гораздо важнее; помню твой короткий прерывистый смех, повернутое ко мне доверчивое лицо; мы сидим, заключенные в странном треугольнике (намек на будущие невзгоды) – ты, я и огонь (начавшие оплывать от жара костра свечки потушены и убраны с камня), и синеватая мгла прокрадывается туда, где пламенные язычки дают слабину; я прошу передать полешко из сложенной в входа поленницы, ты наклоняешься низко (напряженный изгиб спины) и темно-медные в свете огня волосы падают на твое лицо…
Дождь слабеет. Ветер иногда встряхивает древесную листву, обрушивая на наши головы тараторящие пробежки капель. С одного из шестов немного капает, и я подставляю миску, превращая звук в жестяной.
Мое тихое наваждение продолжается.
Трещат поленья, медленно тихнет дождь, и мы тоже говорим все тише и медленней. Странные паузы возникают между словами и мне чудится, что моя призрачная рука отделяется от руки реальной, лежащей сейчас на колене, с расслабленно свисающей кистью, и тянется к ее лицу, касается пальцами щеки, потом медленно движется далее, к неровной поверхности волос, поддевая их медную тяжесть… Нет, я слишком неуверен в себе, и раздосадован; но картинка эта начинает сковывать мысли. Мы молчим, и нерешительность моя растет, я вспоминаю, что завтра она уезжает, и мне жаль волшебства этого вечера, которое может быть легко разрушено удивленным взглядом, позволь я руке догнать свою призрачную двойницу…
… наверное, когда-нибудь потом я вспомню: «Интересно, померещилось мне то зовущее мерцание в глазах, или оно все же – было?».
Мы сидим в тишине, иногда прерывая ее короткими фразами. Я вздыхаю, и говорю:
"Ну, и что будем делать?"
"Может, пойдем к главному костру, посмотрим, что там?»
“Да”, киваю я. “Пойдем”
Середина ночи, или ближе к утру: небо на востоке уже смазано рассветом. Ночная туманная завеса, окутывавшая звуки поляны, превращая их в потустороннее бормотание, уже разошлась, и над головой звездное небо. Гул голосов и музыка доносятся теперь четко и ясно.
Мы прошлись уже по нескольким местам, где происходит все, что полагается на Радуге (барабаны, музыка, полоумная болтовня), задержавшись дольше всего под индийским покрывалом с санскритской закорючкой «ОМ», где этой ночью огненное представление – десяток танцующих под барабаны людей, глотателей огня, вращающих горящие светильники на цепочках, жонглирующих факелами, некоторые из них движутся по-настоящему красиво.
Когда все заканчивается, мы отходим в сторону, на место, которое я приметил пару дней назад: маленькое поле на краю поляны, с несколькими распаханными грядками, засеянными картошкой. Сперва я удивился, обнаружив его посреди леса, но потом, увидев сколоченный на дереве помост, понял, что это ловушка для кабанов, а на помосте – охотничья засада. На этот помост мы и забираемся.
Протянув мне ладонь с горстью собранных зернышек пшеницы (я беру осторожно щепотку), Яна начинает рассказывать про местные лечебные травы, спрашивать их русские названия, и я со смущением понимаю, что знает она о них больше, чем родившийся здесь я…
Воспоминания похожи на кино и сон одновременно. Кино, потому что вмешаться невозможно; и сон, потому что все обрывочно и туманно. Похоже, что это кино для меня немое. Незамеченным шпионом затаясь в собственной шестимесячной давности голове, я вижу свои колени в черных кожаных штанах; глаза поднимаются вверх: Яна, шевелящиеся губы, звука нет; напрягшись, я могу вызволить из немоты умирающий барабанный перестук, далекие вскрики пьяных панков, цыканье неизвестной мне ранней птицы, сонный шелест предрассветного леса; да, но не слова.
Нет, я помню, примерно, о чем мы говорили – путешествия, всякие смешные случаи в пути, о травах вот; потом про учебу, венский университет; и почему-то Америка – а, помню, экологические лагеря; про кабанов…
Но слова не важны, и потому губы шевелятся в моей сонной памяти беззвучно. А важно вот что:
серое молоко рассвета над кабаньим полем. Мы сидим, две неподвижные фигуры на деревянной платформе из сосновых жердей, лицом к восходящему свету и иногда смотрим друг другу в глаза. Мне кажется, что я чувствую ее тепло через разделяющие нас сантиметры, и даже повожу слегка плечом, проверить. Мне кажется – мы сейчас очень близки.
Мы стоим на поляне, где вокруг центрального шеста собралось непривычно много для такого раннего часа народу. 6 утра. Яркое утреннее солнце и легкая туманная дымка. Груды рюкзаков. Все ждут грузовик, который должен отвезти уезжающих до станции. Мы: Даша, Яна, Жук, Ян и я. В голове моей после бессонной ночи плавно и безмысленно, и в разговоре я не участвую.
Я думаю: вот еще одна развилочка жизни, так уже бывало – чувствуешь возможность важной перемены, но почему-то ее упускаешь, из-за трусости или по привычке; только и остается, что протечь воображением по несбывшемуся пути, с сожалением…
"Ну, я - спать. Что-то сил никаких не осталось", говорю я Яне.
"Спасибо за чудесный вечер, Миша!", улыбается она в ответ. "Надеюсь, встретимся еще когда-нибудь... Ты на европейский Рэйнбоу, в Италию, не собираешься?"
"Подумываю... Так что - все может быть! А ты теперь назад, в Словакию?"
"Сначала я хочу на несколько дней в Петербург, в гости к Яну, город посмотреть. Потом - автостопом домой, с Дашей, через Латвию или Калининград..."
“So – have a nice Piter! ”
“Take care – was nice to meet you!"
Она крепко обнимает меня на прощанье, я спускаюсь вниз к типи, забираюсь под одеяло и проваливаюсь в несколько часов сна.
Будит меня пришедший на утренний чай Волос. Пока я пытаюсь прийти в себя, он говорит, что тоже уезжает вечером с Димой Григорьевым, сорокалетним питерским поэтом, приехавшим на несколько дней на Радугу: у того машина и он может отвезти прямо до Питера.
“Ну и видок у тебя», замечает он наконец.
«Что-то не выспался. Да и вообще, прикинь, я тут по быстрому успел влюбиться, за один день, а она сегодня уехала, вот ведь», сообщаю я ему вдруг, зачем-то.
«В кого это?»
«А словачку, Яну – помнишь?»
«То-то я смотрю, чего это ты по-английски весь вечер заливаешься», смеется он.
Я снимаю треногу с огня и завариваю крепкий утренний чай. Приходят соседи, с кружками наготове. Я смотрю на них, улыбаясь. Начало мирного дня. Сегодня мы пойдем с Волосом разведать тропу вдоль озера, на болота. Кажется, я в порядке.
И начался этот новый, нормальный день. Вода Льняного озера ласкает шелком и льном. Болота обширны и прекрасны. Язык и пальцы темнеют от черники.
Иногда мы присаживаемся на какую-нибудь кочку, покурить и поболтать. Запрокинув голову, я жмурюсь на солнце и подставляю лицо гладящему теплу. Потом на секунду открываю глаза навстречу слепящему взрыву, и сразу отвожу их – охлаждая хвойной зеленью и желтизной болотного мха. Красное пятнышко солнечного отпечатка следует за взглядом.
Вечером я прощаюсь с Волосом, обхожу пустеющую поляну и, по пути домой, захожу к соседям, где шумно, а на клапанах типи – отблески огня.
Войдя, втискиваюсь у входа и беру переданный косяк и кружку чая. Вокруг костра полулежащие и сидящие фигуры. Слова звенят в копошащейся конопляной тишине, перелетают через костер и отскакивают от кого-то напротив, обрастая новым голосом, рифмой, или смешно перевернутые (после каждого скачка журчат фонтанчики смеха). Мне кажется, что это один голос, безличный, только тоном то ниже, то выше, и прикидывающийся то мужским, то женским. И вдруг полное молчание, когда слышно огонь и удивленная тишина сгущается до физической плотности. Потом опять звенящий голос, и новое направление словесного пинг-понга.
Я сижу улыбаясь и иногда перекидываю закатившееся ко мне словцо обратно.
Потом, когда словесный восторг утихает, я узнаю, что завтра они уезжают в Москву, на машине.
«А типуху мою вам не сложно будет прихватить?»
«Да не, нормально. А ты как, остаешься?»
«Да вот, думаю, что к чему…»
Придумав, что к чему, через день я собираюсь и уезжаю в Питер.
Последняя ночь: я лежу во внезапно обнажившемся кругу желтой вытоптанной травы, на месте снятого типи, в пустом конусе шестов (в который я, по привычке, захожу через бывший вход). В промежутках между шестами, там, где раньше были стены – звезды. Не свихнулся только огонь в очаге – он-то на своем месте.
Санкт-Петербург.
Шесть часов жары в тамбурах забитых электричек. Деревенские разговоры женщин с покрасневшими от солнца плечами в вырезах сарафанов и терпеливое молчание потеющих под лишней одеждой мужчин. В маленьком окошке с выбитым стеклом – покореженный асфальт платформ, поля, леса, дачные скворечники и, ближе к Питеру, нелепый размах серо-бетонных заводов.
Мы (я, Антон, с которым мы познакомились на Онеге, и несколько невразумительных попутчиков) сидим на рюкзаках, пытаясь иногда дремать, скрючившись и уронив головы на колени.
В Питере из электрички вываливается галдящая толпа дачников с цветами и авоськами, и мы проходим вместе с ними сквозь заслоны таксистов, ментов и киосков. Крепкая смесь городских запахов ударяет по отвыкшему обонянию. Вырвавшись из вокзальной толкотни, выходим на Невский: здесь у Антона комната в коммуналке.
Поздно, и народу на Невском мало: одни гуляющие. После двух недель солнца и огня электрический свет слишком резок, и мы спешим домой.
У Антона бедно и пусто: стол, кровать, шкаф и несколько перевернутых пластмассовых ведер вместо стульев. За открытой из-за жары балконной дверью рычит Невский.
Получасовое чаепитие (на коммунальной кухне пять газовых плит, все подписаны), и я спрашиваю: «Антоха, а позвонить от тебя можно, соседи – ничего?»
«Там, в коридоре»
И я набираю на громоздком черном (из детства) аппарате номер мобильника Яна.
“Привет, Ян. Как у тебя с местом, можно к тебе на несколько дней?».