Книга жалоб. Часть 1 — страница 3 из 37

И у каждого из нас, живущих здесь (да и где нам еще жить?), кошава, кажется, сидит внутри. Нет-нет да и подует, и понесёт нас куда-то, куда мы и не думали никогда попасть. «Как ветром сдуло. — говорят в народе, — уехал, даже не простившись». Скольких из нас разметала она по свету, но вот что интересно: мало кто уехал жить туда, где она берёт своё начало, все укатывали в прямо противоположном направлении и, очутившись там, куда долетало уже лишь лёгкое дуновение, вдруг останавливались и диву давались: «Как это меня занесло в эту страну, в этот город, откуда у меня эта семья, эта одежда, как я попал сюда?»

Возможно, именно из-за кошавы, живущей во мне, я все еще питаю какую-то безумную, ничем не подкрепленную надежду, что еще выкарабкаюсь; наверное, это она не позволяет мне, подняв лапки, признать поражение и преисполниться жалости к самому себе — стоит мне махнуть на всё рукой, как кошава вихрем подхватывает меня, вытаскивает на свет божий из темной норы, в которую я забился, бросает под самые облака, разлетающиеся перед ней во все стороны рваными кухонными тряпками. Как бы то ни было, но я, несмотря на свои годы (простите, Педжа, а сколько вам лет? — Все мои!), питаю какую-то сумасшедшую, идиотскую надежду, что у меня вырастут новые зубы, что уже поредевшие, тронутые сединой волосы станут гуще, что похудею и стану стройным, что на меня наконец обратят внимание и вознаградят за все муки, выпавшие мне на долю, что однажды кто-то мягко положит руку мне на плечо и скажет: «Ну ладно, хватит, давай я всё устрою…» Кто? Некто несуществующий, бестелесный, живущий лишь в моем воображении, не имеющий лица. Какой-нибудь ангел-хранитель, добрая фея, Мэри Поппинс, откуда мне знать, кто? Что бы он мог сделать для меня? Может, заставил бы сменить работу, город, страну, привычки; оплатил бы долги и неоплаченные счета, хоть как-то упорядочил мою жизнь, научил, как вести себя с людьми, подарил успокоение, избавил от постоянного чувства вины… Так я и живу безумной, пустой надеждой, что вот уже на будущей неделе всё образуется, что вся моя прежняя жизнь была лишь своего рода подготовкой, чем-то вроде стилистических упражнений и послужит мне пропуском в годы настоящей жизни. Время от времени я вдруг прихожу в чувство и вспоминаю о своих «за сорок». Чего, какого черта я вообще ещё могу ждать? Большая часть жизни уже прошла! Остаётся, стало быть, одна труха, никчемное растительное существование, начинаются болезни, старение… Но, может быть, это и есть то долгожданное счастье: освободиться от тщеславия, амбиций, секса, политики, довольствоваться малым, малюсеньким, быть счастливым оттого, что живёшь, что сидишь на какой-то залитой солнцем лавочке, где тебе не дует, или что тебя ждёт овощной суп, воскресная газета, одна из трех разрешённых сигарет в день, или оттого, что вдруг перестало что-то болеть, что, наконец, удалось облегчиться или выспаться без дурных снов? Откуда во мне эта надежда? Я никого не расспрашивал о её загадочном происхождении, потому что не смог бы вразумительно объяснить, о чём речь, да и человека, с которым бы я был достаточно близок, чтобы вот так исповедоваться, нет. К тому же я свою надежду храню втайне, как особую привилегию, как нечто, выделяющее меня из серой массы, — тайную отметину; я и сам не смею чересчур к ней приближаться, чтобы разгадать, расшифровать, разложить на составляющие, так как боюсь, что тогда она навсегда исчезнет, оставит меня одного на всём свете.

5

Как я живу?

Живу, окружённый книгами, как сторож кладбищенского колумбария, где захоранивают урны; стоит мне протянуть руку, и я коснусь праха чьегo-то чужого опыта: книжный магазин — огромная исповедальня, наполненная какофонией смерти, мертвый хор, что вопиет и взывает в пустыне времени, причитает и скулит, хихикает, брюзжит, шепчет, кричит и стонет, умоляет выслушать его ради избавления от вечных мук… Dixi, et anima mea salvavi![4]

Однако, чтобы спасти свою душу, недостаточно просто выговориться. Нужно, чтобы тебя кто-то выслушал. А я уже больше не в силах слушать! И самому мне некому рассказать о хаосе, творящемся в моей душе, что, вероятно, уместнее в художественной литературе, чем в обыденных разговорах, где упаси Боже переступить вежливо обозначенные границы приличия. И вот мы говорим о погоде, говорим о Паскале, говорим о табаке, часами беседуемо винах, говорим о деньгах, о женщинах, о том, как добиться успеха в жизни, рассуждаем о политике, о притворстве и трусости, говорим о литературных критиках, о несправедливости, о чьей-то новой пластинке, о каторге, об эрогенных зонах, разговариваем о похмелье, о вчерашней тусовке, о неверности, о городах, в которых не бывали, о благополучных людях, которых встретили, о бедности говорим, болтаем о нищете и о легких заработках, о болезнях и старении, о хороших и дурных годах, говорим, говорим, говорим, говорим, говорим, говорим, внимательно следя за тем, чтобы случайно не проговориться кому-нибудь о своем маленьком, тайном аде, терпеливо поджидающем нас за дверью магазина, у кафаны, в гардеробе среди сданных на хранение зонтов, на пороге комнаты, где мы занимались любовью с какой-то молодой дамой, она была столь добра, что предоставила нам на пару часов маленькое своё тело (в которое мы спрятались от непогоды), наш маленький портативный ад ждет нас у банка, где мы сняли со счёта деньги, в прихожей нашей собственной квартиры, при выходе из кинотеатра, под часами на площади, в приемной у врача, на лестничной клетке (забыл ключ от квартиры), в кровати под одеялом, так что мы боимся ложиться с ним и пытаемся оттянуть эту неизбежную встречу, пытаемся напоить его, чтобы свалился под стол, но его на мякине не проведёшь, хитер, и вино его не берёт — спокойно дожидается, когда мы протрезвеем и окажемся-таки с ним лицом к лицу, если у него вообще есть лицо. Всё же книги меня кое-чему научили! Я прибегаю к приему старого Сенеки: стараюсь, чтобы у меня каждый день представлял собой цельную, законченную жизнь, чтобы в каждый отдельный момент не было никаких счётов с миром; я пытаюсь отказаться от своей безумной надежды, что всё образуется, и от будущего (чтобы быть свободным от страха смерти и неизвестности, но при этом не впасть в отчаяние); проще говоря, стараюсь жить сегодняшним днем, готовый в любой момент (да вот хоть сейчас!) со спокойной душой всё оставить… «Жизнь, она ведь как представление в театре: не важно, сколь долго длится, важно, хороша ли! Безразлично, когда перестанешь жить. Поставь точку где угодно, пусть только конец будет достойным…»

«Гай Цезарь, когда однажды переходил через Латинскую дорогу и кто-то из взятых под стражу, с бородой, отросшей по грудь, попросил у него смерти, ответил: „А разве сейчас ты живешь?“

Я заметил, что есть книги, которые читают в постели перед сном или сидя в удобном кресле в сумерках, но есть и такие, которые следует читать при дневном свете за письменным столом с превеликим вниманием. Таковы «Письма к Луцилию» Сенеки, которые я послал Лене. Я упаковал еще «Падение» Камю и «Великого Гэтсби» Фицджеральда, адресовав посылку Лениной матери, потому что не знаю нового адреса Лены. Зачем я продолжаю посылать ей книги, хотя мы уже давно расстались? Нет ли тут бесплодной попытки несостоявшегося Пигмалиона вернуть свою утраченную любовь с помощью хорошо подобранных книг? Когда я несу посылку на почту, то сам себе кажусь потерпевшим кораблекрушение, который бросает в волны запечатанную бутылку со своим отчаянным посланием (подчеркнутые места в книгах)…

Знаю наверняка: подтверждения, что она их получила, не будет и на этот раз.

6

— Садись, Педжа, садись… — говорит главный редактор «Балкан».

Я сажусь.

— А магазин? — спрашиваю.

— Ничего! Обойдутся и без тебя.

— Ну, как ты? — спрашивает секретарь. — Как дела?

— Помаленьку…

— Выпьешь чего-нибудь?

— Я не пью.

— Да ну? Это с каких же пор?

— Со вчерашнего дня.

— А кофе?

— Я уже пил.

Главный редактор смотрит на часы:

— Надо подождать товарища Елизавету.

— А где она? — спрашивает секретарь.

— На заседании.

Товарищ Елизавета, директор «Балкан», принадлежит к тому типу людей, которые, когда о них ни спроси, всегда на заседании.

Главный редактор извлекает из ящика стола слоеный пирог и начинает жевать.

В тишине хорошо слышно, как перемалывают пищу его крепкие челюсти. Секретарь отгадывает кроссворд.

— Кровосмешение по-латыни? Первая буква «и»? — спрашивает он.

— Инцест! — отвечаю. — Инцест — забава для всей семьи!

Звонит телефон.

— Знаю, знаю… — говорит главный редактор с набитым ртом. — Я получил рукопись. Нет. Еще не успел. Месяца через два. Я в запарке. А план на следующий год все равно уже составлен. Сожалею. Не за что!

Вздыхает и снова принимается за свой пирог:

— Кто только теперь не пишет!

Трубка замаслилась. Снова звонок.

— На заседании! — говорит секретарь. — Вот-вот должна быть…

— Сумасшедший дом! — Главный редактор вытирает пальцы о бумагу, в которую был завернут пирог. — Позавтракать спокойно не дадут…

— Датский философ, предшественник экзистенциализма.

— Киркегор.

— Черт! Не подходит.

— Попробуй тогда: Кьеркегор.

— Подходит!

Входит уполномоченный по гражданской обороне и кладет секретарю на стол бумаги.

— Что это?

— Решение о строительстве атомного убежища.

— Во дела! — говорит секретарь. — Это еще откуда?

— С последнего заседания.

Секретарь подписывает. Уполномоченный уходит.

— Видал?

— Если бы нас это спасло! — говорит главный редактор.

— Знаешь, что надо делать в случае ядерного нападения? — спросил я секретаря.

— Что? — Он не подозревает подвоха.

— Закрой уши руками, просунь голову между ног, поцелуй себя в задницу и скажи: «Прощай!»

— Ух, чтоб тебя… Безвластие?

— Анархия.

— Годится.