в Берлине зачастую значительно ниже, чем за трехкомнатную, — просто потому, что домовладелец имеет право повышать квартплату на шесть процентов в год, а если ты вздумаешь переехать в квартиру поменьше, то столкнешься с ценами выросшими за десять лет в пять-шесть раз. Так и живет одинокий человек в восьми комнатах (по которым ползают почему-то всю зиму… божьи коровки).

Просто работают совсем другие деньги, сами — результат труда. И западный мир легко представить себе чем-то вроде священного скарабея, катящего перед собой огромный навозный ком времени и денег. Исчезла только магия. Достоевский оказался временно посрамлен: Чудо и Авторитет исчезли, а Великий Инквизитор остается. Никогда, впрочем, не исчезают бесследно проблемы, беспокоившие из ряда вон выходящих художников и мыслителей.

Любопытно, что сегодня самыми интересными — беспокойными — поэтами, художниками, фотографами, людьми театра и пр. признаются в Германии восточные берлинцы.

Немец бывает щедр, когда у него есть лишние деньги. Безделье и бездельников не одобряет. К музыке чувствителен всегда. Музыка, соединенная с трудом, работой повергает его в род экстатического транса. На подступах к Кудаму я видел как-то церебрального паралитика в коляске, почти ребенка. Каким-то непостижимым образом он умудрялся азартно крутить свою поставленную рядом шарманку, также на колесиках. Улица была безлюдной. Он трудился. На лбу его выступила испарина. Видно было, что эта работа доставляет ему удовольствие.

Я видел также, как туманились глаза немцев и неотмирная улыбка блуждала на их лицах, когда в вагоне надземки, конкурируя с продавцом газет, какая-то группка русских, по виду советских инженеров, сбившись в кружок, с чувством исполнила «Смертию смерть поправый», разложив песнопение на несколько голосов. Затем один из них прошелся по вагону с пластмассовым стаканчиком, вероятно, зарабатывая таким образом на пиво для всех. Притихший было продавец газет вновь заголосил.

Вообще, следует признаться, что встречи с соотечественниками за рубежом трудно отнести к разряду приятных. Как правило, заслышав родную речь, они делаются настороженными, недоброжелательными, — проходи, мол, скорее, — это в том случае, если тут же не прикидывают, как, не сходя с места, тебя использовать.

Славянская, не только русская, речь звучит повсюду либо приглушенно, либо нарочито. Музыканты в метро и подземных переходах остались одни русские — ни поляков, ни румынов больше нет. Работают по часам и сменам. И все, включая и самых непримиримых с виду художников, озабочены исключительно выживанием. Русский Берлин представляет из себя интеллектуальную пустыню, к сожалению. Немцы относятся к нему, большей частью, достаточно ровно — скептически. Еще кто-то, сильно нас перебоявшись, теперь желает, чтобы его забавляли. Что исправно и делается — на то и существует «выездной вариант» русской культуры, за места в составе гастролеров ведется борьба. Хотя многие немцы испытывают искреннюю симпатию и интерес к русским, а тем, что повоевали, кажется даже, что они любят Смоленск или Витебск (т. е. места сражений молодости), — последние помогают, скажем, белорусским врачам попасть на работу в Африку, приглашают с чтениями молодых поэтов, устраивают квартирные выставки. Есть целые корпорации на общественных началах, избравшие своей целью заботу о каких-то совсем далеких странах, людях и — почему нет? — животных. Сравнительно многие — и не только восточные — немцы знают вполне прилично русский язык, т. е. это не редкость.

Никто не знает, сколько проживает в Берлине русских. Полиция говорит, что по документам — двенадцать тысяч. Хотя число их, как минимум, на порядок больше. По устойчивым слухам, русская мафия контролирует до десяти процентов берлинской проституции. Это много, поскольку Берлин постепенно превращается в европейский центр этого бизнеса. И на улицах встречается теперь гораздо больше красивых женщин, чем еще год-два назад. По всему видать, Берлину быть столицей. В таких вопросах красавицы редко ошибаются.

При этом в немецком обществе царят достаточно пуританские нравы, возможность флирта сведена к минимуму, что несколько дезориентирует прибывающих русских — равно мужчин и женщин. Первые страдают и вынуждены обращаться к услугам проституток — да еще и платить за это. А вторых самих принимают нередко за таковых. По той простой причине, что наши девчонки и матери семейств не в состоянии оценить скромное обаяние и естественность западной буржуазной, не накрашенной и не вызывающе одетой, женщины и ищут образцы для подражания у дам полусвета и тех других, которым отведено место для прогулок каждой — десять метров тротуара на Курфюрстендамм, ежедневно, начиная с девяти вечера. Хотя следует сказать, что и без того современный русский тип женской красоты отличается повышенной степенью «блядовитости», как говаривал, правда, по другому поводу, Вен. Ерофеев. Итак, мужчины оказываются разочарованы тем, что проститутки их не любят на самом деле, а только так прикидываются за деньги. А женщины возмущены тем, за кого их принимают эти турки и подвыпившие немцы! Даже институт бойфрендов и герлфрендов — «друзей» и «подруг» — в Германии оказывается системой отношений куда более прочных, надежных и, если угодно, патриархальных, нежели в браке советского образца.

Интересно, что немецкая молодежь (исключая панков, а также количество серег в бровях, носу и прочих местах у всех остальных) очень мало значения придает своему внешнему виду. Если вы в городе увидите по-настоящему стильно одетую женщину, естественно движущуюся и с хорошей фигурой — не торопитесь обгонять ее. Вас ждет горечь разочарования. В подавляющем большинстве случаев она окажется особой предпенсионного возраста с лицом, которого не пощадило время, — а то и просто крокодилом. Я догадался почему. В этом примерно возрасте немцы перестают выплачивать взятые в молодости кредиты, страховки и принимаются усиленно следить за собой, позволять себе то, в чем отказывали прежде. Грустное открытие.

Конечно, у немцев всего много. А «совок» голоден и хочет всего побольше, сразу, и чтоб ничего не платить. Это такое ребячество. Спорт. Чтобы само. Это же такое естественное желание, когда результат так отчужден от труда, — так, кажется, учил Маркс.

У каждого немца есть свой «русский», а у каждого русского свой «немец».

Я своему сказал: «Слушай, во многом дело еще и в климате. Так уж исторически впечаталось в психофизиологию русских, когда летом приходилось надрываться, а зимой вылеживаться на печи, — отсюда, может, этот рваный ритм труда». — «Да, — ответил он мне, — конечно. Итальянцы тоже не хотят летом работать, говорят — очень жарко». Он знал, что говорит.

Темп работы западной цивилизации, — который некий остроумец сравнил, по степени ненужности, с четырехметровым хвостом фазана-аргуса, служащим ему один раз в году для привлечения самок к спариванию, — такой темп, конечно же, где-то существует. Однако наши представления о потогонной системе сильно преувеличены. Скорее, можно говорить о методичности в труде, — так взрослый знает, что какую-то работу за него никто не сделает. И потому моются в городе окна и вытирается пыль не в конце недели-месяца-года и для кого-то, а регулярно и для себя, чтоб не оставалось места для трудовых подвигов. Потому что в конце недели всем следует отдыхать — это свято. И строители торчат на стройплощадках статично, на первый взгляд, но каждые несколько минут каждый из них переносит какой-то пруток с места на место, или нагибается и что-то к чему-то приваривает. (Кстати, и канавы в Восточном Берлине роют как и у нас — по многу раз за сезон разрывают, закапывают, затем опять разрывают и опять закапывают, — создают рабочие места.)

Конечно, от такого труда, от постоянно действующего ровного напряжения в организме развиваются застойные явления, которые надо как-то гасить, рассеивать. Для начала — пивом в конце дня. В конце года этому служит празднование Рождества. Затем, карнавал, знаменитый «розенмонтаг», когда все или почти все дозволено, и можно оттянуться за целый год, если получится.

Что касается Рождества, то это целая культура. Празднование его начинается за три недели до собственно «святой ночи». Человек, который не усердствует в украшении своего окна, балкона, грядки, выглядит, по меньшей мере, странно и сильно теряет в глазах окружающих. Без сомнения, это центральный праздник западного христианства. Смысл его сегодня примерно таков: Спаситель рождается; все будет хорошо; человеку остается только добросовестно работать.

В отличие от восточного христианства, преклонившегося в сторону куда более страшного и драматического праздника, говорящего о мучениях и смерти, а также — о воскресении Бога, а с Ним и человека. Русские — большие любители невозможного. (А Россия — это такая страна с механизмом ходиков, сами они не ходят — надо все время подтягивать гирьку.)

Занятная подробность, о которой свидетельствуют сами немцы: в рождественские дни в немецких семьях часто начинают вспыхивать ссоры по пустякам. Просто все ждут чуда, как ждали его в детстве, как ждут вместе с ними их дети, — а оно не приходит. Приходится ожидание отложить до следующего года. Взрослые — смешные люди, иногда.

Все взрослые — в большей или меньшей степени, «немцы». И всем им хочется хоть чуточку побыть иногда «русскими».

А «русские» (в том числе, и мой) все ломают себе голову: как же так сделать, чтобы, взрослея, человек человеку не становился «немцем»?

1995

ПОЕЗД № 2

Путевой физиологический очерк

Имя собственное поезда № 2 — «Россия». И это справедливо: он связывает не старую и новую столицы, подобно «Красной стреле», и не регионы между собой и с центром, но опоясывает и стягивает воедино все безмерное географическое тело России. Говоря фигурально, великий рельсовый путь от Москвы до Владивостока — это тот железный пояс, на котором держатся штаны страны. Не будь его — и Россия давно заканчивалась бы не на берегах Тихого океана, а на берегах «славного моря» Байкал.

Транссибирская железнодорожная магистраль существует уже без малого сотню лет, и если только представить себе тысячи и тысячи километров по бездорожью, через тайгу, болота, скалистые горы и сотни рек, пройденные нашими прадедами за считанные годы в конце минувшего века с киркой, топором и лопатой, огнем и взрывчаткой, то масштаб их подвига поражает.

Собственно Великий Сибирский путь, как его называли, насчитывает свыше 6 тыс. километров от Челябинска до Владивостока, и сооружался он сращиванием отдельных участков магистрали, когда отряды строителей двигались навстречу друг другу. Так на фотографии в проявителе появляются сначала более темные пятна и возникают контуры, они растут, соединяются на глазах, пока не образуют собой готовое изображение.

Подобно Николаевской (впоследствии Октябрьской) железной дороге, за полвека до того связавшей поездом № 1 Петербург с Москвой, строительство Сибирской магистрали также осуществлялось под личным патронажем царствующей особы — цесаревича, вскоре ставшего императором Николаем II. В 1891 году, возвратившись из дальнего плавания, цесаревич заложил во Владивостоке первый камень этого беспрецедентного трансконтинентального сооружения. У наследника имелся и личный мотив: подобно ньютонову яблоку, удар плашмя самурайским мечом по затылку, полученный им при посещении Японии от полицейского, внушил будущему самодержцу, что ввиду стремительно растущего и агрессивного дальневосточного соседа Российской Империи не удержать за собой Дальний Восток без железнодорожного сообщения.

К строительству дороги причастен и царский министр Витте, укрепивший рубль и возглавлявший одно время министерство путей сообщения. Тех полновесных рублей потребовалось для строительства магистрали свыше полумиллиарда. К началу нового века европейская часть страны уже связана была непрерывным «паровым сообщением» с Дальним Востоком. Отсутствовало 290 верст Круго-Байкальской железной дороги, проложенных и пробитых в скальной породе к 1905 году. До того Восточно-Сибирскую железную дорогу с Забайкальской связывало пароходно-ледокольное сообщение через озеро Байкал. В ходе строительства железной дороги интенсивнее стали заселяться переселенцами из центрально-черноземных и западных губерний Сибирь и Дальний Восток, их поток перевалил за 200 тыс. в год, и семь из восьми переселенцев оставались здесь жить и плодиться. Сооружение Транссибирской железнодорожной магистрали, полностью завершенное к 1916 году, послужило могучим экономическим импульсом для освоения колоссальных территорий и их промышленного и земледельческого развития. За время строительства также сформировался корпус отечественных инженеров-путейцев, в которых Россия остро нуждалась на рубеже веков. Время для проезда от Москвы до Владивостока было установлено для пассажирского и почтового сообщения — в 10 суток (35 верст в час, 800 — в сутки), для грузового — вдвое дольше. Грузы с Дальнего Востока в Лондон, например, могли быть доставлены теперь за 30 суток, в полтора раза скорее, нежели по морю.

ПОНЕДЕЛЬНИК

Подъезжая к Ярославскому вокзалу столицы, я старался не думать о 9300 километрах и почти 155 часах предстоящего пути — шесть с половиной суток в купе, пусть и спального вагона.

Поезд оказался красно-синим, на Руси уж как покрасят так покрасят! Зной и духота стояли жуткие, плюс 30 градусов в мегаполисе — это, как выразилась пассажирка, садящаяся в один со мной вагон: «Свариться можно в этой вашей столице!»

В пустом купе, показавшимся невероятно тесным, я моментально облился потом и выскочил на перрон выкурить на прощанье сигарету. Проводница Марья Михайловна, как написано было на бадже, прикрепленном к парадного вида железнодорожной форме, успокоила:

— Как только отправимся, включатся кондиционеры — будет как в раю!

И, действительно, уже через несколько минут по отправлении я убедился, как немного надо для рая на земле.

Вагон был практически пуст. Все четверо пассажиров, севших в Москве, включая и меня, ехали до Владивостока. Моими попутчиками была супружеская пара из Петербурга, в преддверии пенсии подарившая себе путешествие по стране (назовем их условно «питерцами»), и не менее пожилая жена тихоокеанского морского офицера, возвращающаяся из санатория Минобороны в Архангельском под Москвой, благодаря мужу имеющая раз в году право на бесплатный проезд в купе в оба конца, либо в одну сторону в СВ (столь же условно обозначим ее как «жену военмора»). Вагон оказался на удивление чист, как, впрочем, и весь фирменный поезд, видимых поломок не обнаруживалось. Постелены были в коридорах и в купе персидского вида ковровые дорожки, их ежедневно (в нашем вагоне, во всяком случае) пылесосили.

Воодушивившись чистотой, сухостью в туалетах, работающим кондиционером, я принялся вскоре глядеть в окно, обложившись подушками, наподобие героев русских повестей, путешествовавших в тарантасах, кибитках и прочем. Ведь помимо дорожных знакомств и разговоров, до которых я не такой уж большой охотник, чистое вагонное окно способно доставить нам особое развлечение и ни с чем не сравнимое удовольствие от пути. Каково же было мое удивление, когда за окном промелькнуло Хотьково, значит, следом Сергиев Посад. Обратившись к расписанию, я выяснил вдруг, что поезд идет не через Рязань (как обещал мне не столь давнего года выпуска советский географический словарь), а стремительно взбирается на север, едва не под географическую широту Петербурга — через Ярославль и Киров-Вятку, далее на Пермь, и уже в Сверддовске-Екатеринбурге совпадает, наконец, с проложенным мною в воображении маршрутом. Как потом мне объяснят железнодорожники, вообще-то, самый короткий путь пролегает через Нижний Новгород, он на 80 км короче. Но государственные виды и уже сложившаяся традиция требуют отклонения на четыре градуса на север от 55-й параллели, а затем на столько же к югу от нее, чтоб поезд смог связать между собой дополнительно несколько крупных городов, и так, снуя около указанной параллели, добраться до Хабаровска, откуда провалиться еще на семь сотен верст на юг до Владивостока, что почти соответствует протяженности Франции или Германии.

За окном тем временем потянулись знакомые пейзажи — редколесье, строения из потемневшей древесины, с белыми и зелеными наличниками, изредка со спутниковыми антеннами, вокзалы, пристроенные к остаткам монастырских построек, посеребренные Ленины, то ли призывно, то ли прощально машущие из кустов рукой, вездесущие (до Владивостока) решетки типа «солнце», выцветшие плакаты-страшилки по технике безопасности, вроде «Не спрыгивай на ходу!», метровые надписи «Не курить!» на складах, да водонапорные башни, похожие на грибы и терема одновременно — с кирпичными ножками и древесными шляпками. Только за Красноярском они почему-то окаменевают целиком, их верхушки становятся шлемовидными и в разрушенном отчасти виде напоминают псевдоготические руины в усадебных парках.

Уже перед Ярославлем я сходил познакомиться с начальником поезда, прихватив письма от командировавшего меня журнала «GEO» и от МПС. Я нашел его в радиорубке так называемого «штабного вагона». Он оказался моим одногодкой и звали его Христофор — отчего я испытал немедленную симпатию к его свирепой наружности морского волка. Перейдя в вагон-ресторан, я столь же легко завязал знакомство с директором ресторана, также почти ровесником, Виктором из Балашихи, работавшим когда-то официантом в «Континентале» в Хаммеровском центре, что на берегу Москва-реки. Поужинав, чем бог послал, и бросив взгляд в окно на первую из встреченных на своем пути поездом № 2 великих русских рек — Волгу, еще не начинающую в этом месте набирать свою ширину, я вернулся в спальный вагон и завалился в постель с книжкой.

Имея опыт путешествий по гениально устроенным железным дорогам Германии и некоторых других стран, я все же всегда одобрял убаюкивающее покачивание на рессорах отечественных вагонов, что отчасти способно примирить путешественника с их бортовой качкой и даже предосудительными содроганиями на рельсовых стыках или по вине неопытных машинистов.

Анатомия поезда

Поезд подобно акуле должен все время двигаться, чтобы системы его жизнеобеспечения исправно работали — чтобы вырабатывался электроток и подзаряжались аккумуляторы, без чего наступит тьма и температура как за окном. Виктор, директор ресторана, рассказал мне исполненную живописного драматизма историю о перекрытии магистрали в прошлом году бастующими шахтерами Анжеро-Судженска. Фирменный поезд № 2, любимец трассы, успел проскочить в сторону Владивостока, однако назад вынужден был пробираться через Абакан. Во Владивостоке сцепили три пассажирских поезда (в том числе один украинский — «Харьков-Владивосток»), состав вышел длиной чуть не с километр. Опоздание достигло в пути полутора суток, из-за простоев разморозились холодильники. Виктор умудрился тем не менее организовать питание для детей. Взрослых же подкормили местные жители, вышедшие к полотну торговать горячей картошкой, домашним хлебом, молоком — тем, что сами едят обычно. Виктор, смеясь, рассказывал, что в украинском поезде у его коллег прохудившийся потолок в вагоне-ресторане подперт был на всякий случай березовым стволом, и тем не менее салон разукрашен вышитыми рушниками и прочим рукоделием. Шахтеры с тех пор, кажется, образумились и ловят теперь расхитителей своих денег на местах, ко благу путешественников и получателей хозяйственных грузов.

Но вернемся к анатомии. Вся двухпутная транссибирская рельсовая магистраль (за исключением отрезка Бикин-Уссурийск в Приморье) электрифицирована. В дороге бригады машинистов и локомотивы меняются многократно. Машинисты подчиняются только диспетчерам своего депо и железнодорожных станций, с которыми у них поддерживается постоянная радиосвязь. Они как лоцманы, проводят составы по трассе и знают наизусть все ее особенности. Начальник поезда также связан с машинистами радиосвязью, но обращается к ней только в экстренных случаях. Его работа — это руководство поездной бригадой и решение всех вопросов, связанных с обслуживанием пассажиров, обеспечение технической исправности оборудования, поездное радиовещание. В его подчинении также поездной электротехник. Почтовые и багажные вагоны, если они есть, обслуживаются собственными службами. Почтовики арендуют свои вагоны у железнодорожников. Люди не все везут в руках или передают с проводниками, багаж и сегодня отправляется по железной дороге, причем обходится это отправителю совсем недорого: за десятикилограммовый багаж от Москвы до Владивостока, как мне сказали, он заплатит сумму порядка полутора американских долларов. Такие вагоны представляют собой просторное помещение без всяких переборок, в котором выгорожено лишь одно двухместное купе для сопровождающих отправления.

В поезде № 2 отсутствуют общие вагоны. Стоимость проезда от Москвы до Владивостока по текущему курсу составляет: в спальном вагоне — приблизительно, 120 долларов США (на 20 долларов дороже, чем самолетом), в купейном — 60, в плацкартном — 40. Некоторые вагоны зарезервированы специально для пассажиров из крупных уральских и сибирских городов. Будто насосом поезд накачивается пассажирами где-нибудь в Екатеринбурге и Новосибирске и затем почти подчистую опорожняется в Красноярске или Иркутске. Логику приливов и отливов пассажиропотока умом не понять.

Новшество в фирменном поезде — телефонная связь от «Дженерал телеком». Аппарат установлен в радиорубке начальника поезда. Но в России часто делается полдела: карточка стоит 225 рублей, т. е. приблизительно 10 долларов, и обеспечивает пятиминутный разговор с абонентом независимо от расстояния, т. е. хочешь — звони на ближайшую станцию, хочешь — в другое полушарие. Но большинству-то хочется скороговоркой сообщить родным, что все в порядке, или попросить знакомых встретить, что сильно ограничивает интерес к нововведению. В первый день новой услугой приходило поинтересоваться шесть человек, во второй — четверо, на третий день, наконец, один похожий комплекцией на Паваротти нефтеторговец воспользовался аппаратом — позвонил жене и детям в Германию, но было плохо слышно, и невидимый оператор пообещал ему повторить сеанс связи вечером.

Кстати, скверно слышно и радио в пути, удовлетворительный прием осуществляется только на расстоянии 30–40 км от крупной станции, где есть мощный передатчик. Поэтому поездное вещание состоит в основном из трансляции записей, но об этом позднее. Не оправдали себя видеосалоны в поездах, как, впрочем, и по всей стране, — народ быстро пресытился видеопродукцией. В вагоне-ресторане, впрочем, установлен большой телевизор с видеомагнитофоном, но вагон-ресторан как предмет пристального интереса и разнообразных вожделений также заслуживает отдельного рассказа.

И последнее: окна всех купе глядят на северную сторону, откуда — к солнцу и проходящему поезду — обращены фасады подавляющего большинства железнодорожных станций.

ВТОРНИК

Ночь была полубелой — подсвеченный со всех сторон горизонт так и не потемнел. Проснулся я на станции Киров города Вятки (до 1781 г. — Хлынова), тут же заснул опять, и вышел на перрон проветриться уже в Балезино, где торговали знатной сметаной, по уверенью Зинаиды Андреевны, подменившей Марью Михайловну и заодно сменившей белую парадную блузку на голубую походную. На перроне предлагали и местного производства сорокаградусный бальзам в фигурной фляге. Но предлагали без азарта, торговали как-то вяло. Вообще, в России на станциях принято торговать словно нехотя, вынужденно, без страсти и аппетита, не то что на юге — скажем, уже на Украине. Нет, наверное, русского торговца, который втайне не мечтал бы поменяться местами с покупателем. Для поддержания местного мелкотоварного предпринимательства я купил большую бутылку минеральной воды и вернулся в вагон. Заварив чай в термосе, я позавтракал прихваченными в дорогу сырокопченой колбасой с сыром. Вскоре небо затянула сплошная облачность, пошли пригорки, лес, болотца. Растительные «куртины», призванные защищать насыпь от снежных заносов, отгораживают нас заодно от видов. Только теперь я присмотрелся, что целыми километрами белеют вдоль насыпи поверженные юные березы — передние шеренги подроста, будто скошенные вражьей силой. Позднее мне Христофор объяснит, что ведется расчистка полосы отчуждения, чтоб кроны не путались в проводах и корни не подрывали насыпь. Ширина ее по букве инструкций должна составлять пятьдесят метров в обе стороны от полотна. Пятидесяти, конечно, нет, но какое-то расстояние выдерживается почти на всем протяжении магистрали.

До самого океана тысячи рабочих в апельсиновых безрукавках обихаживают полотно и насыпь — магистраль кормит их и сама требует постоянной заботы: рельсы, шпалы, откосы, насыпь, столбы, провода, мосты — оставь их без присмотра и уже через несколько лет по дороге нельзя будет не только проехать, но даже проползти на брюхе. Мне вспомнился один приятель, технарь-интеллигент, в начале девяностых, в момент резкого ухудшения экономической ситуации, вдруг расчувствовавшийся в собственной ванной: «Вот я стою такой маленький, никчемный, а под потолком горит лампочка, из крана течет теплая вода, чтоб я смог умыться, побриться, спустить воду, кто-то далекий делает же так, чтоб все это у меня было!»

Сидя у окна и ловя оконца в куртинах, я постигал смысл однообразия. Пошли огороженные хутора и безлюдные просторы — терапия для души закоренелого урбаниста. Какой-то человек, подходя к порогу своего дома, обернулся, и я сообразил, что для него проходящие поезда — бесплатные часы. Неподалеку, на середине пруда, дети барахтались вокруг огромной автомобильной камеры, как и сорок лет назад.

В Перми, где время отличалось от московского уже на два часа, разразилась летняя гроза. Я выиграл нечаянное пари у попутчиков, предположив, что побуревшая река под нами — не Обь и не что-то еще, а Кама (хотя особой уверенности в этом у меня не было), оставив затем беседовать проигравших о диоксиновых курах, Фурцевой и на прочие темы, почерпнутые из телепередач. После вчерашней жары дождливая погода на скорости в 80 км/час казалась даром небес. Что я и поспешил отметить походом в ресторан, где съел отменный борщ с курятиной всего за подоллара и выпил стопку водки. Поезд шел по высокому берегу над изумительно безлюдной и дикарски красивой рекой — мне сказали, что это Чусовая, но я запомнил ориентир, 1573-й километр и город Кунгур, — это была Сылва. К счастью, я прозевал новорусский замок с башенками на противоположном лесистом берегу, но запомнил навсегда одинокого рыбака в дождевике, тянувшего с середины реки бьющуюся розовую рыбину. Леска не касалась воды и пела, как тетива, — боже, как захотелось мне поменяться с ним местами! Но, впрочем, не участью. Ведь я собирался доехать до Владивостока — многое увидеть, и рассказать об этом, как сумею. Один вид был просто непристойной красоты: река ушла вниз, поезд взобрался на кручу, — разросшиеся сосны, скалы, — речка вильнула вбок и разлилась вдруг, и пошла петлять по долине до самого горизонта, под небом, на котором уже появились голубые проплешины. Я же знал всегда, что на свете бывает хорошо.

Говорят, что Урал, в который втягивался поезд, это место шва, где сошлись и срослись материки. Под непредставимым давлением от их столкновения образовались горы, в средиземье остались лужицы морей, а по разломам потекли реки. Теперь наметился откат. Байкал расширяется с каждым годом на несколько миллиметров. Через несколько миллионов лет суперконтинент будет разорван и между разошедшимися частями опять заплещется море. Так говорят.

Названия и города

— Смешные какие названия, — сказала жена питерца, указывая в окно на станцию Шаля, с милым вокзальчиком в стиле модерн и явно дореволюционной чугунной оградой. А Зюкай? А Сюзьва? А Ибрюль — между Грибной, Козловкой и почерневшей деревенькой Юбилейная? А совершенно непредставимая Итака в Забайкалье или бухта Улисса во Владивостоке? Как и откуда все это попало в русский суп?

Но не любит российская провинция саму себя и клянет скудость выбора. В Забайкалье я еще услышу поговорку: «Бог создал Сочи, а черт — Сковородино и Могочу». Крупные города и промышленные зоны выкачивают из промежутков и зазоров между собой молодежь. Хуже всего дело обстоит не там, где вообще отсутствуют деньги, а там, где их мало, то есть не хватает. Неряшливые лесопильные и прочие заводики, выглядят будто после бомбардировки. Деньги — великий чистильщик. Задолго до крупных городов придорожный ландшафт начинает подбираться и охорашиваться. Появляются пассажирские платформы, как где-то в Подмосковье, и перекинутые над путями мостики переходов. И когда дымят индустриальные трубы, это значит, что не только загрязняется окружающая среда, но также, что у людей есть работа. Запомнился рекламный щит в Красноярске: «Без трубы труба дело!» — надо полагать, перед проходной соответствующего завода. Все это города с населением от полумиллиона до полутора миллионов — целое ожерелье развитых промышленных городов, нанизываемых на своем пути поездом № 2. Почти все они являются еще и крупными речными портами. Конечно, благоустройство в них оставляет желать лучшего, но если в суровом и слабонаселенном краю из острогов, факторий и поселков они сумели вырасти до таких размеров, это свидетельствует об их могучем потенциале. Начиная с Урала — это Пермь, Екатеринбург, Тюмень, Омск на Иртыше, Новосибирск на Оби, Красноярск на Енисее, Иркутск на Ангаре, Чита, Хабаровск на Амуре, наконец, семисоттысячный Владивосток, которого попросту не существовало до 1860 года. Отплывшая Аляска, кажется, кое-чему научила русских. При том, что территориальное соотношение Европейской части и Сибири, цивилизации и природы, прямо противоположно аналогичному соотношению Соединенных Штатов и их «Сибири» — Аляски.

Возможно, это прозвучит странно, но из-за хозяйственного по преимуществу уклона уральских и сибирских городов каждый из них остро нуждается в культурно-исторической и художественной санкции для своего полноценного осуществления как города. Писатели, художники, художественные коллективы (иногда первоклассные) наличествуют в них, но всем им недостает убедительности. Некой патины, которую накладывает только время. И потому так гордятся здесь любым кривым словом, сказанным в адрес этих городов ссыльным Герценом или Достоевским, а история сибирской аристократии очерчена и исчерпывается декабристским кругом. Имеются, однако, своеобразные «гении места» (если одолжить у Петра Вайля предложенную им методику ориентации на местности), передающие и выражающие его дух, ощущение формы, характер освещения. Для Перми таким «домовым» может оказаться Шишкин, выросший на камских берегах; для Красноярска — могучий Суриков; для Екатеринбурга — вероятно, Бажов, с его камнерезами; для Вятки же — либо дымковская игрушка и Васнецовы, либо Грин с Циолковским (первый здесь жил, второй — учился, но оба запойно мечтали уплыть или улететь отсюда куда подальше).

И еще, что касается названий, я тоже придумал одно и могу недорого уступить его какой-нибудь из краевых администраций, оно очень «в духе» — Правдосибирск.

СРЕДА

Накануне в Екатеринбурге, где я вышел на перрон, — ну и морды слонялись по нему без дела! — в мое купе подселили бизнесмена Диму. Он ехал до Новосибирска, и в пути мы с ним разговорились. Это был весьма ухоженный молодой человек, несколько даже чересчур спортивного вида. И действительно, оказалось, что он футбольный полузащитник и хоккейный вратарь в прошлом. Теперь это уже его хобби. Раз в неделю он обязательно встречается с другими ребятами, также оставившими спорт, и с удовольствием играет с ними в одну из двух командных игр, в зависимости от сезона. Что крайне необходимо ему для разгрузки: «Набегаешься, накричишься, и запаса хватает на неделю!» Поэтому он не очень понимает альпинистов, байдарочников, рыбаков, которые в изобилии работают с ним в фирме. Есть у него также жена и стафордшир, с которым он любит гулять, но опасается лесных клещей. В свои 28 лет он менеджер крупной фирмы, основанной екатеринбуржцами в начале девяностых и являющейся официальным сибирским дилером известных мировых компаний, в том числе парфюмерных и косметических, — именно это направление Дима и возглавляет в фирме. В последние два года ему приходится много ездить по сибирским городам, находить партнеров, заключать сделки. Богатая Тюмень загадочно равнодушна к предлагаемой им продукции. Помимо родного Екатеринбурга, ему особенно нравится старый Омск, а в Новосибирске — вокзал сталинской поры, недавно отделанный внутри китайцами. Из городов европейской части, кроме Москвы (где у фирмы имелся до последнего времени филиал), он бывал в Санкт-Петербурге и Харькове, а на Западе — в немецком Фрайбурге по приглашению деловых партнеров, с отлучкой в Париж, где им с женой особенно запомнились рестораны с морепродуктами. На алкоголь Дима глядит с отвращением, но при этом курит. В поезде он явно томится. После Новосибирска ему предстоит еще поездка в Новокузнецк.

К тому же типу попутчиков-коммивояжеров я бы отнес и преуспевающего служащего американской фирмы, торгующей чипсами, подселенного в купе к жене военмора. Наутро она пожаловалась мне, что он очень самодоволен, весь вечер хвастался. Наверное, он оказался не очень готов к размеру своей зарплаты. Этот вышел в Красноярске. Как и два других коммерсанта — сильно-пьющие казахстанские армяне, один — торгующий лесом и рыбой, другой — нефтью. Первый ехал в Бородино под Красноярском, второй — собственно в Красноярск. Первый из них садился ночью в Тюмени и сильно озлился на мое неосмотрительное замечание, что Бородино — под Москвой, и ему следует ехать в обратную сторону. Утром оказалось, что их уже двое в одном купе, дверь которого они держали весь день открытой и зазывали всех в свою «палату № 7 — попить кефиру». Увы, весь неблизкий путь до Красноярска двум словоохотливым острякам пришлось коротать в обществе друг друга.

На третьи сутки я осознал свою промашку: деморализованный московской жарой, не взял в дорогу по крайней мере теплых носков. Моросил мелкий дождичек. Выходя на станциях, я спешил поскорее вернуться в купе уже по совершенно противоположной причине — за окном было +10°, и кондиционер работал как обогреватель. И в ресторан увлекал теперь меня не голод, не поиск развлечений, а желание согреться.

О, Омск с Иртышом! О, Обь с Новосибирском (развившемся из Гусевки в Новониколаевск и далее оттого только, что некогда путеец и писатель Гарин-Михайловский настоял на сооружении железнодорожного моста именно в этом месте, — проклятие города Томска на его голову)! Вас скрыла от меня непогода, заложившая небо насморком. Меня передернуло, когда я увидел из ресторанного окна сидящего на пригорке на берегу Оби удрученного голого мужика в мокрых черных трусах, — брр!

По московскому времени

Местное время к исходу третьих суток опережало московское уже на четыре часа — и это отдельная тема. Дело в том, что расписание движения поезда составлено по московскому времени, и если бы по пути до Владивостока я семь раз переводил часовую стрелку, чтобы привести свои биологические часы в соответствие с местным временем, то запутался бы в расписании еще на полпути. Но, сохраняя верность московскому времени, мои биоритмы входили во все больший клинч с местным временем, и всю серьезность ситуации я осознал слишком поздно — когда на границе Амурской области увидел восход солнца в одиннадцать часов вечера по моим часам. Это был классический «джэт-лег» — расстройство сна и дезориентация, связанные с резкой сменой часовых поясов. Но я решил идти до конца. Самолет из Владивостока должен был мне единым махом, за восемь с половиной часов полета, вернуть до минуты то, что отбирал теперь поезд.

Но именно этому легкому расстройству, которое сродни безалкогольному опьянению, я обязан прекрасными минутами и рассветными часами, которые, как злостная «сова», я неминуемо проспал бы.

ЧЕТВЕРГ

Первым таким утром, которое я начал праздновать в два часа ночи по Москве, явилось для меня утро на подъезде к Красноярску. Мне все нравилось в нем. Непогода оставалась позади. Деревья стали рослее и росли привольнее, без подроста, словно на газонах с горчичной присыпкой цветочков. Стало больше сосен и появились лиственницы. Дачи пошли дощатые, но ладные, крепко поставленные, все двухэтажные и с теплицами. Дорога в России предполагает некоторое количество алкоголя. Я открыл рижские шпроты (все оказались брюхатенькими, с икрой), достал банку консервированных огурчиков и дорожную фляжку. Дело в том, что поезд приближался к местам моего раннего детства. Открыв коридорное окно, я просто ошалел и сразу узнал этот целебный запах тайги, которого не вдыхал уже сорок лет. Надышаться им было невозможно. Оставалось вернуться в купе и выпить рюмку-другую. Окно в купе не открывалось, и потому фотографировать приходилось либо сквозь стекло, либо против солнца из открытого коридорного окна, — к которому я вышел вскоре посмотреть на дикий и могучий Енисей. Солнце уже начинало стряпать на облаках со шкворчанием свою небесную яичницу. То же, что я принял поначалу за пух или непонятный пепел, летящий навстречу нашему составу, оказалось бабочками. После Красноярска еще целый час у того же окна я караулил с фотоаппаратом красавицу-речку Бирюсу. Это было уже перед Тайшетом, откуда шло ответвление на БАМ. Здесь на душу населения, как сообщило радио, приходилось по 35 гектаров леса — дыши не хочу! Невозможно было поверить, что где-то во влажных джунглях Амазонки, а не здесь, на просторах Сибири, трудятся легкие планеты.

Продавцы и офени

Вокзал в Красноярске оказался несуразной формы и выкрашен под цвет железного сурика, каким обычно кроют дощатые полы, но рассмотреть его как следует я не успел. Нас отгородил от него подошедший поезд «Улан-Батор — Москва». Через считанные секунды все его окна были распахнуты, из них, будто на пружинках, выпрыгнули по пояс монголки и монголы, вывесили одежду на плечиках и пластиковый полуманекен в дамском белье, сбросили какие-то тюки на перрон, который уже мели юбками стайки цыганок, потянулись вверх руки с российскими купюрами, вниз полетели колготки в упаковках — торг закипел. Это был транзит китайских товаров, и продавцам необходима была какая-то российская наличность для начала.

Вообще, торговля идет вдоль всей железной дороги. Иерархия, примерно, такова: в поездах едут те, у кого есть деньги (они смогли купить билеты); у дороги живут и лепятся к ней те, кто в деньгах нуждается; им завидуют остальные, живущие в отдалении от железной дороги. Торгуют повсюду. Еще на Ярославском вокзале в Москве проводнице Зинаиде Андреевне «впарили» не очень нужную ей термостойкую стеклопосуду прямо у дверей вагона. Меня, в частности, давно интриговало, почему по всему бывшему СССР печатной продукцией в поездах дальнего следования торгуют исключительно немые разносчики. Христофор, у которого я попытался узнать, отчего так, заметил: «Так же как все носильщики на московских вокзалах — татары». Ему виднее. Сам он — армянин из Геленджика, закончил МИИТ, живет в Москве и работает на железной дороге с начала семидесятых.

Горячей или теплой картошкой, варениками и пирожками с капустой, разноцветной водой торгуют повсюду, но есть еще и специализация у отдельных станций. Знающие люди говорят: «В Барабинске будет свежая жареная рыба», — и действительно, половина торговок стоит там с весьма аппетитного вида жареной рыбкой. В Слюдянке, первой остановке на берегу Байкала, будет продаваться омуль горячего и холодного копчения (которым я легкомысленно, хоть и не сильно отравился — к вопросу о необходимости небольших доз алкоголя в рационе путешественника, — иркутское пиво, с которым я употребил омульков, алкоголем считать нельзя). «На что омуля ловите?» — спросил я у парня. «А мы не ловим, мы покупаем у рыбаков», — был ответ. В нескольких сотнях метров от берега, покачивалось на воде с полдюжины рыбачьих баркасов. Еще знайте, что в Петровском Заводе (Петровске-Забайкальском) вам предложат кедровые орешки, кедры не везде растут, а больше здесь и продать-то нечего. Если что и продается, то существенно дороже, чем в Москве. Зато от Архары и до Владивостока продаются всего за несколько рублей мясистые стебли папоротника-орляка, помнящего челюсти бронтозавров, а также салат из него, приготовленный на корейский манер, — потрясающе вкусен и отдает слизистыми китайскими грибами. Там же вам предложат березовый деготь, годный как для язвенников, так и для ухода за ботинками, и скрученные кольцом целебные мохнатые корни лимонника, похожие на хвосты тех чертей, что придумали Сковородино и Могочу. Но главное, в Вяземской за Хабаровском торгуют черной и красной икрой по цене в пять раз ниже столичной, копченой осетриной и жареной корюшкой, которую все здесь очень любят. Я тоже позарился на осетровую икру (бывает и калужья, но предупреждают, что надо пробовать, — попадается с привкусом фенола, мне незнакомым). В Москве распробовал. Главное теперь, не дать развиться в себе порочной склонности к черной икре, иначе никаких не только командировочных, но и гонораров не хватит. За восемь тысяч верст не поездишь особенно.

ПЯТНИЦА

Это Иркутск, и это Байкал.

Размах, с которым поставлен Иркутск, каменные набережные Ангары (в детстве я купался в ней летом в месте слияния ее с Енисеем), очень стильный вокзал дореволюционной постройки, недавно отреставрированный и остекленный тонированным стеклом (нельзя исключить, что к приезду важного лица), — произвели на меня неожиданно сильное впечатление. Поэтому, часа два спустя, самый момент, когда поезд вырывается из тоннеля и на секунду застывает перед спуском над каменной чашей, на дне которой Байкал, я проспал. Зато весь день было потрясающее небо, облака, поблескивающие снегом сопки Хамар-Дабана, петляющая Селенга, напомнившая мне знакомый по плаваньям на каяках Днестровский каньон, летучие дожди, радуги над поселками, то дугой, то столбом, — наконец, вечер, и зловещий закат в голой степи, где-то уже перед Читой.

Улан-Удэ мне не хочется вспоминать. Когда мы с родителями переехали с берегов Енисея в Забайкалье, здесь был ближайший от нас, всего в сотне с небольшим километров, кинотеатр. Я вглядываюсь в лица бурятов, терзаемых ныне злой безработицей, в их ветхие халупы, лепящиеся друг к другу, будто кругом мало места, в обработанные клочки земли и сараи, сложенные из замасленных, отслуживших свое шпал. Едва дымящиеся заводские трубы, разбитые стекла, «Бурят-книга», «Удэгеснаб», длиннющая очередь к пункту приема лома цветных металлов. Люди, купившие билеты в СВ, в хороших костюмах, пролезают с чемоданами под вагонами, поскольку поезд № 2 принимают теперь через раз на какие придется пути. Собака с впалыми боками, щелкнувшая зубами на мой окурок. Мальчишки — три стадии вхождения в нищенство. Новичок, тихим голосом, тебе одному: «Дядя, купите у меня, пожалуйста, газету (какая-то никому не нужная местная многотиражка), я только третий день торгую». — Расплакался. Другой пободрее, оттачивает прием: «Купите у меня что-то, а то я сегодня еще ничего не заработал!» Третий уже профессионал, — наметив жертву, преследует ее по перрону: «Умоляю! Умоляю, дайте на хлеб!» На нем отцовский пиджак с длинными рукавами. Получив свое, ищет глазами следующего. Люди отводят глаза. Чувствительные вообще не выходят из вагонов. Готовы мы платить такую плату за свою свободу?

«Совок» никуда не подевался

Он временно растерялся, силы его рассеяны, но он вездесущ, и я пребываю в недоумении: как это нам удалось в начале 90-х отстранить от власти коммунистов, когда так повально в стране огромное нежелание населения становиться взрослыми людьми? Бог помог, и москвичи не сплоховали.

Я включаю радио в купе, запись сделана редакцией поездных программ (фактически вычищены лишь славословия коммунистической партии). Образец стиля: «В зеркале Камы отражаются острый шпиль древнего Петропавловского собора, первого каменного здания города, ажурные стрелы портальных кранов, белокаменные современные кварталы, мощные заводские корпуса». Никаких блатных песен, хорошо подобрана музыка, голоса доверительны и не чрезмерно бодры — и я не могу не признать, что все это вместе действует убаюкивающе, внушает мне ложное чувство безопасности, заботы. МПС, как всякий естественный монополист и технократ, в принципе расположено к авторитарности. Сегодня, впрочем, оно защищается — и его надо благодарить, что не позволило пока растащить и распродать по частям свое рельсовое хозяйство. Как есть уже бывшие республики, где повыкапывали все телефонные кабели и вообще все, что блестит, если плюнуть и потереть.

Любопытно, какой поддержкой в провинциальных городах пользуется клоун в Москве — Жириновский. Не зря активисты ЛДПР отправляют в регионы с поездами пухлые кипы своей прессы и партийной литературы. Если и встречаются по пути на стенах граффити политического толка, то почти исключительно принадлежащие сторонникам этой партии: «ЛДПР — партия народа», «Жириновского президентом!» — и кто-то пониже приписал: «Верни часы Брынцалову». Рядом же можно увидеть: «Привет участникам Олимпиады-80!». И еще повсюду изваяния и мемориальные доски: Ленина (по пути в Шушенское и обратно), Калинина (сказал речь в 1925 году), Бабушкина (что он-то сделал, Бабушкин? — шрифт мелковат). Особенно же поразил меня монумент в Петровском Заводе. Перед сооруженным китайцами пряничным вокзалом — монументальная усыпальница минувшей эпохи. С ее крыши глядит поверх проходящих поездов серебряный Ленин в пальто, одну руку держа в кармане штанов, вторую заложив за спину, а в нишах гробницы выставлены аляповато позолоченные головы декабристов — восемь голов. Не приведи господь приснится!..

Попутчики

Я упоминал уже о питерской чете, решившейся проехать на поезде до Владивостока. С собой они взяли видеокамеру, привезенную кем-то из друзей из-за рубежа. Дело в том, что питерец служил в армии в Уссурийске с 54-го по 57-й год. Везли туда призывников тридцать суток. Высказанного мной сочувствия он не понял: «А чего, молодой, есть да пить дают, спи сколько влезет, служба идет!» Но даже у него, «рабочей косточки» с одного из питерских заводов и явного жениного подкаблучника, даже у него наличествовали какие-то иррациональные запросы и стремление соединить концы своей жизни тетивой транссибирского экспресса.

Эта пара подружилась, насколько это возможно в поезде, с женой тихоокеанского военмора, жгучей брюнеткой, загадка остро характерной внешности которой разъяснилась как-то в разговоре: она оказалась дочерью румынского коммуниста из Ясс, погибшего на фронте. После войны они с сестрой и матерью жили в Черновцах. Сестра занялась хореографией в Кишиневе и вместе с ансамблем «Жок» попала в Москву, где и живет. Она же вышла замуж за морского офицера, теперь уже отставного. Сын их — штурман (славный мальчишка, он подвез меня во Владивостоке на машине с правым рулем к гостинице на берегу Амурского Залива, где для меня был заказан номер). Эта компания шестидесятилетних пополнилась в Чите бодрым генералом из Владивостока, который все понял о жизни и теперь охотно делился гениралячьей мудростью. В былые времена он наезжал в Забайкалье охотиться на изюбря и кабана. У знакомого егеря в тайге росло семеро сыновей — «питались черт-те чем, овес заливали молоком, а выросли все крепкие, ладные, румяные» — и генеральская рука, плотоядно вильнув, изобразила в воздухе нечто вроде лесенки призывников, расставленных по росту и рассчитавшихся на «первый-второй». Шуток про «лучше переесть, чем недоспать» я, признаться, не слыхал уже несколько десятилетий. Но когда, выйдя в Хабаровске на плавящийся от зноя перрон, я застукал его с женой питерца, в присутствии ее мужа и проводницы Марьи Михайловны ведущих диспут на тему «Так что же такое счастье?» — то пулей вернулся в душный вагон и, высунувшись из коридорного окна на другую сторону, глотнул кислорода.

Незадолго перед тем поезд бесконечно долго шел по новому мосту над Амуром, с открывающимися с него роскошными планами и видами. Христофор сказал, что старый продали китайцам. И еще, что под Амуром есть тоннель — и полтоннеля под проливом до Сахалина, выкопанные при Сталине.

СУББОТА

В пути без особых проблем я дважды вымыл голову и побрился, принося в термосе горячую воду и разводя ее в чашке. Увидев меня выходящим из туалета после «купания» Зинаида Андреевна озадачилась: «Вы что же, голову помыли?!» Отпираться не приходилось — мокрое полотенце висело на шее уликой. Она покачала головой, будто что-то прикидывая про себя: «У вас волос немного, у меня побольше будет».

Проводницы

Марье Михайловне и Зинаиде Андреевне лет по пятьдесят с небольшим. Марья Михайловна на этом маршруте с 1968 года, Зинаида Андреевна поменьше. Обе они, как и большинство проводников их депо, из Подмосковья — москвичей среди людей этой профессии встретить трудно. Во Владивостоке поезд № 2 стоит 12 часов, за которые надо успеть прибрать вагон, исполнить все бумажные формальности, самим помыться, выскочить в город за покупками, перекусить, встретить пассажиров — и назад в Москву. Итого две недели в пути, после чего ровно столько же они будут отдыхать. И опять в путь. За рейс каждая из них получает от 50 до 60 долларов (естественно, в рублях). Но у них есть работа, которую они знают и к которой привыкли. Пребывание в движении создает иллюзию приключения. У обеих сохранились отчасти девчоночьи повадки, за эти годы они научились сами себя веселить в дороге, кому как не им знать, что такое рутина? И в конце концов дорога всегда дает возможность человеку подзаработать. Надеюсь что она бывает благосклонна и к этим двум немолодым женщинам, которых иностранцы опознают иногда по фотографиям в своих географических журналах.

Золотое руно

Субботы я ждал давно. Христофор пообещал мне, что на одном из перегонов между Могочей и Ерофеем Павловичем (по имени первопроходца Е. П. Хабарова) я смогу проехаться с машинистами в электровозе. В Могоче меняли локомотив. Прибыл встречный поезд «Владивосток-Москва», но состоящий весь только из почтовых и багажных вагонов. От некоторых из них нестерпимо пахло клубникой — можно было задохнуться от этого запаха! Пассажиры разволновались.

Двери нашего вагона-ресторана обступила толпа местных женщин, волнуемая другим. Женщины запасались водкой для своих непутевых мужей (или на продажу) по цене меньше доллара бутылка — в полтора раза дешевле, чем в поселке, да и ту всю выпивают. Разбирают с зарплаты ящиками, чтоб не бегать.

Навстречу мне шел Христофор с известием, что машинисты будут ждать меня в Амазаре, откуда я смогу проехать с ними двухчасовый перегон до Ерофея Павловича.

Поскольку уже дали зеленый свет, я сел с Христофором в первый попавшийся вагон и задержался в ближайшем курительном тамбуре, чтоб поглазеть в окно и выкурить сигарету. Здесь я и познакомился с демобилизованным офицером из Мурманска, который сопровождал мать в поездке к родственникам в Благовещенск. Они собирались сойти в Белогорске. Поезд шел по берегу речки, на которой неожиданно я впервые увидел плавучую драгу, моющую золото. Она черпала породу с дна, и все течение вниз по реке было сплошная муть. Тридцатилетний Борис уже бывал здесь и рассказал мне, что местные жители очень не любят золотарей, как их здесь зовут. Рыба исчезает в тех реках, где они моют золото. По инструкции они обязаны огораживать участок реки и делать отстойники для осаждения мути, но поди заставь их.

Он рассказал мне удивительную историю в связи с этим — как намывают золото его родственники, благовещенские врачи, поправляя таким образом свое финансовое состояние (положение бюджетников в регионах всем известно). Они местные жители не в первом поколении и воспользовались дедовским способом. Большинство притоков Амура в этом районе несут золото, и девять его десятых находится в столь мелкой взвеси, что никакими драгами и лотками его не уловить (вот откуда этот едва уловимый отблеск прозрачной речной воды!). Так вот, зная места и ручьи, его родственники берут овечьи шкуры (козьи не годятся, золото не будет задерживаться в них — нужны завитки) и осенью укладывают их на дно ручьев, пригрузив камнями. Надо еще знать, куда класть. Стремнина не годится, надо понимать ручей: положишь ты шкуру перед излучиной или за ней? на каком расстоянии? — от этого будет зависеть «улов». Зиму шкуры лежат подо льдом и напитываются золотом. Остается весной, как только сойдет лед, вытащить отяжелевшие шкуры и, просушив, сжечь на листе жести. Так работает «золотое руно» на притоках Амура в наши дни. Мне очень хочется верить этой истории, услышанной в курительном тамбуре в одном из вагонов поезда № 2.

Я пригласил бывшего офицера к себе в купе и угостил кофе с коньяком. В советское время их семья жила в Алма-Ате. С распадом империи родительская семья развалилась. Отец, который занимал крупную воинскую должность, категорически отказался служить новому государству и, выйдя в отставку, переехал жить в один из волжских городов. Еще в Алма-Ате мать рассталась с ним, уйдя из дому «в одной песцовой шубке», и перебралась к сыну в Мурманск. Там же после института оказалась и его сестра, ихтиолог, превосходно владеющая английским и нашедшая работу в фирме. Не прошло и полугода, как сестра получила шведский грант и отправилась в кругосветное плавание со шведскими океанологами. В данный момент она изучает экологию на Большом Барьерном рифе и ожидает получения вида на жительство в Австралии. Тогда они с матерью поедут к ней в гости. Из армии Борис демобилизовался через два года после окончания военного училища. Занимался коммерцией. Сейчас временно не работает.

Пролетело незаметно два часа, и мне пришлось распрощаться с Борисом, поскольку поезд уже втягивался на станцию Амазар.

Машинисты

Мне всегда казалось, что машинисты сидят очень высоко, и их кабина буквально нависает над дорогой. Но это иллюзия, проистекающая от того, что к ним в кабину приходится вскарабкиваться.

Их было двое, машинист Вилисов и его помощник Шульгин — один постарше, второй помоложе. Оба живут в Ерофее Павловиче и работают в местном локомотивном депо, обслуживающем пассажирские поезда (вождение товарных составов требует более низкой квалификации — от того они и дергаются так, что и на ногах не устоишь). Вилисов — коренной житель, степенный, ответственный и приветливый человек. Шульгин переехал с «запада», как он говорит, с Алтая, где захирел леспромхоз, в котором они с женой работали, — она у него медик. Жена же Вилисова, как и он, работает на железной дороге, и их сын также работает машинистом где-то в угольном разрезе под Благовещенском, и отец Вилисова был железнодорожником, хоть и не машинистом.

У машиниста зарплата — 5 тыс. рублей (после «дефолта» — немногим более 200 долларов), у помощника вдвое меньше. Но это со всеми «накрутками», северными и прочими надбавками — да еще на какой трассе! — в Москве же без всяких надбавок у машиниста такая же зарплата, а дороги не сравнить.

Я понял, что имеется в виду, когда мы стали выбираться со станции то ли ползком, то ли на цыпочках. Состояние этого слабонаселенного участка Забайкальской дороги, как они меня уверили, худшее на всей трассе. Мало того, что участок сложный, близкая к критической кривизна поворотов — поезд пробирается между сопками, соединяющимися в сплошные «увалы», где путь часто приходилось прорубать в скальной породе, — в низинах тоже не лучше — «мари», болота, под которыми вечная мерзлота.

За «гольцами», сопками, на которых не тает снег — уже Якутия. Здесь и названий много от якутов, вот, например, река Чичатка. А столбы, видите, покосились?

Их поставили на вечную мерзлоту — она уже на на метровой глубине. По-хорошему, им бы дать постоять год, просесть, а на них сразу провода повесили — вот они и «поплыли». Потому и нормальных автомобильных дорог между Читинской и Амурской областью практически нет, проехать только зимой можно, по «зимнику», да и то следи в оба, чтоб не сбиться и не заехать по следу куда-нибудь в тупик к золотарям. (Мне вспомнился киевский приятель, попытавшийся автостопом проехать до Владивостока, — его изумление, когда за Читой он узнал, что дальше дороги нет.)

Машинисты разъяснили мне назначение тех шпаргалок, что зовутся «предупреждениями» и прикреплены магнитами перед каждым из них. Суть их такова: по дорогам страны постоянно колесят, прицепляемые к поездам измерительные вагоны-лаборатории, которые ведут диагностику состояния рельсовых путей и полотна; есть еще в каждом депо дефектоскопы, установленные на дрезинах. На основании собранных сведений производится анализ состояния дороги, и диспетчер движения, который осуществляет контроль за прохождением составов и поддерживает радиосвязь с машинистами, каждый раз выдает им перед рейсом «предупреждение», ограничивающее скорость движения на определенных участках дороги. «Предупреждения», выданные моим машинистам были предлинными и испещренными пометками: от Могочи до Ерофея Павловича в течение четырех часов скорость менялась десятки раз в диапазоне от 15 километров в час до 75. От машинистов два часа спустя я ушел взмокший, будто это я вел состав и должен был выполнять то, что диктовало «предупреждение»: вползать на пригорки, притормаживать перед мостами, следить за светофорами, переговариваться с диспетчером и станцией, а еще вместе с Шульгиным отлучаться в машинное отделение электровоза щупать и снимать показания с замасленных электродвигателей, от которых шли такие жар и духота, что у меня и мысли не было последовать за помощником машиниста. Мне нравилась лишь одна из его функций — фистулой или басом приветствовать гудком все встречные поезда, точнее, их машинистов, а также всех станционных смотрительниц и стрелочников на разъездах и полустанках, а то и просто добрых знакомых.

На самом видном месте выведена была надпись: «Машинист, помни, что пропущенный знак — это преступление». Без восклицательного знака.

Каждый их них, чтоб заработать зарплату, должен ежемесячно проводить в дороге в среднем около 160 часов (столько же, приблизительно, времени занимает мой путь от Москвы до Владивостока). Вилисов водит поезда уже 30 лет, Шульгин у него в помощниках пятый год. В советское время Вилисов получал 500–600 рублей и жил, по его выражению, припеваючи, — мать могла еще и откладывать на черный день. Родителей уже нет на свете, и лето он проводит в их домике. Если уродятся грибы и ягоды, припасов можно наделать на целый год. Потому что вырасти успевают в этом краю только капуста и картошка. К тому же снабжение не ахти, да и работа далеко от себя не отпускает. В советское время они с женой съездили раз в Сочи, а больше не ездили — одна дорога туда-обратно занимает две недели. Еще посетовали оба, что рыба ушла из их речек — недалеко от Ерофея Павловича золотари золото моют который год, а на Чичатке, когда старую плотину унесла большая вода, новую — хоть это давно уж было — сделали без шлюзов для рыбы. Таймень с хариусом побились об нее пару лет, повыпрыгивали — и ушли в Амур, теперь одна мелочь осталась. Ну зверь еще иногда выходит, а кедра нет — он не везде растет. (Наш поезд большую часть пути на этом перегоне сопровождали ястребы.)

О красотах говорить не буду — дорога в меру живописна, к тому ж увидена была мной в непривычном ракурсе. На мой вкус было бы лучше, если б машинисты сидели повыше.

Улучив минуту, я воспользовался расположением ко мне Володи Шульгина, чтоб задать ему дурацкий вопрос, который с детских лет занимал меня (а кому его задавать? Не Христофору же — представляю, какое у него составилось бы мнение обо мне!). Я спросил его, не знает ли он, куда деваются экскременты из поездных туалетов — ведь не на атомы же они разбиваются под проходящими поездами? И не железнодорожники же прибирают его с полотна? Володя разрешил мое недоумение длиной почти в жизнь. Оказывается, что не разлетается вдребезги, то подъедают вороны, эти чайки железных дорог, — такая экология по-русски. Да, о воронах я лучше думал.

Еще Володя мне сообщил, что порубка, которая ведется вдоль пути — это расчистка места для ВОЛС, подвесной волоконно-оптической линии связи в пять тысяч жил между Владивостоком и Москвой, — связисты теперь, мол, вздохнут, что не надо больше землю копать при каждой поломке.

В Ерофее Павловиче я попрощался с ними и поплелся вдоль состава в свой вагон. Виктор Николаевич с Володей остались дожидаться бригады сменщиков. А в вагоне уже прикидывали: не отстал ли я от поезда в Амазаре? Не знаю, утешил я или разочаровал своих попутчиков. Потому что все они едва не поперхнулись от зависти, когда узнали, что я прокатился с машинистами. Да еще подселять ко мне попутчиков перестали, еду в купе один, прохлаждаюсь, а они все по двое, даже генералы. Конечно, мне хорошо — а им обидно.

Виктор и его вагон-ресторан

Вагон-ресторан — брюхо поезда, аналогичное по своему центральному местоположению и роли рыночной площади в средневековых городах.

Виктор, пожалуй, самый занятный персонаж нашего железнодорожного передвижного театра. Все остальные работают или служат — он здесь живет, т. е. осуществляется вполне, как осуществляются люди в спорте или чем-то еще. Этот мир — его мир. Он арендует вагон-ресторан и вносит за него в кассу железной дороги ежемесячно 20 тыс. руб. (сейчас это чуть более 800 долларов), он же набирает обслуживающую бригаду. С ним уже лет пять работает повар Андрей (в тельняшке, как и подобает коку), мастерски готовящий борщ и, в общем, вполне сносно все остальное. А также официантка Светлана, бухгалтер, ведущая всю отчетность, буфетчик, торгующий вразнос, и судомойка. На одних обедах необходимую прибыль не сделаешь, так чтоб и аренду заплатить и все остались довольны. Очередей нынче в ресторан, как в былые времена, нет, хоть Виктор и старается держать низкие цены, чтоб за доллар-полтора человек мог съесть полный обед. Поэтому у ресторана есть еще лицензия на торговлю, что является благом для самых позабытых богом участков магистрали, куда по ценам существенно ниже, чем у местных торговцев, попадают тушенка, сгущенка, молоко, йогурты, конфеты и проч. Он выполняет заказы, имеет оптовых поставщиков в Москве и поддерживает рано-образнейшие хозяйственные и личные связи на трассе, рассылает по пути следования телеграммы — когда того требует дело. Его знают все, и он всех знает. На всех станциях он дважды обегает перрон, кося на ходу и постоянно отвлекаясь, — флиртует со знакомыми торговками, что-то пробует, делает стойку на все женские попки, переговаривается с проводниками и транспортными милиционерами, перелазит на соседний путь, где остановился поезд, в котором также у него есть знакомые. Что называется, человек ловит кайф.

Его хлеб дается ему нелегко. Из шести тонн груза, которые дозволено перевозить по инструкции, надо вычесть тонну воды и полтонны солярки для кухни, вес припасов, которые будут съедены и выпиты в пути, а оставшийся резерв загрузить тем, в чем действительно нуждаются люди на трассе и что способно приносить оптимальный доход, — он знает, что брать следует не дороговизной, а оборотом. Мы не очень отдаем себе отчет, до какой степени товары имеют еще и символическое значение, — ведь человеку всегда хочется чего-то такого, чего здесь на месте недостает или что является редкостью и связывает нас с большим миром и другой жизнью.

Мы сидим с ним за столиком. От роскошных иконостасов из коробок столичных шоколадных конфет осталось одно воспоминание. Салат из свежих овощей, от которого я так неразумно отказывался в первые дни, закончился. Я съедаю горячий рассольник, и мы выпиваем с Виктором по нескольку рюмок. Как я и предполагал, он женат уже без малого двадцать лет. Любит разведенную дочку, а еще больше внучку. Сын ткачихи и грузчика, он ездит на черной «Волге». В 1968 году был призван в армию и участвовал в оказании «интернациональной помощи» Чехословакии. Вступление в партию не уберегло его от тюрьмы. Ему очень нравится жить в большой стране, где все есть — и осетр ловится, и персики растут. Надо только порядок навести, и он знает как.

Сначала опустить «железный занавес» и на два года ввести карточки. Первым делом запустить заводы — пусть производят, что умеют, сами же будем это потреблять. Что делать, если мы оказались, по его словам, рабами и не умеем иначе? А сделает все это армия, доведенная до крайности. Через два года карточки отменяются — и тогда заживем. А чего нам надо? Мы ж обыватели.

Эта, с позволения сказать, «теория» находится в таком контрасте с его собственной жизненной практикой, что это меня даже развеселило. Я выпиваю с ним на посошок и отправляюсь спать.

За соседним столиком какой-то неприкаянного вида парнишка ни свет ни заря накачивается шампанским.

ВОСКРЕСЕНЬЕ

О многом можно было бы еще рассказать. О том, что проносящийся встречный поезд бывает похож на слайдовую фотопленку, на которой отснято — в зазорах между вагонами — 36 смазанных кадров заката. О том, как ночью в незашторенном окне протягивается над головой звездное небо, напоминающее светящийся планктон. Как в гулкой тишине поскрипывает, похрустывает суставами и вздыхает спящий поезд на стоянках. Как ночью в вагонном коридоре «браток» стрельнул сигарету, всучив взамен карамельку, — совсем не исключено, что это он прихватил, сходя, электрические часы, висевшие над расписанием. Утром их не оказалось, что очень огорчило Марью Михайловну с Зинаидой Андреевной. И как тот паренек, что дорвался до шампанского, пытался всем подарить купленный им букетик ландышей: «Сто рублей отдал за букетик — и никто не хочет. Вот я какой прокаженный!» А еще о лугах, поросших знакомыми мне с детства оранжевыми лилиями и кобальтово-синим дроком, — составленные из них букетики продавались на всех станциях, начиная с Еврейской АО, похожей на сад, где, заинтригованный, как ни старался, я не смог наблюсти из окна никого похожего на еврея. И как меня уже едва не рвало от тысяч километров пегих берез. И как на вокзале в Уссурийске из нашего поезда вынесли на носилках старуху. Все боялись, что она умерла, но старуха была скорее жива, чем мертва, ее сопровождала многочисленная родня с кучей нагруженных сумок и не очень уместными букетами цветов. Кто-то встречал их. Все они погрузились вместе со старухой на носилках в подогнанный микроавтобус и укатили.

Но вот нечто, о чем рассказать стоит.

Иностранцы

В поезде из любопытства я свел знакомство с двумя путешествующими иностранцами. Говорят, в начале 90-х в поезд почти обязательно садилась группа иностранных туристов. К концу 90-х остались — от случая к случаю — съемочные группы и разрозненные чудаки.

Дело в том, что Транссибирская магистраль — это также миф, имеющий свою историю не только в России (от Хабарова и Чехова до, прости господи, Твардовского). За ее постройкой следили во всем мире, как до того за строительством Суэцкого и Панамского каналов, а позднее — «Титаника». Есть в Транссибе нечто поражающее воображение и волнующее, затрагивающее какие-то иррациональные центры в нашем сознании, возможно, эротического свойства. Не случайно Лев Толстой не дал своей Анне Карениной яду, как Флобер Эмме, а уложил ее под поезд. Будущий великий кинорежиссер Бунюэль семи лет от роду сочинил сказку о путешествии по Транссибу. Друг Аполлинера и Модильяни Блэз Сандрар в 1913 году написал поэму о Транссибирском экспрессе, впечатавшуюся в сознание многих поколений авангардистов. Вот как он описывает свое путешествие по Сибири в разгар русско-японской войны: «Их поезд отправлялся каждую пятницу утром.// Говорили, что много убитых.// У одного из купцов сто ящиков было// с будильниками и со стенными часами.// Другой вез шляпы в коробках, цилиндры,// английские штопоры разных размеров,// Вез третий из Мальмё гробы, в которых// консервы хранились,// И ехали женщины, было их много// Женщин, чье лоно сдавалось внаем и могло бы// стать гробом,// У каждой был желтый билет.// Говорили, что много убитых.// Эти женщины ездили по железной дороге// со скидкой,// Хотя имелся счет в банке у каждой из них». Сам юный Сандрар был нанят русским купцом доставить в Харбин тридцать четыре ларца с немецкими ювелирными изделиями, на которых он спал в пути с никелированным браунингом в руке. По его следам многие западные поэты и художники ездили уже в 70-е годы. Так американский поэт из поколения «битников» Ферлингетти взялся пить в дороге с русскими и был вынесен где-то на полпути из поезда с сердечным приступом. Тогда же один честолюбивый немецкий художник проехал до Владивостока в купе с заклеенным черным бумагой окном, пищу ему подавали в дверь, не знаю, выносили ли горшок. Изолированный от внешнего мира, он вел всю дорогу дневник. Выйдя во Владивостоке, он сжег его, сам себя сфотографировал за этим занятием и фотографии выставил на престижной выставке «Документа» в Касселе в качестве своего отчета о путешествии в Транссибирском экспрессе. Вероятно, он отталкивался от строчки Сандрара о том, что путешествовать следует с закрытыми глазами. Транссиб притягивает к себе слегка чокнутых. Хотя, правду говоря, и я готов был на шестой день заклеить окно черной бумагой и проспать, если бы сумел, до Владивостока.

Мои иностранцы оказались на удивление смирными. В ресторан они не ходили и вообще опасались есть в дороге, тем более, пить. Ни тот, ни другой совершенно не говорили по-русски. С первым я познакомился сам на одной из станций, он оказался архитектором-реставратором из Амстердама, женатым, но подарившим себе к 50-летию пятинедельную «кругосветку»: после трех дней в Москве, проезд во Владивосток с остановками в Тюмени, Иркутске и Хабаровске (мудрое решение для путешественников, не мыслящих себе жизни без ежедневного душа, — но за один этот проезд по России с остановками голландская туристическая фирма слупила с него 2,5 тыс. долларов, отправив его при этом даже не в СВ, а в купейном вагоне!). Из Владивостока ему предстояло перелететь в Анкоридж и далее по Канадской железке (которая вдвое короче маршрута поезда № 2) добраться до Торонто, откуда на теплоходе вернуться в Амстердам. В Тюмени он чем-то отравился и стал вдвойне осторожен. Там же он распрощался с двумя соотечественниками, направившимися в Пекин. С собой у него имелась баклага с купленным еще на родине сухим вином, а также кофе и вода — этим ограничивался его поездной рацион. Он делал какие-то записи в дорожной записной книжке большого формата, тасовал географические карты, показал мне толстенный голландский путеводитель по Аляске и Канаде со сделанными им закладками. Затем отвлекшись, восхищенно указал рукой рукой на закат за окном. Ему не с кем было в поезде перемолвиться словом, и все же он не вполне доверял мне, не понимая, чего мне от него надо? Да ничего не надо — просто, может, для полноты картины мне недоставало какой-то краски или цветной тени.

Второго, английского строителя из Дорчестера, привел ко мне проводник его вагона, прослышав о моих способностях к языкам. Он не мог втолковать своему пассажиру, что ему необходимо будет обратиться к британскому консулу во Владивостоке, поскольку истекает срок его визы. Англичанин отказался от мысли о поездке в Японию, куда его звали с собой приятели, и собирался возвращаться назад этим же поездом. С него турфирма за проезд в один конец, также в купейном вагоне, содрала 420 фунтов стерлингов. На него произвело впечатление мое купе, он спросил: «Это вагон 1-го класса?» Как и голландец он избегал ресторана. Где-то в Забайкалье я видел, как он покупал пучок зеленого лука, объясняясь с продавцом на пальцах. Он осторожно поинтересовался, что я думаю о состоянии поездных туалетов? Ему было на вид лет 45–50, он никогда не был женат и был совершенно равнодушен к футболу. Он показался мне симпатичным, хоть я не очень понимал его слитное произношение — с носителями языка всегда труднее общаться. Мы попили с ним пакетикового чая (бедный англичанин!), и он вернулся в свой вагон. Во Владивостоке он вышел с рюкзаком и спальником на плечах.

ПОНЕДЕЛЬНИК. ВЛАДИВОСТОК

Как это правильно, когда железная дорога обрывается у моря. Вокзал и порт во Владивостоке соединены коротким пешеходным мостиком. Вокзал — близнец Ярославского в Москве, постройки 1910 года, недавно отреставрирован (уж не китайцами ли?). Город поставлен привольно и грамотно, замечательно вписан в рельеф. Вообще, сочетание моря и сопок само по себе вдохновляет. Еще меня поразили целые улицы, застроенные в начале века зданиями в стиле очень качественного модерна. По замыслу это город открытый, город большого стиля, переживающий нелегкие времена, но не павший духом (я сужу по горожанам). То есть симптомы упадка, деструкции, и подъема, процветания (машины с правым рулем сегодня здесь чуть не у каждого второго), образуют в нем химерически пряный букет. В нем отсутствует континентальная злость.

Я объедался здесь на набережной медведками — похожими на личинок морскими раками, запивал бочковым пивом копченых кальмаров, пересекал на пароме бухту Золотой Рог, карабкался по крутым улочкам, мочил ночью ноги в прибое бухты Амурский Залив, утром меня разбудили чайки. Меня отвезли в аэропорт в 60 километрах от города, где ИЛ-62 возвратил мне потерянные мной семь часов — вернул, как стол находок. Я чувствовал себя пружинной рулеткой, ленту которой вытянули сперва на всю длину, до упора, и затем отпустили. Не вполне по своей воле, но я совершил географическое паломничество, о котором, наверное, не может не мечтать всякий житель России.

МЕЖДУ ЭДЕМОМ И ЗВЕРИНЦЕМ

Идея зоологического сада заключает в себе, как это ни странно, фиктивную память о земном рае. По нашим представлениям в Эдеме, огороженном оазисе на востоке, отсутствовали страх и вражда. Всякая животная тварь была травоядной, а люди — вегетарианцами. Есть также красивое мусульманское предание, что люди в раю питались запахами, подобно ангелам. Позволение употреблять в пищу обескровленную плоть животных получили только Ной и его потомство. Современная наука представляет нам картину происхождения жизни на Земле, разительно отличающуюся от той, что содержится в Книге Бытия. Но фактом остается подспудное и абсурдное желание людей достичь состояния рая — будто можно так настойчиво стремиться к чему-то, о чем у тебя не может быть ни памяти, ни представления. Наши зоосады — одно из проявлений этого глубинного стремления. Утопическая и приносящая доход попытка приблизиться к никогда не существовавшему состоянию до охоты на зверей и их приручения.

ИСТОРИЯ

Зоосад — совсем не зверинец, или не вполне зверинец. Зоосады, в современном их понимании, возникли лишь в XIX веке. Зверинцы же существовали задолго до Рождества Христова, от которого принято сегодня во всем мире вести летоисчисление. Как правило, это были просто клетки с дикими зверями либо специально огороженные и охраняемые угодья для охоты в них царей и знати. Но известно, что еще в 1150 г. до Р.Х. в Древнем Китае при императорском дворце был заложен один из первых зоопарков — с млекопитающими, птицами, черепахами и рыбами — т. н. «сад знаний», занимавший площадь до 500 гектаров и просуществовавший восемь веков. Коллекции диких зверей, рыб и птиц держали в своих дворцах многие великие цари древнего мира: Соломон, Семирамида, Ашшурбанипал, Дарий. Цирки античности были немыслимы без зверинцев, в которых томились свирепые хищники, предназначенные для гладиаторских боев. В Средневековье же, напротив, зверинцы нередко содержались при монастырях (излюбленная картинка житий христианских святых — отшельник, соседствующий с кротким львом или проповедующий птицам). При дворах королей и крупных феодалов как правило существовали охотничьи зверинцы. Уважающие себя русские князья и княжата, кроме соколиной охоты, держали также «пардусов», то есть барсов, пантер или леопардов. Кстати, жирафы в книгах той поры звались «камелопардами», пятнистыми верблюдами. Побочным и неожиданным следствием рыцарских крестовых походов, помимо импорта чумы, стало появление в Европе невиданных прежде зверей. Еще больше новинок любителям животных принесла эпоха великих географических открытий. Гонимые алчностью испанские завоеватели все же не могли не изумиться, неожиданно напав на ацтекский зоопарк, затмивший своим богатством и великолепием все, что можно было увидеть в таком роде в Европе: огромная коллекция четвероногих — только за хищниками ходило 300 слуг, еще столько же — за водоплавающими птицами на 10 прудах; одним хищным птицам скармливалось ежедневно 500 индюков; помимо клеток для зверей — искусственные бассейны, дома для птиц! То было дивное творение поразительной, жестокой и обреченной цивилизации. Справедливости ради все же следует отметить, что в свою очередь лошади завоевателей ошеломили обитателей Нового Света ничуть не меньше, чем их корабли и огнестрельное оружие.

Жители Старого Света к этому времени научились как никто перенимать новое и лучшее. Зверинцы при дворах европейских монархов начинают стремительно множиться и разрастаться, а император Священной Римской Империи Максимилиан II в 1552 году устраивает в замке в окрестностях своей столицы один из первых европейских зоопарков, позднее переведенный в Шенбруннский дворец в Вене. В XVIII веке зоопарки и зверинцы, открытые для посетителей, существуют уже, кроме Вены, в Лондоне, Версале, Турине, Мадриде, Гааге, Дрездене, Потсдаме, Штутгарте, Касселе, чуть позднее возникают в Антверпене, Амстердаме, в берлинском Тиргартене. Первый в России зверинец был основан в 1766 году Григорием Орловым в Гатчине на территории площадью приблизительно 400 гектаров. С 1794 года зверинцы используются также в научных целях. Начало этой практике положили Кювье с Ламарком, когда в Париж перемещен был зверинец из Версальского дворца. А уже в 1828 году в Лондоне открывается в Регентском Парке первый зоопарк нового типа, где для тысячи видов зверей и птиц были созданы более привольные условия существования, приближающиеся к современным стандартам. Вскоре в нем появляются также павильоны для пресмыкающихся, насекомых и беспозвоночных и акватории с морской и пресной водой. В 1864 и 1865 годах по инициативе Русского Императорского общества акклиматизации животных и растений на средства от добровольных пожертвований открываются зоологические парки в обеих российских столицах. («Зверинцами» же сто лет назад словарь Брокгауза называл Беловежскую Пущу, Гатчинский и Боржомский заповедники). Не так давно Московский зоопарк подвергся существенной реконструкции. Сегодня в нем на площади в 20 гектаров обитают около семи с половиной тысяч животных 750 видов, на которых ежегодно приходят посмотреть свыше полутора миллионов людей.

Зоопарки разных стран в двадцатом веке не только поддерживают деловые и научные связи, но и образуют международные ассоциации. Для их нужд издается на английском языке «Международный ZOO-ежегодник». Всего на сегодняшний день в мире профессионально демонстрируется около тысячи больших коллекций животных, из них 80 % в городских зоопарках. Отдельной статьей следует отметить так называемые авиарии, или птичники, — просторные сетчатые вольеры для птиц, самые большие из которых находятся в Сан-Диего (штат Калифорния) и в Лондоне. Но особую привлекательность зоопаркам придает наличие в них аквариумов. Еще в XVIII веке британцы стали использовать для содержания рыб стеклянные сосуды. Ими же был построен и открыт в 1853 году для обозрения первый аквариум при Лондонском зоопарке, в упоминавшемся Регентском Парке. Оценив выгоду, которую приносит такой аттракцион, антрепренер одного из североамериканских цирков открыл в 1856 году аналогичный аквариум в Нью-Йорке. С тех пор количество ориентированных на коммерцию предприятий подобного рода непрерывно увеличивалось. В конце 1930-х в США приступили к сооружению океанариумов (что само по себе является непростой технической задачей и требует привлечения колоссальных средств). Самые большие в мире океанариумы, вмещающие около 4 млн. литров воды, были построены американцами во второй половине XX века — два из них находятся во Флориде и один в Калифорнии.

Однако еще в конце XIX века был сделан следующий после зверинца и зоосада шаг к воссозданию Эдема на земле. В 1872 году все теми же американцами был основан первый в мире Йеллоустоунский Национальный Парк, площадью около миллиона гектаров. Сегодня национальных парков в разных странах, если еще прибавить к ним близкие по своему назначению природоохранные заповедники, насчитывается свыше двух с половиной тысяч. Главное их достоинство, что звери не изымаются из естественной среды обитания и ведут привычный для своего вида образ жизни. То, что порознь представлено в наших зоологических и ботанических садах, в ландшафтных парках, здесь оставлено на своих местах, в первозданном виде, и люди — только прилично ведущие себя гости в этих удивительных мирах.

ЗВЕРИ И МЫ

На протяжении почти всей своей истории человек неизменно предстает в окружении животных. Практические мотивы и выгоды от их использования — начиная с охоты, скотоводства и применения труда прирученных животных, — совершенно очевидны. Но очень интересно также проследить, какие последствия такое близкое соседство имело для нашего сознания?

Человек — самое странное из порождений Природы, единственное из всех живых существ, не принадлежащее ей целиком и занимающее совершенно особое место в ней. О загадке его эволюции, скорее похожей на цепь революций, существует много версий: первопричиной тому радиация, Бог, инопланетяне, прямохождение, труд или еще что — бог весть. Как бы там ни было, и сегодня всякая человеческая особь на какой-то почти космической скорости, но скрупулезно, воспроизводит весь процесс собственного происхождения. Вначале биологического — от слияния двух клеток, через беспозвоночного головастика, до подобия космонавта в материнской утробе. А уже после рождения — воспроизводит историю становления человека (всем известные случаи со всяческими «маугли» подтверждают, что человеком новорожденному еще только предстоит стать). Младенец повторяет все основные моменты в истории своего вида: разделение функций передних и задних конечностей, нелегкий переход к прямохождению, освоение орудий, словесной речи и т. д. В детстве он окружен так называемыми игрушками: погремушки, куклы людей, фигурки животных, юла, уменьшенные предметы человеческого обихода, машинки. Сравнительно с прежними временами, сегодня в непосредственном окружении человека животных практически не осталось. Однако весь человеческий космос по всем направлениям пронизан их символическим присутствием: на ночном небе и в календарях знаки «небесного зверинца» — Зодиака. Не сомневаясь, что нас поймут, мы говорим «осоветь» или «он набычился», «он голубит ее» или «какая скотина!». Мы сходу понимаем, что рюмка, обвитая змеей, указывает на аптеку; что ягненок на плечах, или Агнец, означает самопожертвование Бога; каждому евангелисту у нас придан свой зверь — и свой имеется в Апокалипсисе; чертей и прочих демонов мы наделяем рогами, копытами, хвостами и резким зловонием; своим детям даем читать сказки о животных, чтоб Маши знали, как им уйти от Медведя, а Красные Шапочки — о чем не следует разговаривать с повстречавшимся Серым Волком; увидев изображение белоголового орлана, ждем немедленно американского гимна, а панды — китайского ресторана. Не говоря уж о драконах, единорогах и двуглавых орлах.

Первобытные людские племена чаще всего считали себя произошедшими от конкретного животного и почитали его как своего прародителя. В XIX веке такого символического предка ученые-антропологи назвали «тотемом», позаимствовав слово у североамериканских индейцев. Бывают также индивидуальные тотемы, называемые «нагуалями». И действительно, нам нечто важное способно сообщить о человеке его прозвище, такое как Великий Змей, Быстрый Олень или Соколиный Глаз, но еще больше способно поведать о внешности и предполагаемом поведении человека чье-то замечание, что он походит, скажем, на медведя, грызуна или верблюда. Искомую точность, грациозность и экономность движений перенимают у животных некоторые школы танца и восточных единоборств. Богатейший и разнообразный мир животных, как мир неких качеств, проявленных в высшей, превосходной степени, изначально служил людям для целей познания и овладения миром. Об этом же свидетельствуют дошедшие до нас наскальные рисунки, 80 % которых составляют изображения животных. Мы пришли, или, точнее, возникли в мире, уже заселенном животными, и нам не так трудно было их понять, так как аналогичный зверь сидел и продолжает и сегодня оставаться в каждом из нас. По мере успехов человека в расподоблении себя с животными и создании невиданной на земле цивилизации знание об этом он старался в себе подавить. Поэтому такими оглушительными скандалами явились столетие назад теории Дарвина и Фрейда. Они пробили брешь в возгордившемся и коснеющем сознании человека. Отдельным уроком послужили самоуничтожительные войны XX столетия. Сегодня то, что говорит наука о человеке и животных, уже не воспринимается нами столь болезненно.

А она говорит нечто такое, что опрокидывает сложившиеся стереотипы: что невозможно четко и однозначно отделить живую природу от неживой, живую от одушевленной, а одушевленную от собственно человека. Иначе говоря, что существуют переходные состояния вещества и промежуточные формы жизни. Что растения, например, обладают в самом элементарном виде зачатками психики, и комнатные цветы, скажем, способны отвечать моментальной негативной реакцией на внезапную гибель креветок в отгороженной стеклом кастрюле с кипящей водой — как бы из «солидарности» со всем живым (есть эксперименты, неоднократно фиксировавшие при помощи приборов и датчиков наличие такой реакции). Что так называемый триумфальный крик серых гусей совершенно аналогичен по значению проявлениям персональной любви, дружбы и патриотических чувств среди людей. Что шимпанзе способны освоить язык жестов на уровне трех-четырехлетних детей и общаться на нем с экспериментаторами. Что подрезание ушей и хвостов у породистых собак настолько же ограничивает их способность к общению, что и вырезание языка у людей. Что некоторые виды высших животных способны не только распознавать и соответствующим образом реагировать на знакомые слова, но также различать геометрические фигуры, осваивать элементарные понятия и решать простейшие логические задачи; интуитивные же способности отдельных особей граничат с телепатией, если таковая только существует в природе. Все это совершенно меняет всю оптику человеческого пребывания на Земле.

Благодаря успехам этологии, науки о поведении животных, приходится признать, что животные не только способны сбиваться в стада и объединяться в стаи, но и применять орудия и образовывать некие подобия устойчивого социального устройства (в особенности приматы), воевать, жить моногамно либо однополо, демонстрировать признание своей вины, горевать от смерти близких, в некоторых случаях жертвовать собой и даже сохнуть и чахнуть от любви к единственному и никем не заменимому партнеру (например, серые гуси). Как выразился один выдающийся зоолог, в психическом отношении высшие животные похожи на чрезвычайно эмоциональных людей с крайне ослабленным интеллектом. Подобное сужение сознания, потеря памяти, утрата идентичности случаются у людей при контузиях. То есть солнце светит как бешенное, а ты не знаешь, кто ты такой, как здесь очутился и всему должен учиться заново. С той только существенной разницей, что животные не теряют при этом физической ловкости. Могучие инстинкты понуждают их быть целеустремленными, а жестокий естественный отбор превращает каждую взрослую особь в чемпиона по выживанию. Вкупе с целесообразностью телосложения все это делает их фантастически красивыми внешне. Однако, кроме половых партнеров и смертельных врагов, эту красоту, кажется, способен оценить на земле только человек — приподнявшийся над собственными инстинктами единственный из участников, кто способен стать зрителем и потрястись ужасающей красотой мироздания.

В отношении могущества люди давно уже бесконечно превзошли животных — благодаря прямохождению, разделению функций полушарий головного мозга, способностям к образному и отвлеченному мышлению, воображению, памяти, владению словом и, как следствие, фантастически далеко зашедшему производству искусственных орудий.

Но, по существу, сумма наших сходств с животными едва ли не перевешивает сумму отличий от них. И только считанные признаки нашей жизнедеятельности и душевной жизни незнакомы животным в принципе. Признание в этом не унижает человека, но лишь возвращает царству животных попранное достоинство.

УЗНИКИ В ПЛЕНУ У ЗАЛОЖНИКОВ

Одно из самых поразительных стихотворений в мировой поэзии написано Велимиром Хлебниковым в начале XX века. Оно называется «Зверинец» и представляет собой попытку расшифровать интригующую загадку существования животного мира и истолковать уроки, преподанные им человечеству. Приведем несколько «звериных строф»:

О, Сад, Сад!

Где немцы пьют пиво, а красотки ходят продавать тело,

Где верблюд, чей высокий горб лишен всадника, знает разгадку буддизма и затаил ужимку Китая,

Где олень лишь испуг, цветущий широким камнем, Где слоны, кривляясь, как кривляются во время землетрясения горы, просят у ребенка поесть, влагая древний смысл в правду: «Есть хоцца! Поесть бы!» — и приседают, точно просят милостыню,

Где нетопыри висят опрокинуто, подобно сердцу современного русского,

Где в лице тигра, обрамленном белой бородой и с глазами пожилого мусульманина, мы чтим первого последователя пророка и читаем сущность ислама,

Где звери, устав рыкать, встают и смотрят на небо,

Где в зверях погибают какие-то прекрасные возможности, как вписанное в часослов Слово о полку Игореви во время пожара Москвы.

Конечно, в любом зоосаду звери — узники. У них отобрано или ограничено до предела то первейшее, что отличает их от растений — свобода передвижения. Но определенная жестокость, увы, является одним из условий мироздания. Непрекращающийся хруст костей стоит в природе, за каждым из людей также высятся горы костей, шкур, перьев. Причем жестокость зверей преувеличивается нами. Этологи очень ценят уровень понимания, достигнутый Джеком Лондоном: в его рассказах герой с удивлением обнаруживает в глазах волков не свирепство и злобу, а лишь безжалостный, разогретый голодом и азартом погони, почти что дружелюбный аппетит! И самый злостный враг животных, как и вообще живой природы, демографический взрыв, переживаемый человечеством. Тошно становится, стоит представить, как обесцветится палитра жизни на Земле с исчезновением животных видов, каждый из которых вносит определенную краску или оттенок в общую картину, — а это уже происходит повсеместно, и все большее их число все еще существует только благодаря содержанию и размножению в неволе! Потому невероятно важно, чтоб человеческие дети могли видеть их вживе, чтобы взрослые не забывали об их существовании и оживили в себе способность удивиться, восхититься и устыдиться. Только тогда у животных, да и у людей, появится хоть какой-то шанс. Ради этого пленники могут и потерпеть. Потому что, если и когда люди позволят животным исчезнуть с лица планеты, это будет уже не та планета и не совсем люди. А будет безрадостное зрелище самопожирания жизни и болезнетворного саморазрушения Природы.

Сегодня все большую часть населения зоопарков составляют животные в них же и родившиеся, и часто уже не в первом поколении. Зоосады договариваются между собой и вяжут зверей, как хозяева — породистых собак. Инстинкты таких животных дезориентированы. У части животных развиваются актерские наклонности. При скудости внешних впечатлений они нуждаются в приходе посетителей не меньше, чем профессиональный актер в зрителях. Особенно преуспевают на этом поприще, несомненно, человекообразные обезьяны. Но основная масса животных, оказавшись в условиях, не требующих интенсивной работы инстинктов, в той или иной степени дегенерирует. Подобно слабоумным в богадельне, некоторые животные целыми днями снуют из угла в угол по своей «камере» (причем совсем не обязательно из тех, что привыкли пробегать на воле большие расстояния) или, стоя, часами раскачивают головой из стороны в сторону, — похоже, подобные механические и однообразные движения приносят им успокоение. То есть они живут вдвое дольше, чем на воле, лучше питаются, охотнее и эффективнее размножаются, но… изнемогают от скуки и специфического стресса, развивающегося у зверей в зоопарках. И раз в году в каком-то из зоопарков обязательно бесится слон, любимец детей, и принимается ни с того ни с сего топтать людей. Иногда, чтобы снять этот стресс, достаточно отправить животное отдохнуть от посетителей в так называемый запасник при зоопарке или в загородную резиденцию. Начиная с 1930 года все большее число крупных зоопарков обзаводится своими заповедниками с просторными вольерами в сельской местности, где животные восстанавливают силы в более привольных условиях. К примеру, такой закрытый филиал, принадлежащий Московскому зоопарку (он называется «Питомник по разведению редких животных» и находится в Московской области, под Волоколамском), в десять раз превосходит его по площади. Специалисты считают, что экспонировать следует не более четверти обитающих в зоопарке животных, проводя их планомерную ротацию. Вообще зоопарк — это чрезвычайно сложное хозяйство. Погубить зверей проще простого, а обеспечить им оптимальные для данного вида условия обитания — на весьма ограниченной территории содержать бегающих, ползающих, летающих, плавающих, дневных и ночных, полярных и тропических, болеющих и здоровых, — задача не из простых.

Заметное число людей в наших зоопарках распоясывается — похоже, ими движет ложное чувство превосходства и собственной безнаказанности. Не весьма приятное зрелище, если представить себя на минуту по ту сторону ограды. Но один только детский восторг уже перевешивает весь негатив, связанный с посещением зоопарка. Самые разные взрослые люди также испытывают здесь сложный букет переживаний, доминируют в котором все же беспримесное чувство радости и изумление: кто тот дивный Выдумщик и совершенный Мастер, что все эти существа задумал и создал, не имея аналогий, с листа? Неужели Природа совершила все это вслепую и самотужки?!

ПОСЕЩЕНИЕ ЗООСАДА

Чтобы избавить животных по меньшей мере от физических страданий, зоопарк должен либо быть богатым, либо его не должно быть вовсе.

Помню как поразил меня впервые увиденный западный зоосад — один из лучших, берлинский «Zoo». Для него отбираются и в нем содержатся только великолепные представители своего вида, здоровые и ухоженные особи. Носорог со свисающими бронированными доспехами походил как две капли воды на выгравированного пятьсот лет назад великим Дюрером. В тот день припустил сильный затяжной дождь, пешеходные дорожки «Zoo» обезлюдели. Группа жирафов прятала головы под козырьком своего павильона, пережидая ненастье. Тут побежали на меня по траве слоны, расправив, как боевые знамена, уши и трубя так, что у меня застыла кровь в жилах. Кругом ни души, ни единого человека в униформе, слоны на воле — да что они все обалдели?! Быть затоптанным слонами на второй день пребывания в Западном Берлине! Только когда исполины остановились, я смог рассмотреть бетонную дорожку в траве с торчащими железными шипами, непереходимую для их уязвимых подошв, а перед ней ров для страховки. Было еще много впечатлений, но главное из них — знаменитый четырехэтажный аквариум, куда я скрылся от дождя и откуда уже не вышел до самого закрытия. Я даже не предполагал, что такое возможно. В лабиринте коридоров я находил аквариумы гигантские, в которых стремительно двигались акулы, и поменьше, в которых плавали десятки разновидностей кисельных медуз, шевелились актинии — для них, растущих посреди кораллов, сымитирован был океанский прибой за стеклом и полуденное солнце, струилась мурена, планировали скаты, поднимая при посадке песок со дна, перемигивались какие-то стручки с присосками и красными отметинами, как на термометрах. Бесполезно — это надо видеть. Я вышел шатаясь, как пьяный, в берлинские сумерки, затопленные неоновым светом.

Собираясь написать о зверинцах, я наведался посреди зимы в Московский зоопарк, в котором не бывал еще после реконструкции. И в целом одобрил условия содержания зверей. Большинство животных имело даже какой-то холеный вид, отчего я преисполнился гордости за отечество, переживающее нелегкие времена, и за его столицу. Как говаривал в советское время один аспирант, живший в общежитии и соорудивший кукольный домик для прирученной им мыши: «Пусть хоть она поживет по-человечески!»

Звери находились в зимних «квартирах», отделенных от посетителей только толстым стеклом. Движущийся на тебя леопард или пантера, отворачивающие в сторону всего в дециметре от твоего лица, — запоминающееся впечатление. А какая умница и красавец желтоклювый носатый тукан с идеально белым воротничком! Или шаровидный казуар, с нелепыми и ядовито расцвеченными индюшачьими наростами на физиономии, в какой-то меховой, по виду пастушьей, бурке вместо положенных ему перьев. Африканский страус просто сразил меня своим ростом — никогда не думал, что они способны вырастать до таких размеров. Его высушенная старческая головка на змеиной шее взметывалась на высоту не менее двух с половиной метров. Глядя на его мозолистые лапы, тянущие на 45-й размер обуви, и устрашающей толщины ляжки, я поверил немедленно и сразу, что одного несильного удара такой лапы достаточно, чтобы проломить грудную клетку человека. Мне подмигнул нечаянно крокодил в террариуме, но немедленно захлопнул глаза, потому что любимое их занятие — ничего не делать и притворяться бревном. В Берлине такие же!

Только для них там сымитирован тропический климат, высятся бамбуковые заросли, идет теплый искусственный дождь, поднимаются испарения, капает с листьев, можно пройтись по пешеходному мостику с перилами, под которым далеко внизу мокнет в водоемах несколько десятков таких бездельников, похожих на муляжи, а их распахнутые пасти — на желтое либо белое нутро дорогих чемоданов. (Речь идет в данном случае о западноберлинском «Zoo», потому что существует еще восточно-берлинский, «социалистический», также «Zoo», занимающий в четыре раза большую территорию, — у немцев вообще получилось всего по два, исключая только аквариум). Вернемся, однако, в зимнюю Москву.

Наконец я вышел к напоминавшему великанский термитник «Экзотарию». Эту заманчивую новинку я приберег «на закуску» и ждал от нее чудес, способных воскресить то первое впечатление от аквариума в «Zoo», — однако выяснилось, что билеты в него перестают продавать за два с лишним часа до закрытия. Вероятно, подразумевается, что ни один нормальный человек скорее чем через два-три часа из него ни за что не выйдет. Информации, кстати, об этом на входе в зоопарк не было. Что ж, будет повод наведаться сюда еще раз весной, когда звери воспрянут телом и духом и будет не так холодно.

Правда, уже не будет и так малолюдно. Но худа без добра не бывает, как и наоборот. Зоопарки — еще одно тому свидетельство.

ЯСЕНЕВО И ОКРЕСТНОСТИ

Ясенево известно как «спальный» микрорайон размером с небольшой областной город. Район удаленный — десять станций метро от кольцевой, — прижатый к другому кольцу, МКАД, как засунутый под ремень учебник.

Дышится в нем, тем не менее, легко, поскольку от поглотившего его обходным маневром мегаполиса он отгорожен Битцевским лесопарком и зеленой зоной в районе Узкого. Приезжие из центральной части города удивленно вертят головами и дышат полной грудью. Стометровая ширина его улиц и однообразие жилых коробок сводили меня с ума. Прогуляться в гастроном или на ближайший рынок — занятие, минимум, часа на полтора. Почва злая, глинистая, неплодородная. Поэтому в первый год жизни здесь мне нравилось только небо иногда — благодаря дальним видам оно бывает изумительно, неправдоподобно красивым. Силы небесные будто позаботились о компенсации местным жителям за визуальную скудость того, что расположено ниже. Хороши в Ясеневе закаты, летние грозы и обильные снегом зимы.

Неплохо также звучало название, тянущееся через «ясень» к «осени» и располагавшее к пешим прогулкам. И со временем именно это присутствие и даже вторжение природной среды стало примирять меня с участью ясеневского жителя. Замусоренный и перенаселенный лесок с законсервированными послевоенными голубятнями и строениями ясеневской усадьбы, тесная площадка для выездки, облепленная по периметру зеваками, — все это не вызывало особенного энтузиазма. Кони, грациозно роняющие лепешки на асфальтные тротуары, на мой взгляд, выглядят несравненно лучше. Собственно в Ясеневе из чего-то нестандартного и примечательного имеются лишь церковь Петра и Павла XVIII века, закрытое сельское кладбище по соседству, да пару тенистых, насмерть затоптанных аллей, заросших прудов и выродившихся садов с низкорослыми фруктовыми деревьями. Но с самого начала, и даже ранее, я попался в узы Узкого — усадьбы Трубецких, превращенной в советское время в ведомственный санаторий, а в постсоветское переживающей распад и запустение, что равно приличествует как гнездам родовитого дворянства, так и советским символам, упрятанным за многокилометровыми имперскими оградами.

Во-первых, здесь просматривался рельеф, членящий ландшафт, делающий его любопытным и живописным. Во-вторых, имелся каскад прудов с белыми амурами, покачивающимися у поверхности воды в водорослях, как отрубленые руки. В-третьих, встречались задающие лесу масштаб старые деревья, и еще — загибающаяся липовая аллея на дамбе, темные великовозрастные ели и высаженные полукругом дубы у головного здания усадьбы. Наконец — собственно усадьба, прекратившая сопротивление и сдавшаяся на милость окрестных жителей. Какие-то санаторные работники в белых халатах еще отсиживались в огромном дощатом флигеле, уставшем за двести лет прикидываться каменным. Здание само нуждалось в лечении, если не погребении. Краска лущилась на его рассохшихся стенах и задиралась чешуйками, будто от какой-то неизлечимой и прогрессирующей кожной болезни. Особенно впечатляли оштукатуренные слоноподобные колонны центрального портика — у их основания штукатурка пооблетала, обнаружив обшитую прогнившими досками гулкую пустоту. Несмотря на наплыв людей в выходные дни, кажется, это одно из самых располагающих к философствованию мест в Москве. Не случайно в одном из покоев этой усадьбы, превращенном позднее в биллиардную, скоропостижно умер Владимир Соловьев. В номенклатурные и плотоядные времена, как уверяют краеведы, в нем отдыхали от забот Мандельштамы и Пастернак. Но куда более воображение поразила — вероятно, в силу своего драматизма — другая деталь. На колокольне церкви в Узком (будто вылепленной пальцами из теста и присыпанной мукой, — что-то с камнем здесь нелады) холодным осенним днем 1812 года сидел Бонапарт, глядя на начало отступления своей армии по лесистой Калужской дороге. В складках местности и на высотах окрестностей встречаются также сваренные из рельсов противотанковые «ежи» (в виде памятников) и вывороченные бетонные останки вполне реальных ДЗОТов времен последней обороны Москвы. Есть во всем этом нечто гипнотическое.

И вот только года два спустя из муниципальной газеты «За Калужской заставой», которую я уже собирался было отправить на дно мусорного ведра, я вдруг с изумлением узнал, что живу на самой высокой географической отметке в Москве. О, слепота! Клянусь, это не входило ни в мои намерения, ни в тайные помыслы. Какая ирония и злая пародия на мегаломанию литературного «лимитчика» и всемирного Растиньяка — удалиться и спрятаться в Ясеневе от всего, чтоб нечаянно выяснить, что подвешен чуть не в сотне метров над высотой Воробьевых гор! Я вышел на один балкон, на второй — местность во все стороны заваливалась к горизонту. Наверху сочащейся родниками Ясной горы (еще и глухота: улица сюда ведет — Ясногорская!) расставлено было подковой пять раскладных двадцатичетырехэтажных «книжек». Неожиданно я обнаружил себя на самой ее маковке — во втором «томе» где-то посередке. Так вот почему отсюда так хорошо смотрится салют над городом в отдалении, и всегда гуляют ветры. Я поблагодарил в душе того, кто научил меня читать буквы, того, кто их придумал, и еще тех, что распорядились засовывать в почтовые ящики жильцов всякую бесплатную печатную продукцию. Ясенево — это получается такая типа вахта на смотровой площадке где-то на бизань-мачте Москвы: спите спокойно жители Ясенева и юга столицы!

За кормой — за МКАД — перемигиваются каждый вечер в лесу огоньками высотные корпуса с антеннами одной из самых могучих разведок мира. Оттого так спокойно спится в Ясеневе. И на палубе чисто: поливочные и уборочные машины, милиция, солнцевская «крыша» — под ней то ли трудолюбивые, то ли ленивые азербайджанцы (я так и не понял), которые только зря не допускают сюда ничего из того, что у них самих растет. За все годы всего один раз сожгли в едва открывшемся «ирландском пабе», не представившись, нескольких человек со всей обстановкой. Вообще, здесь много просторных, полупустых и весьма дорогих магазинов, в которых постоянно, тем не менее, ведутся перестановки, реконструкции, затеваются ремонты, — не поверю, что в них, тихо и культурно, не «отмываются» чьи-то безличные деньги.

В дни дефолта только, год назад, вдруг все как провалилось: вымершие ряды ларьков, оголившиеся и плохоосвещенные торговые площади, ставшие полем брани, где визгливые наскоки покупателей встречали лающую отповедь продавщиц, давно истосковавшихся по чему-то такому, — изобилие оказалось иллюзией, жизнь есть сон, и пришла пора перетянуть за это оглоблей кого-нибудь поперек хребта.

Но и это, поколебавшись, отошло куда-то. Стабильный, чистый, довольно ухоженный район, расположенный в отдалении от трасс, вокзалов и заводов. Потому и неблизко до него — за все надо платить.

Почва только сотрясается местами от проносящихся подземных поездов, и шахты с козырьками выведены на газоны, чтоб не задохнулись под землей стекающиеся из различных мест к себе домой обитатели.

Да лежащий ничком потемневший мужик из цветного металла парит на пятиметровой высоте напротив одного из выходов метро. Над его плечами барахтается также в воздухе человеческое дитя из того же материала. Никто не в состоянии точно сказать, что все это должно было означать или символизировать. Да и не видит никто давно за рекламными щитами да троллейбусными проводами этих медных летунов, кроме приезжающих сюда в первый раз.

БОЛЬШОЙ СЕКРЕТ

Та военная тайна, которую Мальчиш Кибальчиш так и не выдал врагу, и которую Мальчиш Плохиш знал для себя, состоит в том, что Москва представляет собой, по существу, гигантский тисненый тульский пряник.

Теперь уже можно признаться, что звезды на башнях Кремля никакие не рубиновые, а карамельные, с начинкой из повидла, и затоптанная интуристами Красная площадь вымощена колотым сахаром, что между Южным и Северным речными вокзалами в гранитных берегах Москвы-реки плещется кисель, что все москвичи курят «Яву» не простую, а «Золотую», и свои загородные дома возводят не из кирпичей, а из цукатов, кроют их мармеладными лимонными дольками и посыпают дачные дорожки какао. Не имеет больше смысла это отрицать.

О БЛЮДАХ