Книга (Венок Сонетов). — страница 5 из 34

Проводница обходит вагон и просит подготовить документы, мы ждем двадцать минут, но украинский контроль так и не появляется.

Русский пост через два часа, как раз чтобы успеть наконец глубоко заснуть, и быть разбуженным беспощадным резким светом, внезапно включенным на остановке.

Вначале к моей полке подходит девушка в пограничной форме, смотрит на посольскую бумажку и спрашивает, а где же паспорт. Потом просит подождать, и несет ее куда-то, и приводит высокого и круглощекого капитана. Он водит пальцем по строчкам, находит, и начинается торжественный обмен формальностями:

«А вы знаете, какое сегодня число?»

«1 декабря»

«А срок действия вашего разрешения заканчивается когда?»

«29 ноября».

«Так, собирайте вещи, будем разбираться»

Я вздыхаю. Видимо, без нытья не обойтись.

«Видите ли…»

Он отступает в купе проводницы, чтобы мы остались наедине и мне было легче «договориться».

«… и мне пришлось ехать автостопом, потому что у меня украли все деньги…» ну и все такое.

Он рассказывает про совершенные мной преступления, потом останавливается, внимательно смотрит в глаза и говорит:

«Тебя как звать-то?»

«Михаил», говорю я, думая, что это такой нелепый способ поймать меня на незнании паспортных данных.

«Ну ладно, Миша», говорит он и протягивает руку. «давай, иди. Тебя все равно отпустили бы, просто до утра подержали бы на посту. Зайду к тебе в гости в Москве, если пригласишь»

«Заходите», говорю я довольно нелепо. И добавляю: «Спасибо вам большое!»

Он улыбается (и его лицо сразу становится добродушным, вот как дома, наверное, стоит ему снять форму и повесить ее в шкаф на плечики) и говорит:

«Ну, я ж тоже человек, вижу, похоже у тебя действительно проблемы»

А потом, вспомнив про профессиональное: «Но все равно вы неправы! В следующий раз серьезнее относитесь к документам!»

Конечно же, я соглашаюсь, и каюсь, и обещаю очень серьезно относиться к документам.

Ну, вот и все. До Москвы осталось пять часов сна.

* * *

Москва.

На перроне меня резко прохватывает десятиградусный мороз. Я прохожу сквозь ряды зазывно бормочущих таксистов в кепках с опущенными ушами и подбитых овчиной кожанах, потом, оглушенный обрушившейся из киосков музыкой, выхожу на привокзальную площадь.

Прямо передо мной здоровенный рекламный щит, с портретом Че Гевары на красном фоне и надписью:

Свобода слова за 70 у.е.!

Я снимаю рюкзак, прислоняю его к ограждению подземного перехода, и начинаю хохотать.

* * *

Мне очень холодно, и я подношу сигарету к губам покрасневшими замерзшими руками.

Тут, стоя у подземного перехода, в двух шагах от станции метро, которое быстро-быстро довезет меня домой, я понимаю, что лето кончилось вот сейчас, что за мной захлопнулась большая железная дверь, что нет никакой Братиславы, нет Вены, нет Франции.

Нет больше Яны.

И я знаю, что все происходящее – обязательно к лучшему, ну, или к пользе хотя бы, но мне очень трудно делать вид (а, значит, рано или поздно, в это поверить), что в моей жизни не было сказки.

… Čo to je bolo, Janka?[13]

* * *

Голубые вагоны.

«Осторожно, двери закрываются, следующая станция – Спортивная…»

Москва, декабрь 2002

Москва, Карелия, Новгородская область, Петербург: Россия




Так что же это все-таки было?

Я решил записать этот кусочек жизни, пока он еще жив в памяти и не стал воспоминанием, всплывающим иногда – перед сном, в поезде, в праздную минуту. Похожи такие воспоминания на обрывки кино, и даже удивительно, почему этот чужой и суетливый персонаж – это ты сам. Картинки без объема, плоские фигурки, бормочущие  плавно и медленно, или отрывисто, или с театральной страстностью: короче, воспоминания, обрывки, смерть, противоположность тому, что было настоящей жизнью, в которой было радостно, безумно, отчаянно - или очень тоскливо.

Я не согласен. Я, жадина-говядина-турецкий-барабан, хочу оставить все это себе, и сделать это можно только разделив воспоминания с другими. А может, просто хочется таким странным образом прожить все еще один раз...

Протяжные вспышки мгновений, отобранных у памяти. И оставшаяся горечь забывающегося счастья, гаснущего отчаяния, глохнущей страсти, трезвеющего ума. Безысходность нормальности. От которой я прячусь сейчас со стробоскопом в руках.

* * *

Москва, за год до описываемых событий.

Вернувшись домой после нескольких лет во Франции, я ожидал новой жизни. А получил покой.

Унаследованная квартира. И я провел это лето пиля, сверля, стуча и обливаясь потом от июльской жары. Москва за окном, несколько деревьев во дворе издевательски подрагивают листьями под перебирающим их иногда ветерком: «Эй, где-то не здесь, где нет машин – там нас много и еще зеленая трава чтобы спать в нашей тени, и уж тому, кто знает толк в травяной перине, мы пошелестим ласково, оглаживая сны и мысли». Конечно, эту красивую неправду я придумал сейчас, но, выходя покурить на балкон, я всякий раз видел деревья, и они казались мне единственно понятными в этом странном неподвижном мире.

Впрочем, скоро нашлась интересная работа.

Как-то осенью, прогуливаясь среди старых московских улиц и глядя на асфальт под ногами, весь в колдобинах, особо заметных после европейской гладкости, я подумал: «А ведь, кажется, я совершенно счастлив! »

Действительно, у меня были дом, девушка, а любимое дело, которым я занимался раньше для собственного удовольствия, вдруг оказалось кому-то нужным и даже покупаемым. Так что теперь я мог сколько угодно играть словами и составлять их в сочетания, которые оживали иногда волшебной ясностью. Позволяя:

увидеть в понятии «стол» не только ровную поверхность для застолий и определенных видов работ, но и желтую восково-гладкую древесину столешницы с продольно вьющимися красноватыми прожилками, и размытую тусклой лампою тень чашки (и упругое биение в ушных раковинах ритма регги из соседней комнаты), и ворсистые барханы лежащего мохерового полотенца (и странное искривление карабкающейся к потолку белой отопительной трубы), и преломление света в зеленой прозрачной зажигалке, заложенной между страниц открытой книжки, и питерский двор с нелогичными трубами за окном, и себя самого, прикусившего нижнюю губу в лихорадочном поиске слов.

Так что ж, получается: счастье – это когда все достигнуто, ничего не нужно, и можно остаться там, где ты есть, навсегда?

* * *

Потом началась зима.

По утрам (чаще всего поздним, после ночи за компьютером или кухонной болтовни с гостями), я выходил на кухню, с услужливо развернутым в сторону окна креслом, заваривал крепкий чай и смотрел с высоты 12 этажей на заваленные снегом крыши, на голубей, плотно облепивших теплую отдушину под крышей дома напротив, на толсто укутанные фигурки, пробирающиеся сквозь взбаламученные хлопья метели; или, подняв взгляд выше и вдаль, на купол храма Спасителя, сверкавший золотом в ясную погоду, за которым виднелись белые кремлевские колокольни (к оконному стеклу был прислонен бинокль, для удобства разглядывания).

Еще выше было небо. Редкость для Москвы, где неба почти не видать, но здесь оно занимало половину зрения; расчерченное самолетами и косыми дымами котелен, подпертое слева, на другом берегу Москвы-реки, трубою ТЭЦ; а облачными ночами по нему плясали пятна разноцветных прожекторов каких-то вечеринок в центре города.

Вечерами, в ясную погоду, на стеклянных стенах здания напротив разгорался пожар отраженного заката.

Дни тратились на хлопоты. Например, улаживание наследственных дел, или поиски какой-нибудь штуковины, чтобы повесить ее на стенку. Впрочем, старые московские друзья, которых я знал совсем иными, были заняты примерно тем же. О другом говорить не получалось: оказалось, что все важное для меня не соприкасается с московской жизнью. Говорить о немосковском я перестал. Но начал писать, увлеченно, погрузившись в оживающее в словах, старательное и слегка приукрашенное нежностью подобие жизни.

Иногда я замечал, что, в одиночестве, говорю сам с собой по-французски. Чужие звуки в московском воздухе звучали странно и завораживающе.

Так прошли первые месяцы зимы. Потом мне надоело. Мира, ограниченного прямоугольником монитора, собственной головой и оконной рамой московской многоэтажки, явно не хватало.

Иногда, скажем, в середине ночи, я четко понимал, что же на самом деле происходит: я пытаюсь описать радость и полноту прошлой жизни, чтобы позабыть о ее отсутствии в настоящем. Внезапное ограничение чувств: черно-белая пленка вставлена в глаза; в ушах городской гул; тело задыхается под тройным слоем одежды, нос цепенеет от неподвижного воздуха, что там еще? в голове майкрософт.

… Выходить без необходимости на улицу я перестал.

* * *

Ладить с Машей нам было легко как никогда.

Целыми днями она сидела за машинкой, шила и кроила, я же пристраивался в другом углу комнаты с ноутбуком.

Я точно знал, каких тем не надо касаться, чтобы не обнажать душевное несогласие. Например, буддийских.

Просыпался я каждое утро под бормотание мантр. Когда-то это серьезно подавляло меня, все это исступленное повторение непонятных слов, с полузакрытыми глазами, с блаженной улыбкой после, а потом ничего, научился не замечать, только вот какой-то инстинкт выгонял меня из комнаты, и я уходил с чашкой чая в самый дальний угол квартиры, где было не слышно.

Кажется, это называется: «притереться друг к другу».

* * *

Весна того года была неожиданно ранней, чем-то даже похожей на французскую: уже в феврале стаял снег, и, несмотря на общую уверенность что это ненадолго, так и не выпал вновь. Накопившаяся за зиму копоть и грязь сначала осела в бурую кашу под ногами, потом потекла по водостокам, и окончательно исчезла, сметенная дворницкими метлами. Целыми днями сверкало на жестяных крышах солнце. Недоверчивые деревья попробовали раннее тепло за две недели раньше положенного, и у них получилось.