Книги украшают жизнь. Как писать и читать о науке — страница 2 из 76

Позже нечто подобное скажет Карл Саган в своем знаменитом монологе из “Голубой точки”:

Посмотрите на это пятнышко. Вот здесь. Это наш дом. Это мы. Все, кого вы знаете, все, кого вы любите, все, о ком вы слышали, все люди, когда-либо существовавшие на свете, провели здесь свою жизнь. Сумма всех наших радостей и страданий, тысячи устоявшихся религий, идеологий и экономических доктрин, все охотники и собиратели, герои и трусы, созидатели и разрушители цивилизаций, все короли и крестьяне, влюбленные пары, матери и отцы, дети, полные надежд, изобретатели и исследователи, моральные авторитеты, беспринципные политики, все “суперзвезды” и “великие вожди”, все святые и грешники в истории нашего вида жили здесь – на пылинке, зависшей в луче света.

Земля – очень маленькая площадка на бескрайней космической арене. Вдумайтесь, какие реки крови пролили все эти генералы и императоры, чтобы (в триумфе и славе) на миг стать властелинами какой-то доли этого пятнышка. Подумайте о бесконечной жестокости, с которой обитатели одного уголка этой точки обрушивались на едва отличимых от них жителей другого уголка, как часто между ними возникало непонимание, с каким упоением они убивали друг друга, какой неистовой была их ненависть.

Эта голубая точка – вызов нашему позерству, нашей мнимой собственной важности, иллюзии, что мы занимаем некое привилегированное положение во Вселенной. Наша планета – одинокое пятнышко в великой всеобъемлющей космической тьме. Мы затеряны в этой огромной пустоте, и нет даже намека на то, что откуда-нибудь придет помощь и кто-то спасет нас от нас самих.

До сих пор Земля – единственный известный нам обитаемый мир. Мы больше не знаем ни единого места, куда мог бы переселиться наш вид – как минимум в ближайшем будущем. Наведаться – да. Закрепиться – пока нет. Нравится нам это или нет, в настоящее время только Земля может нас приютить.

Говорят, что занятие астрономией воспитывает смирение и характер. Вероятно, ничто так не демонстрирует бренность человеческих причуд, как это далекое изображение крошечного мира. По-моему, оно подчеркивает, какую ответственность мы несем за более гуманное отношение друг к другу, как мы должны хранить и оберегать это маленькое голубое пятнышко, единственный дом, который нам известен[1].

В 2013 году Каролина Порко, которая, наряду с Нилом деГрассом Тайсоном, больше всего подходит на роль Карла Сагана наших дней, запустила прекрасный флешмоб его памяти, пригласив население всего мира посмотреть вверх и улыбнуться на камеру, когда ее группа обработки снимков зонда “Кассини” фотографировала нас с Сатурна, с расстояния в полтора миллиарда километров, что разделяют эту планету и нашу “Голубую точку”:

Посмотрите вверх, подумайте о нашем месте в космосе, подумайте о нашей планете – о том, насколько она необычна, о том, какая она цветущая и животворная, подумайте о вашем собственном существовании, подумайте о масштабах достижения, которые знаменует эта фотосессия. Наш космический аппарат долетел до Сатурна. Мы настоящие межпланетные путешественники. Подумайте обо всем этом и улыбнитесь.

Для меня Каролина уже заслужила свое место в галерее ученых-поэтов, когда она не преминула поместить прах своего любимого наставника Юджина Шумейкера, которому судьба при жизни отказала в возможности стать первым геологом на Луне, в отправлявшуюся туда ракету вместе с выбранными ею строчками из Шекспира:

Когда же он умрет, возьми его

И раздроби на маленькие звезды:

Украсит он тогда лицо небес,

Так что весь мир, влюбившись в ночь, не будет

Боготворить слепящий солнца свет[2].

А Питер Аткинс, один из лучших англоязычных стилистов среди ныне живущих ученых, берет этот ужас перед пустотой и укрощает его с блаженной безмятежностью, которую иные осудят как сциентистскую, но я нахожу великолепной:

В начале было ничто. Абсолютное ничто, а не просто пустое пространство. Не было ни пространства, ни времени, ибо это было до начала времен. Вселенная была бесформенна и пуста.

Случайно в ней возникла флуктуация, и несколько точек, возникших из ниоткуда и обязанных своим существованием порядку, который они образовали, определили время. Случайное формирование порядка привело к рождению времени из слияния противоположностей, его появлению из ничего. Из абсолютного ничего, совершенно без вмешательства, явилось зачаточное существование. Зарождение пыли точек и их случайная организация во время стали стихийным, немотивированным актом, вызвавшим их к жизни. Противоположности, крайности простоты, возникли из ничего.

Сходную тему развивает и Лоренс Краусс во “Вселенной из ничего” (A Universe from Nothing), к которой я написал послесловие (см. сс. 409–413; в русском переводе “Все из ничего: Как возникла Вселенная”). Книга Аткинса, откуда я взял цитату – “Творение” (The Creation), – завершается гимном уверенности в могуществе науки:

Когда мы разберемся со значениями фундаментальных констант, убедимся, что они не могут быть иными, и отбросим их как не имеющие отношения к делу, мы добьемся полного понимания. Тогда фундаментальная наука сможет отдохнуть. Мы почти этого достигли. Полное знание – в пределах нашей досягаемости. Понимание распространяется по планете, как восход солнца.

Химика Питера Аткинса можно было бы по праву назвать поэтом в прозе, но он никогда не позволяет стилю возобладать над ясностью. А вот биолог, который видит мир глазами поэта, но тем не менее решительно научными глазами, – это Лорен Айзли:

С тех пор, как первый человеческий взгляд различил лист в девонском песчанике и озадаченный палец коснулся его, на сердце человека легла печаль. Эта тонкая нить живой протоплазмы, протянувшаяся назад во времени, навеки связывает нас с ушедшими в небытие берегами, чьи пески давно окаменели. Звезды, на которые обращали свой подслеповатый взгляд наши предки-амфибии, отдалились или исчезли со своих орбит, а эта голая, блестящая ниточка все еще вьется. Никто не знает тайны ее начала или ее конца. Ее формы призрачны. Реальна только нить; эта нить – жизнь[3].

Ученый и врач Льюис Томас пишет о фактах реальности, а затем высекает искру воображения, которая преображает прозу в поэзию:

Мы живем в пляшущей матрице вирусов; они снуют, как пчелы, от организма к организму, от растения к насекомому, к млекопитающему, ко мне и обратно, и в море, таща за собой кусочки того генома, цепочки генов из этого, прививая черенки ДНК, раздавая наследственность, словно на большой вечеринке[4].

Необязательно рассматривать вирусы в таком ключе. Голые факты допускают, но не диктуют, этот литературный образ. Однако стоит его добавить – и читателю становится яснее суть. А вот что Льюис Томас (тоже в “Жизнях клетки”) пишет о митохондриях:

Мы не состоим, как нам всегда казалось, из последовательно расширяющихся пакетов наших собственных частей. Нами совместно владеют, нас арендуют, оккупируют. Внутри наших клеток, служа их двигателем, обеспечивая окислительную энергию, которая дает нам силы сделать каждый сияющий день еще лучше, живут митохондрии, и в строгом смысле слова они не наши.

Мой бывший оксфордский коллега сэр Дэвид Смит нашел по аналогичному поводу уместную литературную аллюзию. Митохондрии настолько интегрировались в хозяйскую клетку, что их происхождение от проникших туда бактерий поняли лишь недавно.

В клеточной среде инвазивный организм может постепенно утрачивать части себя, медленно сливаясь с общим фоном, и его прошлое существование выдают лишь кое-какие пережитки. Пожалуй, это напоминает встречу Алисы в Стране чудес с Чеширским котом. У нее на глазах он “стал исчезать по частям, не спеша: сначала пропал кончик хвоста, а потом постепенно все остальное; наконец осталась только одна улыбка, – сам Кот исчез, а она еще держалась в воздухе”[5].

Нобелевский лауреат Питер Медавар, зоолог и иммунолог, которому посвящена эта книга, был, я думаю, величайшим литературным стилистом среди ученых двадцатого века, и я использую его как пример в следующей части своего эссе. Он был безусловно самым остроумным ученым, которого я когда-либо встречал. И в самом деле, если бы меня спросили, что такое “остроумие” и чем оно отличается от простого острословия, я бы мог наглядно определить его как “примерно все, что Питер Медавар когда-либо писал для широкой публики”. Вслушайтесь хотя бы вот в эти слова, которыми открывалась его Роменсовская лекция 1968 года в Оксфорде по теме “Наука и литература”:

Надеюсь, меня не сочтут невежливым, если я скажу в начале, что ничто на свете не заставило бы меня посетить такую лекцию, какую, по вашему предположению, я собираюсь сейчас прочесть.

Эта чудесная медаваровская реплика подвигла одного литературоведа в своем критическом отклике заметить: “Этого лектора никогда в жизни не считали невежливым”.

Медавар мог быть резким, мог высмеять, он не терпел претенциозного жаргона. Но он никогда не опускался до вульгарного хамства. Его насмешки над тем, что можно назвать “франкофонством” (думаю, что Питеру понравилось бы это слово), были безжалостны: его остроумие – это невозмутимое патрицианское искусство – того рода, который при чтении заставляет вас выбежать на улицу, чтобы поделиться им с кем-то – хоть с первым встречным. Как истинный стилист, у которого стиль служил ясности, он расправлялся с высокомерными “интеллектуалами”, ставящими стиль выше содержания:

Стиль сделался предметом первостепенной важности, и какой это стиль! Для меня в нем есть нечто высокопарное, напыщенное, полное самодовольства; он, без сомнения, возвышенный, но на балетный манер – время от времени он замирает в заученных позах, словно ожидая бури аплодисментов. Он оказывает прискорбное влияние на качество современной мысли…