Князь Василий Долгоруков (Крымский) — страница 7 из 10

Конец войны

1

Разрыв мирного конгресса в Бухаресте снова привел в движение замершую было машину войны, Из Петербурга поскакали на резвых упряжках нарочные, развозя приказы по армиям и корпусам.

Василий Михайлович Долгоруков, квартировавший в Полтаве, получил рескрипт с повелением идти в Крым. В Петербурге опасались турецких десантов на побережье и возможного предательства татар, поэтому командующему предписывалось «производить военные действия на отражение турецкого нападения и для удержания татар от сношения с неприятелем».

Одновременно Долгоруков должен был следить за положением в ногайских ордах, находящихся на Кубани, поскольку по сведениям, полученным от бывшего при Джан-Мамбет-бее приставом подполковника Стремоухова, Порта старается их всячески развращать. В случае татарского и ногайского мятежа армии повелевалось всей мощью обрушиться на бунтовщиков, «поражая одних мечом, других брав в плен в неволю, раздавая помещикам в крепостные, и, наконец, выжигая их селения яко клятвопреступников».

Вместе с рескриптом Долгоруков получил форму манифеста к татарским народам, который хан Сагиб-Гирей должен был широко распространить среди крымцев и ногайцев. В манифесте подчеркивалось желание Турции поработить вольный и независимый Крым и высказывалось остережение злоумышленникам, намеревавшимся выступить на стороне неприятеля.

Долгоруков к манифесту отнесся скептически — подумал, глядя на завитушки» екатерининской подписи: «Удержание татар от поползновенности к Порте более зависит от мер военных, нежели от письменных изъяснений. Это слабые способы для преодоления их невежественной грубости и слепой привычки к повиновению туркам…»

Но нарушить волю государыни он не посмел — отдал манифест в канцелярию для перевода на турецкий язык и изготовления копий.

Полки Второй армии, мирно зимовавшие на Днепровской линии, выступили в поход. А двадцать третьего апреля в Перекопскую крепость прибыл сам Долгоруков.

Здесь его уже несколько дней ждал Шагин-Гирей.

В Петербурге калга-султан вел себя достаточно независимо, ласкательства сочетал с дерзостью, приятные улыбки с гневными взглядами; при возвращении в Крым, проезжая через Москву, отказался первым нанести визит московскому командующему генерал-майору князю Волконскому, а уговаривавшему сделать это Путятину ответил, прикидываясь простачком:

— Я человек степной, воспитан в горах между скотов и не ведаю человеческого обхождения. Я буду не в состоянии обходиться с такой знатной особой…

Но покорителя Крыма калга боялся!.. При проезде через Полтаву он первым навестил Василия Михайловича; и здесь, в Перекопе, напросившись на аудиенцию, сидел напротив князя смиренный и жалкий. Но говорил открыто;

— Многие из крымских начальников по некоторой от бывшего рабства затверделости и помрачению рассудка не только не перестают доброжелательствовать Порте, но с удовольствием приняли бы прежнее ее владычество. Пребывание в родных землях, разговоры с правительственными чинами убедили меня в одном: только став самовластным ханом над всеми татарами, я смогу утвердить истинную вольность и независимость Крыма!.. С помощью, конечно, моих русских друзей.

Из писем Веселицкого и Путятина Долгоруков знал, что крымцы не приняли нового, европеизированного, калгу, и, расценив его слова как призыв к перевороту, недовольно пробасил:

— Свержение законно избранного хана не может быть делом моих рук. Я, сударь, воин, а не заговорщик!

Калга попытался объяснить заискивающим голосом:

— В нынешнем своем положении, когда многие приятели меня предали, а хан и диван не желают считаться с моими словами, я в Крыму оставаться не смогу.

— Ханом надобно стать по закону, — отозвался Долгоруков. — Тогда все татарские народы признавать и чтить будут. И другие государи самозванцем не сочтут.

Разочарованный Шагин-Гирей покинул Перекоп и отправился в Акмесджит.

Долгоруков же, пробыв несколько дней в крепости и получив заверения генерал-майора Якобия, командовавшего Крымским корпусом в отсутствии отъехавшего в Россию Прозоровского, в достаточности сил и припасов для противостояния неприятелю, неторопливо отвел полки к Днепру.

2

Отказ Турции от дальнейших переговоров в Бухаресте, возвращение Шагин-Гирея, движение армии Долгорукова — все это обострило и без того неспокойную обстановку в Крыму. Зловещая тень грядущей кровавой вражды накрывала полуостров мучительным ожиданием, грозившим перерасти в любой день в открытое вооруженное столкновение. Это чувствовали все — и крымцы, и русские. Платные конфиденты Веселицкого Бекир-эфенди и Чатырджи-баша, тайно посещавшие дом резидента, доносили, что во дворце хана по ночам проходят секретные заседания дивана.

— Хан и старики готовят заговор, — озабоченно уверял Бекир. — Едва турецкие корабли с десантом подойдут к берегам Крыма — все враз выступят… На таманской стороне до семи — десяти тысяч турок готовы к десанту.

Веселицкий Бекиру верил — он ни разу не обманул его. Но все же попытался найти другие подтверждения словам конфидента.

Соблюдая предельную осторожность, Петр Петрович обратился к Абдувелли-аге и Мегмет-мурзе, однако те, несмотря на обещанные пансионы, ушли от ясного ответа. Олу-хани, по-прежнему благоволившая статскому советнику, через служанку подтвердила только то, что диван действительно часто заседает ночью, но не сказала о содержании ведущихся в нем разговоров.

В диване, по всей вероятности, прознали о чрезмерном любопытстве Веселицкого: солдаты из его охраны стали доносить о подозрительных людях, замеченных у резиденции. Веселицкий запретил конфидентам даже приближаться к его дому, а все сведения велел передавать через верных приятелей. От Бекира он потребовал представить какие-либо убедительные доказательства существования заговора.

Густой майской ночью от Бекира пришел грек Иордан и сказал, что во дворце опять собрался диван, который решил в наступающую субботу следовать к Керчи и Еникале. Туда же было велено идти всем татарам.

— И хан поедет? — сердито спросил Веселицкий, донельзя растревоженный услышанным.

— Да, поедет.

— А ты не обманываешь?

— Так Бекир сказал. Он сказал — я передал.

— В субботу? Значит, через три дня… Хорошо, иди. — Веселицкий механически бросил ему в руки кошелек. — Отдашь Бекиру!..

Когда грек ушел, Дементьев посоветовал предупредить комендантов крепостей.

— За этим дело не станет, — отмахнулся Веселицкий. — Хана уличить надо!.. И заговор сорвать!

— Но как?

Веселицкий нервно побарабанил пальцами по столу, затем сказал отрывисто:

— Завтра пойдешь во дворец… К хану… Добьешься для меня аудиенции. На субботу!

— Хан может отказать.

Веселицкого, раздосадованного сообщением Бекира, вдруг обуял гнев.

— Умри, а добейся! — раздраженно вскричал он. И тут же, понимая, что незаслуженно обидел переводчика, извиняющимся тоном добавил: — Семен, прошу, справь службу…

На следующее утро Дементьев был во дворце. Сагиб-Гирей долго отказывался принимать русского резидента в указанный день, предлагал встретиться позднее. Дементьев проявил необыкновенную настойчивость и твердость.

— Речь пойдет о делах, составляющих благополучие не только России, но и Крымского ханства, — говорил он, избегая уточнять тему предстоящего разговора. — Ни один государь не может оставаться безучастным к судьбе своих подданных в минуту, когда им угрожает смертельная опасность… Я не уйду из дворца, пока не получу положительного ответа!

Хан, сделав кислую гримасу, неохотно согласился дать аудиенцию.

В субботу, двадцать четвертого мая, в третьем часу дня, в присутствии хана и всего дивана Веселицкий обвинил татар в готовящемся заговоре против России. Говорил он недолго, но резко, и закончил речь восклицанием:

— Действия ваши есть тягчайшее клятвопреступление! Перед своим народом!.. Перед Россией!.. Перед Господом!

Разоблачение резидента ошеломило членов дивана.

Позднее, описывая свой демарш Долгорукову, Веселицкий отметит в рапорте, что татары «не были в состоянии минуты с четыре и слова вымолвить, но, взирая друг на друга, выдумывали, какими красками злой свой умысел лучше прикрыты.

Смятение чиновников подтвердило правоту конфидента — заговор действительно готовился. Но теперь татарское выступление будет сорвано: вряд ли хан и беи отважатся на мятеж, зная, что русским все известно и войско их, без всякого сомнения, подготовлено к отпору.

Первым пришел в себя хан-агасы Багадыр-ага. Натянуто улыбаясь, он сказал слащаво:

— Его светлость хан и все чины правительства уверяют вас, что в силу заключенного трактата вечной дружбы и союза они ни о чем более не пекутся, как о распространении доброго согласия между свободными народами и искоренении злых людей… А вас мы просим не верить лживым слухам и объявить доносчиков, сеющих смуту, для их примерного наказания.

— В таком случае вам придется наказать половину Бахчисарая, — запальчиво ответил Веселицкий. — Люди из моей свиты ходят по городу, своими глазами видят чинимые в последнее время приготовления. А в кофейных домах, в гостиных дворах, в лавках все открыто, без всякого зазрения и опаски говорят о выступлении его светлости в поход на Керчь… Я сам видел, — соврал Веселицкий, — как три ночи назад по Бахчисараю ехали в большом числе вооруженные татары.

— Мурзы могут приезжать к хану не только днем, но и ночью, — попытался оправдаться Багадыр-ага. — А что говорят в домах и на улицах — это ложь!.. Много ли с подлых возьмешь? Они говорят все, что на ум взбредет.

— И подлые, видя приготовления, делают свои заключения. У них тоже есть рассудок.

Багадыр-ага снова стал уверять резидента в ложности сведений о заговоре. Но Веселицкий не стал его слушать, демонстративно не попрощался и покинул дворец, предупредив, как бы между прочим, что все находящиеся в Крыму полки готовы в любую минуту сокрушить верных Порте злодеев.

Татары испугались разоблачения. Но еще больше они испугались, что стоящие на полуострове русские войска начнут исполнять угрозу, оглашенную в манифесте Долгорукова. Хан и диван некоторое время совещались, а затем отправили к Веселицкому дефтердара Казы-Азамет-агу и Ахметша-мурзу.

— Ваши слова причинили великое беспокойство и обиду, — объявил дефтердар. — Нас послали еще раз нелицемерно подтвердить, что все сказанное о приготовлениях — злая ложь и клевета… Мы намерены и далее твердо придерживаться трактата о дружбе, подписанного в минувшем ноябре.

«Твоими устами да мед пить», — подумал Петр Петрович, неприязненно глядя на низкорослого агу, заискивающе улыбавшегося всем лицом.

Подождав два дня и убедившись, что хан и беи остались в Бахчисарае, Веселицкий отправил Долгорукову рапорт, в котором рассказал о срыве заговора.

Облегчения, однако, не наступило: у крымских берегов все чаще появлялись турецкие суда, словно дожидаясь сигнала, чтобы высадить десант.

Вице-адмирал Алексей Наумович Синявин велел кораблям своей флотилии крейсировать вдоль побережья и отгонять турок. Вскоре капитан 1-го ранга Сухотин в коротком бою лихо осыпал турецкую эскадру ядрами и сжег несколько судов. Но дальнейшему крейсированию помешал жестокий шторм, повредивший корабли Сухотина. Он отвел их на ремонт в Ахтиарскую бухту.

3

На заседании Совета при обсуждении положения в Крыму была зачитана реляция Долгорукова, в которой среди прочего упоминалась просьба Шагин-Гирея о возведении его в ханы.

— Проявившаяся неверность Сагиб-Гирея и поползновенность татар к Порте убеждают, что просьба калги-султана совершенно основательна и справедлива, — заметил Никита Иванович Панин. — Не имея преданного России человека на ханском престоле, нам не удастся отвратить Крым от прежней покорности туркам… Однако в настоящих обстоятельствах так поступить, к сожалению, нельзя! Сагиб избран по древним татарским законам и обычаям. Всякая перемена вопреки этим законам — особливо при явной нашей поддержке! — нарушит подписанные с Крымом договоры и еще пуще возбудит беспокойство татар, которые увидят в этом попытку порабощения… Кроме того, переменна хана произведет новые хлопоты и затруднительства в совершении мира с Портой.

— Доводы графа верны, — сказал Григорий Орлов, прощенный Екатериной и с конца мая вновь допущенный ко двору. — Но калге следует дать надежду… Он, конечно, порядочная сволочь, но из всех татар к нам наиболее привержен.

— Калгу в обиду не дадим, — успокоил Орлова вице-канцлер Голицын. — Ее величество еще в апреле всемилостивейше изволили повелеть, что ежели весь Крым дойдет до последней степени и дальнейшее пребывание калги между татарским народом представит опасность для его персоны, то он найдет в пределах империи верное и безопасное убежище, сходное с его знатностью и заслугами…

В письме Шагин-Гирею, написанном Паниным по решению Совета, подробно изъяснялась позиция российского двора об испрашиваемом калгой ханстве и подчеркивалось: «Если дальнейшее ваше там присутствие оказалось бы, действительно, бесполезным для вразумления татар, а для вас собственно бедственным, на такой случай я имею точное повеление от ее императорского величества здесь же вам объявить, что от вас будет зависеть возыметь тогда прибежище в границах ее величества империи…»

4

Встревоженный новым приливом устрашающих рапортов, нахлынувших в июне, Долгоруков решил самолично наведаться в Крым, чтобы своим присутствием приструнить татар и заодно проверить состояние квартировавших там войск и их готовность подавить любой мятеж. Для скорого передвижения он не стал брать в охрану пехоту и пушки — взял только конницу: Желтый гусарский полк и полк донских казаков полковника Грекова. Свита была небольшая — генерал-поручик Берг, генерал-майоры Грушецкий и князь Голицын и полковник Глебов.

В легкой карете утром десятого июля командующий покинул лагерь у Днепра и, заночевав в Перекопской крепости, к вечеру следующего дня въехал на пост майора Синельникова, охранявшего переправу через Салгир.

Осмотрев пост, Василий Михайлович остался доволен царившим на нем порядком — лагерь был чисто прибран (сгребли даже лошадиный помет), пехота в полном мундире, в париках. Он похвалил Синельникова за ревностную службу, спросил, не балуют ли татары.

— Так со мной особливо не побалуешь, ваше сиятельство! — нахально воскликнул майор, размашисто указывая на пушки, глядевшие круглыми зрачками дул во все стороны.

Долгоруков добродушно захохотал, хлопнул офицера по плечу и, обернувшись, пробасил:

— Что татары? Таким молодцам сам черт не страшен!

Теперь засмеялись все…

На следующий день, после полудня, Василий Михайлович прибыл в лагерь командующего Крымским корпусом генерал-поручика князя Прозоровского.

На каменистом левом берегу Салгира ровными рядами белели выгоревшие солдатские и офицерские палатки; с трех сторон лагерь прикрывали батареи и насыпанные из земли и камней ретраншементы, с четвертой — южной — река, правый берег которой был низинный, заболоченный, густо поросший высоким камышом. Место для лагеря было выбрано очень удачно — отсюда Прозоровский в течение одного-двух дней мог достичь конным войском любой точки Крыма и подкрепить резервом русские гарнизоны.

Долгорукова встретили, как подобает встречать предводителя армии: гремели барабаны, шеренги солдат раскатисто кричали «Ура!», пушки гулко салютовали холостыми зарядами.

Приняв рапорт Прозоровского, Василий Михайлович снисходительно пошутил:

— Такую пальбу устроили… Поди, всех татар распугали.

— Моя б воля — напугал бы не так, — неожиданно зло ответил Прозоровский, болезненно морщась. (Длительное пребывание в Крыму заметно пошатнуло его здоровье. Он уже выезжал в Россию на лечение, недавно вернулся, но чувствовал себя по-прежнему скверно и даже просил Долгорукова об увольнении от командования корпусом.)

Долгоруков неторопливо объехал роты и эскадроны, а затем, сопровождаемый Прозоровским и свитой, вернулся в свой лагерь, поставленный ниже в двух верстах. Прозоровский, которого затянувшиеся торжества и переезды изрядно утомили, испросив разрешение, покинул командующего, не забыв, однако, пригласить на обед, устраиваемый в его честь.

— Хорошо, — кивнул Василий Михайлович, — завтра приеду…

Обед для полевых условий был совершенно роскошный: блюда меняли до шести раз. Особое восхищение вызвал почти саженный осетр, доставленный с азовской стороны по специальному приказу Прозоровского, предусмотрительно позаботившегося об этом за несколько дней до приезда командующего в Крым.

Сам князь, болезненно бледный, почти не пил, но на правах хозяина многократно провозглашал здравицы Долгорукову, и каждый раз, когда все вставали с наполненными бокалами, офицер, дежуривший неподалеку от стола, давал незаметный сигнал артиллеристам, которые делали залп из всех орудий.

— Едва обед закончился, дежурный офицер подвел к командующему чиновников, присланных ханом и Шагин-Гиреем. Они, кланяясь, поздравили Долгорукова с благополучным прибытием в Крым и, угодливо улыбаясь, передали приглашение навестить хана и калгу.

Подвыпивший Берг капризно забрюзжал:

— Еще чего… Это они должны нанести визиты покорителю Крыма.

Долгоруковский переводчик Якуб-ага сделал вид, что не расслышал слов генерала и не стал переводить сказанное. А сам Василий Михайлович, размякший от вина и хороших кушаний, был настроен милостиво — пообещал заехать.

На следующий день он направился в Акмесджит, расположенный в пятнадцати верстах к западу от лагеря. За четыре версты от города, у опушки дубовой рощи, его встретил Мегмет-мурза с несколькими вооруженными татарами. Не слезая с седел, татары гортанно прокричали приветствия, затем развернули коней и поехали впереди карет, указывая путь.

Насчитывавший до двух тысяч домов Акмесджит раскинулся на склоне пологой Горы, покрытой тусклой жесткой травой, с проплешинами белого камня. По причине своей незначительности в военном деле крепостных стен город не имел. Но удачное местоположение в самом центре полуострова делало его перекрестком торговых дорог от Перекопа и Чонгара на южное побережье к Алуште и Ялте, от Кезлева и Бахчисарая до Кафы и Керчи.

Русские, по обычной своей привычке упрощать произношение незнакомых слов, называли его Ак-Мечеть — «Белая мечеть». А причиной такого названия послужила построенная в самом начале XVI века при хане Менгли-Гирее мечеть Кебир-Джами, выкрашенная в белый цвет.

Повинуясь Мёгмет-мурзе, кареты проехали по шаткому бревенчатому мосту через Салгир, отвернули влево и, удаляясь от города, сопровождаемые полуголыми мальчишками, сбежавшимися с окраин, по узкой извилистой дороге, проложенной между рекой и нависающей белой обрывистой скалой, подкатили к дворцу калги-султана.

Дворец был большой, имел собственную мечеть и был на диво ухожен: покрашенный красной краской одноэтажный дом окружал зеленый сад; перед домом среди деревьев и кустов аккуратным круглым зеркальцем сверкал пруд, в котором зыбкими серебристыми тенями скользили рыбы; несколько фонтанов журчали безостановочную песню.

Шагин-Гирей, одетый по-европейски, встретил Долгорукова и свитских генералов у крыльца, провел в зал. Он и здесь остался верен новым правилам — сел в кресло, как и Долгоруков. Остальным европейской мебели, очевидно, не хватило — Берг, Прозоровский, Грушецкий и Голицын разместились на двух софах.

Разговор был долгий — около трех часов — и обстоятельный. Большая часть его касалась неустойчивой обстановки в Крыму и неопределенности личной судьбы калги. Шагин-Гирей ругал хана и беев за поползновенность к Порте, себя же, наоборот, всячески нахваливал, подчеркивая собственные надежды на Россию.

— Зломыслие и ухищрения сих людей столь велики, — говорил Шагин, — что они без колебаний готовы принести в жертву все благополучие своего народа. Есть только один способ сохранить Крымский полуостров в независимом состоянии! Это неусыпное бдение и предосторожность России, упреждающие возвращение Порты к прежнему здесь владычеству… Ее величество не должна тешить себя мыслью, будто после подписания мира Порта станет спокойнее… Нет, не станет!.. Весь свет был свидетелем, как в минувшей негоциации турки показали редкое упорство именно в пункте признания татар свободными. Мне мнится, что сие обстоятельство — суть турецкой политики. Оставь Россия прежние права на Крым султану — Порта, несомненно, дала бы согласие на уступки крепостей, ибо тогда ее могуществу ничто бы не угрожало. Две крепости — не в счет!.. Но коль вы строго с ней говорите и все права не отдаете, то и с крепостями встретили затруднение.

— Крепости мы не отдадим, — спокойно сказал Долгоруков. — В них заключена безопасность всей области.

Шагин одобрительно закивал:

— Правильно, правильно… Если это препятствие не удержите, то Порта — несмотря на все данные ею обещания — тотчас устремит свои происки к завладению Крымом. И тогда беи с мурзами станут ей надежной опорой в названном злом умысле. Они трактат, подписанный в Карасубазаре, блюсти не будут… А я буду!

От Долгорукова не ускользнула прежняя претензия калги на ханство, но обнадеживать его он не стал. Правда, прощаясь, напомнил, что Россия готова принять калгу с должным уважением и поселить там, где он сам пожелает жить.

В лагерь генералы вернулись на закате. Направляясь к своей палатке, Берг, пожелав покойного сна командующему, заметил:

— Не дай Бог иметь такого калгу в своем отечестве.

— В своем — не дай… А в чужом такие даже полезны, — благоразумно ответил Долгоруков. — Лишь бы нам верность хранил да от турок подальше держался.

— Сохранит ли?

— Выбора у него теперь нет… Сохранит!

А ночью Василию Михайловичу приснился странный и тягостный сон: Шагин-Гирей весело, с прибаутками рубит палаческим топором головы мурзам, тела сбрасывает в яму, а затем, оскользнувшись в пролитой крови, сам падает туда же.

Утром он припомнил сон, за завтраком рассказал Бергу.

Прожевывая холодную осетрину, генерал проворчал:

— Сон-то пророческий… Попомните мое слово — калга плохо кончит…

После еще одного — прощального — обеда у Прозоровского командующий со свитой и охраной покинул лагерь, направившись в Бахчисарай, чтобы навестить хана.

Преодолев за три часа 15 верст иссохшей, пыльной дороги, отряд остановился на ночлег у небольшой реки Булганак, бойко журчавшей по каменистому руслу, обвешанному с двух сторон плакучими ивами. Здесь на него наехали чиновники хана. Они доставили ответ Сагиб-Гирея на послание Долгорукова, отправленное двумя днями ранее из лагеря Прозоровского.

Василий Михайлович послал церемониал, согласно которому хану надлежало встретить его во дворце, а в зал они — Долгоруков и Сагиб — должны были войти одновременно. Хан же ответил: поскольку он принимает русского генерала — тот войдет один.

Едва Якуб-ага перевел последние слова послания, Берг возмущенно заворчал:

— Хан много мнит о важности своей персоны… Может, еще и шляпы прикажет нам снять?

Долгоруков такого унижения стерпеть не мог — надменно сверкнув глазами, сказал жестким голосом:

— Либо мы вместе войдем, либо я проеду мимо… Я от хана кондиций не приемлю!

Несмотря на опускающуюся ночь, чиновников без задержки отправили в Бахчисарай.

А Долгоруков, подогреваемый едкими Замечаниями Берга, еще долго ругался:

— Слыханное дело!.. Меня — покорителя Крыма! — хан примет как заурядную особу!.. Сволочь!..

И он миновал бы Бахчисарай, но на рассвете в лагерь прискакал нарочный от Веселицкого, доложивший, что по резидентскому настоянию хан согласился на предписанный церемониал.

Узнав от Абдувелли-аги, какой ответ отправил хан, Петр Петрович тотчас присоветовал аге повлиять на своего господина, ибо чин и должность Долгорукова были столь высокими, что предложенный им обряд не умалял ни достоинства, ни чести хана.

— Отказ от встречи, о которой уже всем известно, — строго сказал Веселицкий, — может быть истолкован превратно: будто бы хан не желает дружбы с Россией, коль не принимает предводителя армии, обороняющей вольность Крыма.

Абдувелли-ага убедил Сагиб-Гирея, но его чиновники уже находились в пути.

Веселицкий мысленно выбранил хана за поспешность, поблагодарил агу за услугу и отправил вдогонку вахмистра Семенова.

Вахмистр, держа в руке заряженный пистолет, боязливо вглядываясь в темноту — в последние недели татары часто устраивали засады, нападая на курьеров, — легкой рысью трусил полночи по извилистой дороге, мутно белевшей в лунном свете, и лишь увидев огни лагеря, услышав окрик часового, облегченно вздохнул, спрятал пистолет в ольстру И, пришпорив коня, влетел в лагерь отчаянным храбрецом.

Долгоруков сперва хотел проучить хана за дерзость, продолжив путь к Балаклаве, но затем раздумал — приказал ехать в Бахчисарай.

В десяти верстах от города его встретили два десятка конных татар — почетное охранение, выделенное ханом для знатного гостя. Чернобородый плечистый мурза, не приближаясь к Долгорукову, развернул свой отряд, стал в голову колонны. Далее так и ехали: впереди татары, за ними офицеры свиты, кареты генералов, гусарский полк и казаки.

К полудню показался Бахчисарай.

С вершины горы, на которую неторопливо вползла растянувшаяся колонна, — спрятавшийся в долине город был как на ладони — уютный, зеленый, чуть затуманенный дымами очагов, словно нарисованный кистью живописца; можно было разглядеть снующих муравьями по кривым улицам людей, Медленно тянувшиеся арбы, запряженные игрушечными верблюдами и быками.

Татарский мурза подскакал к каретам, размахивая рукой, что-то прокричал Якуб-аге.

— Он говорит, что надо спускаться верхом, — перевел Якуб.

Долгоруков недовольно вылез из кареты. Генералы тоже вышли.

Денщики засуетились у лошадей, накидывая на гладкие лоснящиеся спины седла, подтягивая подпруги.

Ожидая, когда подведут лошадей, придерживая руками готовые сорваться с голов под порывами ветра шляпы, генералы с интересом разглядывали крымскую столицу. Разглядывали молча, пока Берг с злой мечтательностью не процедил:

— Поставить здесь один картаульный единорог — через полчаса токмо головешки останутся.

— Место действительно удобное, — согласился князь Голицын.

Грушецкий одобрительно покивал головой.

— Вам бы, господа, только воевать, — буркнул без упрека Долгоруков. — Ну где там кони?

Денщики, держа лошадей под уздцы, подбежали к генералам, помогли взобраться в седла. Долгоруков махнул рукой — мурза и татары стали осторожно спускаться с горы. За ними вытянулись остальные.

У дворца Долгорукова встретили чиновники, провели к залу, у дверей которого ожидал Сагиб-Гирей. В зал все вошли по утвержденному церемониалу, расселись. Слуги молниеносно и бесшумно подали кофе, шербет, конфеты, трубки.

Сагиб-Гирей долго и многословно изливал похвалы ее величеству за доставленную вольность, заверял в соблюдении дружбы и союза.

Василий Михайлович не стал упрекать его в поползновенности к Порте, но заметил значительно:

— В бытность мою в здешней земле водилось немало заморских злодеев, покушавшихся на татарскую вольность. Однако победоносным оружием ее величества все они были разбиты и изгнаны прочь… Но вот я снова здесь и вижу, что благостный покой кем-то нарушен, а подданные хана обитают в тревоге… Успокойте их!.. Россия оборонит народную вольность!.. Я уничтожу всякого, кто осмелится похитить вашу независимость возвращением в прежнее порабощение Порте!

Веселицкий, присоединившийся к свите у дворца, отдал должное командующему за столь заботливое предупреждение. По заискивающему тону хана, опять начавшего уверять в своей верности подписанному трактату, было видно — он тоже понял, что имел в виду Долгоруков.

Проявляя подобострастное гостеприимство, хан в конце встречи предложил Василию Михайловичу осмотреть город, но тот отказался и, отобедав у Веселицкого, приказал выступить в путь.

Ночевал отряд у речки Бельбек. А утром казачий разъезд, осмотрев уползающую в горы дорогу, доложил, что обозы далее пройти не смогут.

— Какая там дорога? — сетовал пышноусый хорунжий, привыкший к простору степей и чувствовавший себя в горах неуютно. — Это ж тропа: две лошади с трудом пройдут… И горы крутые больно — кареты не удержим.

Поразмыслив, Долгоруков отправил обоз и оба конных полка по обходной дороге к деревушке Бельбек, у которой стоял отряд подполковника Бока, а сам с генералами и небольшой охраной верхом на лошадях переправился через реку и стал подниматься в гору.

Хорунжий не обманул: дорога действительно была плохая. Поросшая по обочинам редкими кустами шиповника, игриво светившегося розовыми звездочками распустившихся цветов, она то круто лезла вверх, то столь же круто опускалась; в некоторых местах шла почти по краю обрыва, захватывая дух людей страхом падения в пропасть и восторгом мощной природной красоты, открывавшейся вокруг. Долгоруков подумал, что именно такие горы приучают людей к смелости и гордости.

Сдерживая коня, Василий Михайлович старался ехать подальше от обрыва, покрикивал на офицеров, бравировавших своей храбростью перед генералами и норовивших пустить лошадей едва ли не по самой кромке.

— Мне покойники без надобности, — басил он, грозя кулаком. — Ну как конь оскользнется?.. Отпевать некому… Умереть от пули — честь, а подохнуть в пропасти — дурь!..

Спустя четыре часа отряд благополучно достиг деташемента генерал-майора Кохиуса. Тот, как и ранее Прозоровский, встретил командующего со всеми почестями: гремели литавры, гулко, с многократным эхом бахали салютующие пушки, Брянский пехотный полк звучно кричал здравицы. Правда, обед был не такой обильный, как у Прозоровского, но тоже с пушечными залпами.

Выстрелы услышали в морской гавани, расположенной ниже, в двух верстах от лагеря Кохиуса. Через час в горы поднялись с рапортами капитан 1-го ранга Сухотин и капитан 3-го ранга Консберген.

Разгоряченный вином и торжествами Долгоруков принял рапорты, расцеловал бравых офицеров, потопивших месяц назад несколько турецких судов. Суровые, просоленные ветрами капитаны не привыкли к такому обхождению — смутились. А Берг, подметивший их растерянность, улыбчиво пошутил:

— Топить турок, поди, легче, а?

Все засмеялись.

— Пусть топят! — крикнул Долгоруков. — Дно морское широкое!.. (Он взял серебряный стаканчик, вскинул руку вверх.) Ранее сие море звалось «Русским». Теперь оно Черное. Но нашими трудами стало и останется навечно русским морем… За российский черноморский флот! За российское оружие! За ее императорское величество! Виват!

Опрокидывая шаткие походные стульчики, все разом вскочили с мест, нестройно, но громко прокричали здравицу и осушили бокалы.

После обеда Долгоруков спустился вниз, чтобы осмотреть гавань и стоявшие в ней корабли.

Свои подвиги Василий Михайлович вершил в сухопутных баталиях, в морском деле ничего не смыслил, но даже он сообразил, насколько удобна для флота раскинувшаяся перед ним бухта. Окруженная с трех сторон высокими обрывистыми горами, она длинным, многоверстным языком уходила в глубь полуострова; узкий пролив, отделяющий бухту от моря, надежно защищался двумя батареями, поставленными на противоположных берегах. Долгоруков даже подумал досадливо, что не только Керчь и Еникале следовало выторговывать у татар, а и эту бухту.

Стоявший рядом с ним Сухотин, указывая рукой на корабли, давал краткие пояснения, называя тип корабля, число пушек, состав команды. Флотилия была небольшая, но грозная: два 32-пушечных фрегата, четыре 12-пушечных корабля и палубный бот с 20 пушками.

— В нашей силе закрыть побережье от Козлова до Керчи, — горделиво закончил пояснения Сухотин.

— Иного не дано! — коротко ответил Долгоруков. — Коль пустим десант на берег — выбивать придется с кровью.

По настоятельной просьбе капитанов Василий Михайлович посетил оба фрегата, похвалил команды за отвагу и вечером, провожаемый пушечным салютом, вернулся в Лагерь Кохиуса.

На рассвете отряд командующего направился к Бельбеку, к подполковнику Боку, где его поджидали гусары и донцы с обозом, а на следующий день вошел в Кезлев.

Некогда шумный и многолюдный город опустел: татары, замордованные грабежами русских солдат, незаметно и тихо покинули свои дома; из жителей остались только христиане — греки и армяне.

Долгоруков задерживаться в Кезлеве не стал — устроил короткий смотр гарнизону, переночевал и утром выехал к Перекопу.

Рассеянно поглядывая на безжизненную, душную степь, бугрившуюся круглыми шапками редких скифских курганов, Василий Михайлович погрузился в неторопливые думы.

Эта непродолжительная поездка, носившая главным образом демонстративно-устрашающий характер, оказалась достаточно полезной. Беседы с калгой и ханом, с генералами и офицерами Крымского корпуса, с резидентом Веселицким, подробно обрисовавшие скрытое от глаз, но ощутимое по мелким внешним деталям, а еще больше по донесениям конфидентов соперничество внутри татарского общества, убеждали, что за Крым предстоит еще долгая и трудная борьба. Генерал припомнил образное, но очень точное сравнение, брошенное в разговоре Веселицким.

— Турция подобна солнцу, — сказал статский советник, — а Крым — тень от него. Покамест светит солнце — тень не исчезнет. Оставляя по проектируемому договору султану духовную власть, мы оставляем частицу света, которая будет и впредь порождать тень…

«Прав советник, ох, прав, — думал, вздыхая, Долгоруков. — Войско неприятеля можно разбить, флот — потопить. Но как сломать веру?..»

Двадцать третьего июля он вернулся в свой лагерь у Днепра.

А через несколько дней Веселицкий прислал письмо, что Шагин-Гирей сложил с себя должность калги-султана и собирается выехать из Крыма к командующему.

5

Шагин-Гирей покинул Крым в самом конце лета. Покинул тайно, ночью. В свете полной луны, холодно и надменно глядевшей с неба, трижды сменив лошадей, он стремительно пронесся к Ор-Капу, оставляя позади и дорогую и ненавистную землю. И спешил он не из-за боязни покушения — он хотел избежать презрительных взглядов татар, не принявших ни его европейский облик, ни его стремление сблизиться с Россией.

В полевом лагере Долгорукова Шагин вел себя скромно, просительно, и все сокрушался, заискивающе поглядывая на командующего:

— Аллах удалил меня из отечества за грехи, пустив странствовать по чужим углам и дворам… Теперь, видимо, моя дорога лежит в Петербург.

Василий Михайлович пожалел его, сказал снисходительно:

— Учиненное ранее обнадеживание о выборе места пребывания остается в силе.

И отправил Шагина в главную квартиру армии — Полтаву, назначив на содержание 500 рублей ежедневно.

А потом доложил обо всем в Петербург…

Ответ пришел нескоро, в середине октября, когда Долгоруков вернулся из полевого лагеря в Полтаву.

«Пока дела крымские не переменятся, — писала Екатерина, — он под нашим ближайшим попечением находиться будет. Но между тем, рассуждая с другой стороны, по образу его жизни, а более еще и по самым удобностям к сношению с Крымом и с ногайскими татарами, и чтоб, следовательно, представляющиеся впредь случаи к перемене настоящей его судьбины могли быть безотлагательно употреблены в его пользу, за пристойное поэтому находим остаться ему до времени на границе».

Долгоруков вызвал Шагин-Гирея к себе в кабинет и разъяснил ошибочность его желания перебраться на жительство в Петербург:

— Удалясь от Крыма, вы неминуемо окажетесь отторгнувшимся от своего отечества и всех татар. А сие приведет не токмо к подкреплению ваших недоброжелателей, но и к погашению памяти о вас в тамошних народах. В вашей же пользе состоит не отставать совершенно от татар! Не отказываться от участвования в их делах! И быть в готовности при первом же случае явиться в Крым, дабы вступить в правление ханством.

В карих глазах Шагина мелькнула искорка самодовольства: Россия нуждается в нем, а значит, не оставит попыток утвердить его на крымском престоле.

Тем временем его отъезд из Крыма послужил сигналом к новым волнениям: участились стычки между татарами и русскими солдатами, опять поплыли слухи о скором турецком десанте с таманского побережья.

А на Кубанской стороне заволновались ногайские орды: в Суджук-Кале высадился прибывший из Константинополя хан Девлет-Гирей.

Разуверившись в способности Сагиб-Гирея выступить против России, турецкий султан Мустафа осуществил свою давнюю угрозу: назначил крымским ханом Девлет-Гирея, Шабас-Гирея — калгой, Мубарек-Гирея — нурраддин-султаном, а потом послал всю троицу на Кубань побудить орды вернуться к прежнему, покорному Турции, состоянию. Одновременно султан приказал готовить большой флот, который должен был перевезти на таманское побережье трехбунчужного Хаджи Али-пашу с десятитысячным войском.

Орды волновались не без причины — нужно было решить невероятно простой и сложный вопрос: на кого поставить, чтобы не проиграть?.. На Россию? На Сагиб-Гирея?.. На Девлет-Гирея?

Измотанной пятилетней войной России было уготовано еще одно тяжелое испытание. Озабоченный борьбой с сильным внешним неприятелем, бросая в бой все новые силы и средства, Петербург не только истощал мощь империи, но и засевал ниву народного недовольства, замучив подданных рекрутскими наборами, многочисленными податями и повинностями. И в сентябре зерна гнева проросли на Яике — взбунтовались тамошние казаки.

Екатерина задумалась.

Бунтами Русь удивить было трудно — бунтовали всегда. Даже в первопрестольной Москве аккурат два года назад поднялась чернь, ломилась в Кремль, убила архиерея Амвросия, других служилых людей, грабила и бесчинствовала. Но то бунтовала чернь — безоружная и пьяная. Посланный в Москву Григорий Орлов быстро восстановил порядок, наказал виновных… На Яике было другое: поднялись казаки — люди в военном деле толк знающие, к дисциплине приученные, сабель и пушек не боящиеся. И самое пугающее — это имя покойного мужа императора Петра III, ставшее знаменем бунтовщиков. Ибо, по долетевшим в Петербург слухам, подвинул казаков на мятеж именно он, Петр, чудом якобы спасшийся тринадцать лет назад от смерти, скрывавшийся до поры в народе, а теперь возомнивший вернуть себе коварством отнятый престол и дать простому люду истинную волю.

«За царя сражаться сам Бог велел, — думала Екатерина, комкая подрагивающими пальцами вышитый платочек. — Только кто этот мерзавец, именем убиенного назвавшийся?..»

Через неделю-другую узнала — беглый колодник Емелька Пугачев. И тотчас послала рескрипт Оренбургскому генерал-губернатору Ивану Рейсдорпу, чтобы подавил бунт.

А в ответ — вести печальнее прежних: ширится смута, заполняет все новые и новые земли. Уже не только казаки поднялись, но и башкиры, татары казанские, казахи, уральские работные люди. Рейсдорп рад бы усмирить их, да не может — малочисленными крепостными гарнизонами много не навоюешь.

«Видно, крепкое войско надобно, чтобы опрокинуть бунтовщиков, — сжала губы Екатерина. — Только нет войска — с турком оно накрепко повязано… Мир нужен, мир…»

Она черкнула Панину записку: представить на ближайшем Совете свои рассуждения о скорейшем достижении желанного мира с Портой.

Панин повеление исполнил. На Совете говорил, по обыкновению, неторопливо, с ленцой, но умно и понятно:

— Рассмотрение всех прежних дел с Портой совершенно однозначно показывает, что ее упорство в татарском вопросе, а особливо в уступке нам крымских крепостей, встретило трудности доныне непреодолимые. Печально, но следует признать, что, без всякого ослабления от времени и продолжительности военных действий, они умножаются изо дня в день. Я зримо вижу, что намерение турецкого правительства и всей нации, по вкорененному ее бесчеловечию и зверству, говорит об их желании лучше подвергнуть себя всем возможным бедствиям от продолжения войны, нежели купить за помянутую цену мир. Мир, по собственному их признанию, им необходим нужный и во всех других частях выгодный.

— Что же мешает тому? — поспешил спросить Вяземский, нервничавший почему-то сильнее других.

— Мешает мнение, что допущение России утвердить себя в Керчи и Еникале навсегда лишит Константинополь внешней безопасности.

— Царьград здесь не при чем, — сказал Орлов. — Турки понимают, что если Россия заимеет военный флот на Черном море, то их владычество в тамошних водах и в Крыму закончится раз и навсегда.

— Это так, — согласился Панин, — но то упорство, с которым они не хотят идти на уступки, не может не тревожить нас. А состояние кризиса, в коем находится Российская империя, вынуждает меня предложить Совету упомянутое кем-то ранее предложение… (Панин сделал паузу и закончил со вздохом.) Следует отказаться от нашего требования Керчи и Еникале.

Орлов с удивлением посмотрел на Панина и спросил со злой иронией:

— Может, нам сразу признать поражение?

— Не язвите, граф, — обиженно ответил Панин. — Наши победы у нас никто не отнимет. Но империи нужен мир!.. Мир любой ценой!.. Даже уступкой тех крепостей.

— Отдать такие удобные крепости — значит остаться без флота, — горячо возразил Иван Чернышев. Будучи вице-президентом Морской коллегии, он не желал уступать туркам приобретенные черноморские порты.

— Они не столь уж удобные, чтобы держаться за них намертво, — возразил Панин.

— Это почему же?

— Содержание, оборона и снабжение сих крепостей не только потребует весьма значительных расходов, но будет неминуемо подвержено крайним неудобствам и затруднениям. Ибо вся коммуникация с ними сокращалась бы до одной навигации по Азовскому морю. А море сие, как известно, каждую зиму становится невозможным для плавания… Да и само естественное положение крепостей не представляет замену никаких важных выгод. Ни для охранения татар, ни для основания нашего кораблеплавания они должным образом не пригодны.

— Однако ранее вы считали иначе, — проронил колюче Иван Чернышев.

— При определении наших мирных кондиций сие предполагалось возможным по одним теоретическим сведениям. Но теперь известно, что ни одно из тех мест не имеет ни гавани к помещению судов некоторой величины, ни каких-либо преимуществ перед нынешними нашими верфями, заведенными на Дону. В окружности сих мест совершенно недостает всяких материалов к судовому строительству, почему их надлежало бы сплавлять Доном из верховых городов.

— Так что же получается, граф? После всех завоеваний и пролитой крови мы на Черном море ничего не поимеем?

— Поимеем… Кинбурн!.. Сей город, лежащий в самом устье реки Днепр, соединяет в себе несравненно большие удобства для желаемых нами выгод. И в обуздании татар. И в надежном противовесе Очакову, который у турок почитается ключом Крыма. И в заведении собственного кораблестроения и торговли, поскольку у Кинбурна есть место для пристанища судам большой величины… Кроме того, государственная экономия требует открыть рекой Днепр из прилегающих к ней провинций новый путь коммуникации.

Все задумались над словами Панина. Орлов спросил въедливо:

— С чего вы взяли, что Кинбурн хорош? При нем нет не токмо пристани, но и никаких прочих удобств. А обилие великих мелей не даст возможности содержать там флот… Нет, Кинбурн никакой пользы империи не принесет!.. Зато в Керчи имеется весьма удобная гавань! И владея требуемыми крепостями, можно спокойно проводить суда из Азовского в Черное море. А строить их будем на старых верфях.

— Я хочу владеть морем, — сказала Екатерина, внимательно слушая спор. — И иметь там военный флот, могущий упредить все турецкие происки против Крыма.

— Если мы отдадим Керчь и Еникале крымцам, то турки — будучи с ними одной веры и имея сторонников в тамошнем правительстве — уговорят татар уступить им эти крепости. А значит, выход в море нам заказан! — воскликнул с жаром Орлов. — Господи! Ведь очевидно же, что на совершенное отделение татар от турок потребно еще много времени и трудов!

— В политике излишняя горячность во вред делу оборачивается, — сказал Панин с намеком. — Мы можем о многом говорить, выставлять разные резоны. Но все идет к тому, что ныне условия мира с турками продиктует нам Пугачев… Да-да, господа, именно он!.. Бунт ширится, и России придется проиграть войну, отозвав из армии многиё полки на борьбу с Емелькой.

— Как проиграть? — вскинулся Вяземский. — Мы не можем ее проиграть!

— Мы проиграем, если быстро не найдем пути к миру!

— А я знаю одно — Кинбурн не может заменить нашу уступку туркам! — воскликнул Орлов, вскакивая со стула. И тут же сел под строгим взглядом Екатерины. — Кинбурн крепость небольшая, лежащая в отдаленном месте, ни порта, ни рейда не имеющая… Тогда надо требовать от них еще приобретений!

— Каких?

— Очаков! И всю землю, принадлежащую туркам между Днепром и Днестром! И не допускать их селиться в Бессарабии!

— Может, еще и Константинополь потребовать? — снисходительно спросил молчавший до этого Захар Чернышев. (После того как в конце августа Екатерина произвела его в генерал-фельдмаршалы и назначила президентом Военной коллегии, Захар Григорьевич разговаривал с бывшим фаворитом государыни с легкой небрежностью.)

— Да уж, граф, — поддержал Чернышева вице-канцлер Голицын, — не чаятельно, чтобы турки согласились на отдачу Очакова.

— Тогда его надобно разрушить! — потребовал Орлов.

— Нет, — возразил Панин, — его следует отдать в целости Порте. Ибо этим поступком нам будет легче доказать, что обе империи имеют равные удобности для наблюдения татар в их новом политическом бытии… Ежели Порта убедится, что мы лишаем себя всякого способа утвердить свое влияние в Крыму — она станет сговорчивее. Татары же, получа в свои руки и власть все нынешние крепости на полуострове и Тамане, сделаются через то совсем отдельным народом, без чего, конечно, Россия никогда не согласится на мир.

— Чепуха! — бросил Орлов. — Если мы уйдем — турки будут там хозяевами!

— Никита Иванович, вы же раньше сами ратовали за Крым, — сказал Вяземский, утирая платочком вспотевший нос. — Что же вы ныне отступаете?

Панин медленно повернул толстое лицо к генерал-прокурору и ответил с редкой для него выразительностью:

— Обстоятельства ныне другие, Александр Алексеевич. Мир нужен! Ибо Емелька, что по Волге бродит, во сто крат опаснее и турок, и татар. Это не просто бунт — это еще одна война! Внутренняя, а поэтому самая опасная… С Портой мы можем вести негоциации, договариваться о мире, выторговывать выгодные кондиции. С бунтовщиками же мира быть не может! Ибо на карту поставлены честь и достоинство империи! И выход у нас только один — вешать… (Никита Иванович махнул рукой, перевел взгляд на Екатерину.) Наступающее зимнее время удобно к негоциации с турками и может быть с пользою употреблено к учинению оной без всякого с нашей стороны компрометирования. Если только ваше величество соизволит для скорейшего доставления своим подданным вожделенного мира удостоить высочайшей апробации сии мои рассуждения.

Екатерина ответила с промедлением, после некоторого раздумья:

— Надобно намекнуть прусскому послу в Константинополе господину Цегелину внушить рейс-эфенди мысль, чтобы Порта, отвергнувшая в Бухаресте наши мирные кондиции, учинила теперь со своей стороны какие-либо новые предложения для возобновления негоциации… А особливо представила России в замену Керчи и Еникале уступку Кинбурна…

Получив в апреле от Румянцева предложения великого визиря о заключении мирного трактата, Совет снова принялся обсуждать условия, на которых следовало пойти на мир с Портой.

— Все константинопольские известия гласят, что новый султан, по примеру некоторых своих предшественников, передал всю свою власть великому визирю, — говорил Панин, озабоченно подрагивая сытыми щеками. — Ныне от Венского и Берлинского дворов мы имеем сильнейшие обнадеживания, что их министры при Порте общими силами будут ходатайствовать, чтобы заключение мира было оставлено в полную диспозицию Муссун-заде. А поскольку известная теперь его склонность к прекращению войны должна — усугубиться надобностью самолично присутствовать в Царьграде для учреждения в серале интриг против султанских фаворитов, то можно думать, что Муссун потому и сделал первое предложение о беспосредственной между ним и Румянцевым негоциации… К тому же Венский двор для вящего предубеждения Порты объявив через посла Тугута, что, видя упорство Порты против наших кондиций, мы решили забрать полученное от нас слово о Молдавском и Волошском княжествах и оставить их единому жребию оружия.

— Все это так, — процедил Орлов, — но негоциацию следует начать с того пункта, где остановился Бухарестский конгресс. И утвердить наперед все те статьи, что от взаимных послов были подписаны или по крайней мере в существе своем согласованы.

— Об ином и речь не идет, — сказал вице-канцлер Голицын. — Однако столь же очевидно, что турки вновь заупрямятся, ибо вся трудность замирения заключалась только в двух пунктах: о Керчи и Еникале и о свободе кораблеплавания. И они от сих пунктов не откажутся!

— Да, турецкая претительность в этих пунктах пока непреодолима, — поддержал Голицына Вяземский. — Именно поэтому нам надлежит проявить изворотливость.

— И определить степени, которые мы поочередно будем уступать, встретив сопротивление, — добавил Орлов.

— Уступлений нам не избежать, — снова заговорил Панин. — А поэтому я первой такой степенью считал бы надобность снизойти на ограничение кораблеплавания по Черному морю одним торговым. И на оставление татарам Керчи и Еникале. Но при условии, что Порта согласится, признав гражданскую и политическую их независимость, оставить им без всякого изъятия в полную власть все крепости в Крыму, на Тамане и Кубани и всю землю от реки Буг до реки Днестр, которая могла бы служить живой границей… В замену же всех наших столь великих и важных уступок — вытребовать города Очаков и Кинбурн с их окружностями и степью по Буг-реку.

— Можем ли мы жертвовать ручательством татарской независимости? — подал голос Кирилл Григорьевич Разумовский, обычно отмалчивавшийся на заседаниях, но тут вдруг проявивший интерес к обсуждению.

— Хотя такое ручательство и доставило бы нам ясное право вступиться за татар и их вольность, когда бы турки на оную покушаться стали, — мы не сделаем затруднения пожертвовать им для доставления мира. Ибо в этом случае наше право будет безмолвно утверждено мирным трактатом. Следовательно, всякую попытку вопреки татарской вольности мы будем почитать за нарушение самого мира.

— Это одна ступень, — обронила Екатерина. — А другие?

— Коль турки не уступят в этом, то соблаговолите повелеть графу Румянцеву требовать от них разрушения Очаковской крепости, — сказал Панин. — И на последний случай — оставить Порте Очаков, но закрепить за Россией Кинбурн.

— А как же черноморский флот?! — воскликнул Иван Чернышев.

— Что до кораблеплавания по Черному морю, то тут, снисходя на турецкие требования, следует дозволить именовать в трактате одно торговое. Но с равными на обе стороны для купеческих судов ограничениями в пункте их вооружения. Например, до четырех или шести пушек, как для обыкновенной салютации, так и для сигналов в море.

— Позор-то какой, Никита Иванович, — с болью, глухо выдавила из груди Екатерина, обведя затуманенным взором присутствующих. — Выиграть войну и ничего не получить в награду… Стоило тогда брать Крым?

Вопрос повис в воздухе. Никто из членов Совета не ответил на него — и так было ясно, что великой державе, одержавшей столько блистательных побед на суше и на море, Завоевавшей столько земель, идти на мир на таких условиях было действительно обидно и неприятно. Но внутреннее положение империи не давало иного выхода: следовало поскорее освободить армию от противостояния туркам, чтобы перебросить ее на борьбу с Пугачевым.

Все молчали, потупив глаза.

— Хорошо, — выдохнула еле слышно Екатерина. — Составьте рескрипт Петру Александровичу… Я подпишу…


Высочайший рескрипт был доставлен в Яссы двадцать третьего апреля. Ознакомившись с новыми условиями мира, Румянцев встретился с Обресковым, чтобы обсудить ситуацию.

— Государыня дала мне известные права на самостоятельность в скорейшем подписании мира, — сказал Румянцев, усевшись в кресло напротив тайного советника. — И я хотел бы ими воспользоваться, не нарушая, естественно, условий рескрипта… Я хочу присоединить к нашим требованиям Очакова и Кинбурна еще и город Хаджибей.

Обресков с некоторым недоумением посмотрел на фельдмаршала. Он слыхивал об этом местечке на берегу Черного моря, но не знал его ценности для империи. И спросил коротко:

— Он нужен России?

— Я не собираюсь отдать Керчь и Еникале за понюшку табаку, — повел бровью Румянцев. — Хаджибей — вкупе с Очаковым и Кинбурном — занимает столь важное положение на побережье, что, во-первых, мы не дадим Порте превратить сии крепости в плацдармы для нападений на земли империи, а по-другому, сами сможем господствовать в море над северо-западной околичностью Крыма и при нужде перебрасывать на судах войска в любую точку побережья.

Обресков призадумался, потом сказал уверенно:

— Я не знаю, как шло обсуждение в Совете, но сделанные уступки почти лишают нас хорошего выхода в море. А мореплавание теперь упускать никак нельзя… Я дипломат, в военных делах ведаю хуже вашего, Петр Александрович, но для меня очевидно, что, не получив такого выхода, империя рано или поздно снова окажется втянутой в войну с Портой… А может, и с Крымом.

— Вот я и хочу успокоить визиря, что наш двор не будет иметь военных и других, в войнах употребляемых, кораблей. А только купеческие, по обрядам всех европейских держав… Получив это, мы выторгуем себе порт, а корабли при нужде сможем преобразовать в военные.

Искушенный в политических интригах Обресков предложил более тонкий ход:

— Позволю себе напомнить вашему сиятельству о существовании такого доброго политического приема, как умолчание… В договоре ведь не обязательно все оговаривать. Напротив, подчас даже выгодно оговаривать не все!.. В данном случае, коль турки будут упрямиться в отношении свободного кораблеплавания, необходимо приложить усилия, чтобы заставить их не упоминать в акте запрета России иметь в Черном море военный флот… Пусть не разрешают! С этим можно согласиться… Главное — чтоб не запрещали!.. И ежели так будет — мы всегда сможем воспользоваться сим обстоятельством в свое оправдание. А именно — при нужде создадим флот, ссылаясь на то, что в договоре это не запрещено… Что же до Хаджибея — здесь следует не спешить и хорошенько все обдумать…

Румянцев отправил с майором Каспаровым письмо Муссун-заде, вежливое, не неуступчивое, в котором, перечислив согласованные в Бухаресте артикулы, предложил великому визирю дать «модификации» ответов на пункты, ставшие камнем преткновения. Фельдмаршал рассчитывал на благоразумие великого визиря, но чтобы оно скорее его посетило — двинул вперед переправившиеся на правый берег Дуная корпуса генералов Салтыкова, Каменского и Суворова.

Генералы за дело принялись рьяно: второго июня Каменский взял Базарджик, спустя четыре дня Салтыков разбил у Туртукая двухбунчужного Мустафу-пашу, наконец, девятого июня в жестоком бою у Козлуджи Суворов и Каменский разгромили сорокатысячный корпус Абдул Резак-эфенди, бывшего год назад послом в Бухаресте. Турки бежали к Шумле, оставив весь обоз, сто семь знамен, много артиллерии.

Продолжая развивать наступление, Салтыков устремился к Рущуку. А вот Каменский не стал преследовать янычар, остановил свой корпус и отправил фельдмаршалу рапорт, что решил устроить позицию между Силистрией и Шумлой для пресечения неприятельской коммуникации.

— Дурак! — вскричал Румянцев, кинув бумагу на стол. — Какой дурак!.. В Шумле-то и войска приличного не было: визирь всех бросил к Козлудже. А теперь он соберет разбитых и учредит в Шумле такую оборону, что дни, потерянные в стоянии, канут невозвратно.

Пылая благородным негодованием, Петр Александрович продиктовал Каменскому ордер: немедля подступить к Шумле и овладеть крепостью; в случае же сильного ее укрепления — осадить и пресечь всякое сообщение.

К этому времени в Браилов, где теперь находилась ставка фельдмаршала, прибыл визирьский нарочный Али с очередным посланием своего хозяина. Он привез ноту, которая повергла Румянцева в изумление и гнев: расценив предложение о «модификациях» как готовность России пойти на любые уступки, Муссун-заде (он писал ноту до сражения у Козлуджи) отказался изменить турецкие условия мира.

«Чтоб постановлена была вольность татар, — говорилось в ноте, — во всей силе сходственно с законом магометанским, не требуя ни гарантий, ни ручательства, ни равности; чтоб, исключая Азов, все прочие крепости и границы оставлены и со всем в прежнем их образе отданы и вручены были Порте».

— Его упрямство дорого обойдется туркам, — процедил сквозь зубы Румянцев. — Сколь ни лестна мне слава участвовать в примирении обеих держав, но когда с противной стороны предлагаются не те средства, которые могли бы помочь миру, то и я предъявлю другие средства…

Выполняя волю фельдмаршала, российские корпуса продолжали наступать: Каменский стоял в пяти верстах от Шумлы, заблокировав главные силы великого визиря, дивизия Салтыкова обложила Рущук, а бригадир Заборовский разбил в Балканских горах корпус Юсуф-паши, вызвав панику в турецких тылах.

Сам Румянцев придвинулся с войском к Силистрии.

По докладам сераскиров Муссун-заде видел, что положение его армии становилось катастрофическим. Стремясь оттянуть развязку, он снова написал фельдмаршалу. Но теперь тон письма был другой — не высокомерный, как в ноте, а простой, будничный, обреченный. Муссун-заде просил Румянцева поскорее прислать знатную особу, чтобы договариваться с ней о мире.

— Ну вот, кажется, и все! — воскликнул Петр Александрович, торжествующе оглядев генералов. — Теперь визирь пойдет на любые условия! А я продиктую ему такой мир, что он пожалеет о своем долгом упрямстве. И не мы к турку, а он к нам приедет. Слово даю — войну я закончу нынче!

Ответ фельдмаршала был жесткий: немедленно прислать в русский лагерь полномочного человека, чтобы составить «прелиминарные перемирия».

Муссун-заде, все еще надеясь избежать позора, согласился на заключение перемирия и предложил возобновить конгресс.

— Прищемили хвост турку! — обрадовался Румянцев. — Только теперь поздно ласкаться!

Чувствуя, что великий визирь уже сломлен, отбросив, все предписания Петербурга, фельдмаршал решил одним ударом покончить с Портой: не перемирие, а немедленное подписание мира!

Он вызвал писаря и, расхаживая большими шагами по скрипучим половицам, продиктовал ультиматум:

— О конгрессе, а еще менее о перемирии, я не могу и не хочу слышать!.. Ваше сиятельство знает нашу последнюю волю: если хотите мира, то пришлите полномочных, чтоб заключить, а не трактовать главнейшие артикулы, о коих уже столь много было толковано и объяснено. И доколе сии главнейшие артикулы не будут утверждены — действие оружия никак не перестанет!..

Румянцев ждал положительного ответа со дня на день, был уверен в нем, но тем не менее предупредил Салтыкова и Каменского: если в письме визиря встретит несходство с интересами России, то немедленно сообщит об этом генералам, чтобы военной силой вконец сломить турецкое упрямство и самонадеянность. Сам же с двумя пехотными полками и пятью эскадронами кавалерии подошел к деревне Кючук-Кайнарджи, открыто демонстрируя визирю, что идет на соединение с корпусом Каменского.

«Аллах оставил меня…» — обреченно подумал Муссун-заде, когда ему донесли о движении русского паши.

Окружавшие его чиновники тревожно склонили головы — ждали приказаний. Их сгорбленные, в широких одеждах фигуры напоминали нахохлившихся цветастых птиц и выражали такую покорность, что у визиря не осталось никаких сомнений — все готовы смириться с участью позорного плена. Это разозлило его.

— Румян-паша решил, что захлопнул клетку, — проскрипел Муссун-заде, кривя рот. — Но на дверцу следует еще навесить замок, чтоб птичка не улетела. А замок пока в наших руках!

Под замком великий визирь разумел мирный договор. Он полагал, что на согласование оставшихся восемнадцати статей потребуется несколько недель, а за такое время многое может перемениться, ибо турецкий флот находился у берегов Кубани и был готов десантировать янычар и Крым. В случае удачи все пункты, касавшиеся Крымского ханства, теряли силу, а война приобрела бы иное течение.

Поразмыслив, Муссун-заде назначил полномочными депутатами на переговоры с русскими нишанджи Ресми Ахмет-эфенди и нового рейс-эфенди Ибрагим Муниба. И дал им указание всемерно затягивать подписание мира.

8

С прибытием на Кубань Девлет-Гирея обитавший в Бахчисарае Сагиб-Гирей почувствовал, что врученная ему от имени народа власть начинает ускользать из рук. Ногайские орды вообще перестали повиноваться: едичкулы, отколовшись от прочих орд, примкнули к Девлету, едисанцы и буджаки снова стали звать к себе Шагин-Гирея, который не замедлил появиться в тамошних степях. Да и в самом Крыму тлевший до поры костер разномыслия в диване и обществе к весне 1774 года запылал сильнее прежнего. Но теперь беи, мурзы и аги спорили не о том, чью сторону принять — России или Порты, — а какому хану подчиняться.

Сагиб-Гирей был возведен в ханское достоинство по древним крымским обычаям, однако султан Мустафа так и не подтвердил его избрание присылкой положенных в таких случаях специального фермана и подарков. Девлет-Гирей, наоборот, имел султанское позволение на ханство, но в нарушение этих самых обрядов обществом не избирался. Мустафа ушел в мир иной, а новый султан Абдул Гамид к обоим ханам относился одинаково, хотя ходили слухи о его благоволении Девлету. И если Сагиб уже показал всем свою мягкотелость и неуверенность, то жесткая, непримиримая позиция Девлет-Гирея по отношению к России снискала ему популярность среди знатных татар, не желавших порывать с Портой. Число сторонников султанского ставленника росло с каждым днем.

Оставшись после полуденного намаза с глазу на глаз с Сагиб-Гиреем, Джелал-бей грубо обругал его:

— Дождешься, что все татары сбегут под Девлетову руку! Или тебе надоело быть ханом?.. Чего тянешь?.. Решайся, Сагиб!

— А ты, бей, похоже, забыл, сколько русских стоит у ворот Ор-Капу… А гарнизоны здешние?.. Что мы сможем сделать без турок?

— Янычары помогут, когда к Порте вернемся! Султану надо писать, прощение просить. А он нас, будь уверен, не обидит.

— Султан не обидит, зато Долгорук-паша с пушками под боком… Подумать надо.

Бей знал, что Сагиб боится Долгорукова, помнил, как подобострастно юлил он на аудиенции прошлым летом, и понимал, что преодолеть этот страх нелегко. Бей пытливо глянул на хана, зашептал проникновенно:

— Ты напрасно страшишься русского паши. Лишить тебя ханской власти он не может. Ты получил ее от нас и перед нами должен держать ответ… У России и Крыма дороги разные! Можно примирить одного татарина с русским, можно примирить сотню, тысячу. Но как примирить народы?!

— А договор о дружбе?

— Бумажка!.. Дружба договорами не начинается. Договор может лишь закрепить уже имеющееся приятельство. Но его нет! И не будет! Ибо Крым и Россия — разные сущности. И чем раньше ты это поймешь, тем скорее поднимешь знамя священной войны против неверных!.. Запомни, если от тебя отвернется Россия — это не беда. Беда — когда от тебя отвернется наш Народ!

Уговоры и угрозы Джелал-бея подействовали — после тягостного колебания Сагиб-Гирей объявил в диване, что готов выступить против России.

Это решение хана эхом отозвалось в крымском обществе: муллы в мечетях стали еще злее поносить Россию, мурзам и агам было велено скрытно готовить отряды, чтобы по первому зову следовать к назначенным местам для нападения на русские войска. В диване подробно расписали, кому какой гарнизон или пост атаковать. На побережье поставили наблюдателей с приказом немедленно донести хану о появлении турецкого флота. Чтобы не возбуждать подозрений в неверности, хан велел татарам вести себя мирно и российских солдат не обижать.

Все делалось тайно, но Веселицкий недаром платил деньги своим конфидентам — они исправно доносили о замыслах хана и дивана, а Петр Петрович в свою очередь посылал рапорты Долгорукову и новому командующему Крымским корпусом генерал-майору Ивану Варфоломеевичу Якобию.

Осмотрительный Якобий тоже расставил на прибрежных горах свои посты и приказал всему корпусу быть в готовности к отражению турецкого десанта, а коль придется, то и к подавлению татарского бунта.

В эти же дни одиночные российские корабли непрерывно крейсировали у берегов полуострова. Матросы, взобравшись на высокие мачты, крутили головами, выискивая неприятельские паруса. Но горизонт был чист — ни судна, ни лодки.

Якобий стал уже поругивать Веселицкого:

— Переусердствовал господин резидент… У страха глаза велики…

Но Веселицкий оказался прав: восьмого июня турецкий флот под командованием Хаджи Али-паши неприметно подкрался со стороны Кавказского побережья к проливу в Азовское море.

На русских кораблях, стоявших на керченском рейде, сыграли тревогу. Матросы потащили из воды якоря, засуетились у парусов, стали заряжать пушки.

Контр-адмирал Василий Чичагов, вдавив в глаз зрительную трубу, разглядывал турецкий флагман «Патрон» — огромный, в полсотни пушек трехмачтовый корабль. В кильватере флагмана шли 14 линейных кораблей, а несколько десятков фрегатов и транспортных судов, забитых турецкой пехотой и припасами, прижались к кубанскому берегу, выжидая исхода надвигающегося сражения.

Но сражения не получилось. Чичагов удачно поймал ветер, быстро развернул корабли в линию и замер в угрожающем ожидании. Крепостные батареи Керчи и Еникале были готовы поддержать адмирала огнем, а высыпавшие на стены и в береговые ретраншементы солдаты — отбить турецкий десант.

Али-паша, обозрев приготовления русских, вступить в бой не решился, отвел флот на несколько миль назад, к землям, занятым отрядами Девлет-Гирея.

Понимая, что момент для внезапной атаки и десантирования упущен, что встревоженные русские будут внимательно следить за всеми перемещениями флота, Али-паша решил использовать себе в подкрепление татарское войско Сагиб-Гирея.

Темной ночью на утлой лодке несколько преданных Девлету крымцев и одетый в татарское платье посланец Али-паши пересекли пролив, высадились на пустынный берег, а затем лесными тропами пробрались к Бахчисараю. Турок передал хану письмо, в котором говорилось, что Порта, снисходя на прошение крымцев о помощи, прислала большое войско, готовое высадиться на полуостров и избавить его жителей от российского порабощения. Татарам приказывалось одновременно атаковать все русские гарнизоны, чтобы если не разгромить их, то по крайней мере сковать затяжными боями. Сам Сагиб-Гирей должен был двигаться к проливу и напасть на те войска, что поддерживают русский флот, препятствуя высадке десанта.

Зачитанное в диване письмо уничтожило последние сомнения в правильности избранного пути — возвращения под руку Порты. Хан повеселел, приказал немедленно подтянуть к Бахчисараю часть вооруженных отрядов, намереваясь как только поступит сигнал от Али-паши, лично повести их в бой.

Утром окрестности Бахчисарая и сам город стали заполнять большие и малые отряды конных татар, У ружейных лавок появились очереди: татары побогаче покупали ружья, пистолеты, патроны, большинство же расхватывали луки, сабли.

Перепуганный Веселицкий, которому конфидент Бекир объяснил причину столь небывалого многолюдья, потребовал у хана срочную аудиенцию.

— На площади, у лавок все говорят, что ваша светлость намеревается через два-три дня выступить в поход, — стараясь быть спокойным, сказал Веселицкий. — Кто этот неприятель, с которым вы намерены сразиться?.. И изъясните чистосердечно, быть ли мне при вашей светлости или же отъехать к командующему Крымским корпусом?

— Это зачем? — насторожился Сагиб-Гирей.

— Как резидент ее императорского величества, я аккредитован при вашей особе. И ежели ваша светлость доподлинно изволит отлучиться из города, то я, согласно моей должности, должен вас сопровождать. А в отсутствие вашей светлости — мне в Бахчисарае быть неуместно.

Хан, ища ответа, скосил взгляд на Багадыр-агу.

Тот, не моргнув глазом, сказал спокойно:

— Площадным речам нет нужды внимать.

— Это смотря каким речам! — раздраженно бросил Веселицкий. — Что же прикажете мне думать, когда все только и твердят о походе?

— Мы своим обязательствам верны свято и нерушимо! — изрек напыщенно хан. — А на чернь, что злыми языками болтает, не обращайте внимания. Я прикажу разогнать ее!

В тот же день татарские отряды, кутаясь в клубы дорожной пыли, действительно покинули город. Бахчисарай опустел, затих. А ханский телал — глашатай — до вечера ходил по кривым улицам, выкрикивая угрозы тем, кто будет говорить о турецком флоте, о походе и прочих военных приготовлениях.

— Этот резидент как заноза в пальце, — брюзжал Сагиб-Гирей, оставшись наедине с Багадыр-агой. — Про все знает!.. Уж не доносит ли ему кто наши тайны?

— Сам виноват! — непочтительно огрызнулся ага. — Зачем столько войска собрал? Пусть бы стояли в лесах и деревнях… Придет время — в два часа все здесь будут!..

Стараясь скрыться от зоркого ока русского резидента, отряды разъехались по ближайшим от Бахчисарая деревням. Веселицкий из города выезжал редко, поэтому хан надеялся, что, увидав опустевший Бахчисарай, он успокоится.

Но Бекир снова прислал к статскому советнику Иордана с уведомлением, что ахтаджи-бей Абдувелли-ага с тремя тысячами татар прячется в пяти верстах от города.

Веселицкий вызвал к себе полковника Нащекина и приказал отправить в разведывание офицера с командой.

— Вы, господин полковник, накажите ему, чтоб отвечал на татарские вопросы уверенно: дескать, едет снимать план окрестных земель… А коль доберется до аги — пусть напомнит этой сволочи, что при заключении трактата в Карасеве было условлено, чтобы крымцам более тридцати человек вместе не ездить. Иначе мы будем считать их нарушителями торжественного трактата и нашими неприятелями.

Через несколько часов Нащекин доложил, что в двух верстах от деревни ахтаджи-бея офицер был остановлен татарским постом и далее проехать ему не позволили.

— Та-ак, — протянул Веселицкий, кусая губы. — Чует кошка, чье мясо съела… Пошлите команду числом поболее!

Теперь на разведывание отправился полковник Либгольд с казачьей сотней. Татары его тоже остановили, но полковник — человек решительный и смелый — пригрозил, что проедет к аге силой. Татары коротко посовещались, затем один из них молнией прыгнул в седло и ускакал в деревню. Спустя полчаса он вернулся, сказал, что ахтаджи-бей сам приедет к полковнику.

Либгольд понял, что ага хочет выиграть время, чтобы убрать свой отряд в окружавший деревню лес, и, трогая коня с места, бросил небрежно:

— Не стоит утруждать столь достойного человека. Я сам отдам ему почтение.

Казаки, оттеснив татар, проследовали за полковником.

Конфидент Веселицкого не лгал: небольшая деревушка была буквально запружена конными и пешими татарами.

Недовольный появлением незваных гостей, Абдувелли-ага повел себя вызывающе дерзко — кричал, что не русским указывать, кто должен обитать в его деревне. В ответ Либгольд, багровея лицом, стал угрожать ему наказанием за нарушение карасубазарских договоренностей. Собеседники крепко разругались, оставшись каждый, при своем мнении.

Вернувшись в Бахчисарай, Либгольд поспешил к Веселицкому и, распаляя себя воспоминаниями недавней ссоры, доложил обо всем увиденном и услышанном.

Петр Петрович нахмурился: понял — татарский бунт неизбежен. Поблагодарив полковника за службу, он отпустил его, а затем написал обстоятельные рапорты Долгорукову и Якобию.

Ночью, бессонно ворочаясь в душной постели, он тронул рукой горячее плечо жены, сказал негромко:

— Завтра с детьми поедешь в Перекоп.

Жена, поглаживая распухший от бремени живот, вздохнула испуганно:

— Зачем в Перекоп, Петенька?

— Здесь скоро горячие дни настанут. А тебе рожать надобно… Проси его сиятельство отослать вас в Россию… Я уже написал ему…

К полудню багаж был уложен, и резидентская карета, сопровождаемая десятком казаков из команды Либгольда, раскачиваясь на ухабах иссохшей дороги, укатила на север.

Долгоруков, выслушав зачитанные адъютантом рапорт и письмо Веселицкого, с неожиданной беспечностью заметил:

— Наш старик совсем трусливым стал. Все заговоры мерещатся… Татары не первый раз грозятся, а выступить — кишка тонка. И теперь так будет!

Он приказал ввести жену резидента, сказал несколько утешительных слов.

Но та, обхватив руками огромный живот, неуклюже опустилась на колени и, заливаясь слезами, стала целовать генеральскую руку:

— Не можно мне там… Боязно… Зарежут нас татары… И Петю зарежут.

— Ну-ну, — отдернул руку Долгоруков. — Полно, полно, сударыня… Встаньте!

И мигнул офицерам.

Те подхватили резидентшу, поставили на ноги.

— Поживите покамест здесь, — успокоительно сказал Долгоруков, отирая мокрую кисть платком. И вполголоса добавил офицерам: — Баб мне только не хватало… Дня через два отправьте ее назад в Бахчисарай…

9

Очередное заседание Совета вел Никита Иванович Панин. И в который раз на нем обсуждался вопрос о скорейшем заключении мира с Турцией. На правах председательствующего Никита Иванович говорил первым. Говорил долго, умными, отточенными фразами:

— С Бухарестского конгресса я примечаю, что Порта, упоминая о вольности татар, во всех своих отзывах уклоняется присовокуплять к слову «вольность» слово «независимость». Долг неусыпного нашего бдения полагает не дать ей воспользоваться сей хитрой уловкой варварской ее политики. Особливо, когда мы согласились сохранить султанские преимущества над татарами по общему их единоверию. Полагаю, что и в новой негоциации она постарается избежать соединения этих двух слов. Поэтому я считаю за нужное еще раз напомнить графу Румянцеву прилежно проследить, чтобы при подписании мирного трактата оба слова вместе оглавлены были, и татары признавались областью в политическом и гражданском состоянии никому, кроме единого Господа, не подвластными… Из переписки графа с великим визирем видится, что Порта, по своему обыкновению, готовится тянуть негоциацию без границы, томя наше терпение и выторговывая тем для себя лучшие условия. Отечеству нашему мир весьма нужен, и мы его должны добиваться со всей алчностью. Однако визирь и турецкие министры крепко ошибаются, если полагают, будто у нас все государственные ресурсы истощены вконец, что мы не в состоянии продолжать войну, а поэтому станем сговорчивее…

— Напротив, — не удержался Захар Чернышев, — к настоящей кампании приготовления везде изобильно сделаны.

Панин продолжал говорить:

— Понятно, что чем более удаляемся мы от своих границ и, следовательно, от центра наших ресурсов, тесня визирскую армию, тем более она к своим центрам приближается. Но с другой стороны, столь глубокое наше вступление в самую внутренность Порты может быть для Царьграда гораздо опаснее и оставить следы нашествия на долгое время. Ибо чем менее мы будем находить возможности установить в тех землях твердую ногу, тем более военный резон принудит нас опустошать все места и селения, кои могли бы послужить в пользу турецких войск. Ежели визирь разумный полководец — он должен это понимать!.. И в этом я вижу возможности скорого примирения.

— Сомневаюсь, — с легкой иронией заметил Орлов. — Он же ваших рассуждений не слушает.

Шутка успеха не имела — все сидели с невозмутимыми лицами. И только генерал-поручик Григорий Александрович Потемкин, ставший с конца мая еще одним членом Совета, растянул губы в рассеянной улыбке.

Панин не обратил внимания на реплику Орлова — граф, потеряв прежнее влияние, был не опасен, — и, сохраняя серьезное лицо, продолжал говорить:

— Коль мы увидим усталость армии проводить войну наступательную — совсем мало трудов потребуется, чтобы превратить ее в оборонительную. Но прежде следует все важные турецкие крепости, занятые нами, до подошвы подорвать и истребить, города и селения опустошить, а жителей — всех без изъятия! — со всем имуществом перевезти в Россию. В империи есть еще много мест, находящихся в пустоте и незаселенности!.. Такое, до последней головы, переселение жителей Бессарабии, Молдавского и Волошского княжеств будет весьма достаточно к награждению всех наших убытков, понесенных в войне, и обратится для Порты в самый чувствительный и непоправимый удар. Ибо лишится она знатных и плодородных провинций, что самому Царьграду давали большую часть его содержания. Употребление сей крайней меры к облегчению нашего военного бремени находится в наших руках, и принятие ее токмо от нас зависит… Однако не будем лукавить — существование и целость Порты через естественное связывание взаимных интересов столь же полезно для России, сколь и ей Россия. Порта должна это чувствовать не менее нашего и не подвигать нас на крайности. Ибо великое пространство, опустошаемое в таком случае нашими войсками, сделает ее физически почти несуществующей с той стороны, где теперь театр войны происходит и с которой мы могли быть атакованы. Тогда туркам к произведению война одна перспектива будет — в возвращении под свою власть Крымского полуострова и всех татар. Но кто беспристрастным оком рассмотрит положение Крыма, близость его к нашим границам, тот должен признать, что, взяв там ныне твердую ногу, мы делаем совершенно невозможным изгнание нас оттуда силой оружия. Сухой путь к нашествию турок заперт, а свобода моря будет оспариваться нашими судами. И ежели великий визирь имеет на плечах разумную голову, он должен понять, что лучше получить по мирному трактату некоторые преимущества, нежели остаться разоренному и без всяких приобретений.

Панин закончил говорить, неторопливо сел, утер платочком вспотевшее лицо.

— Тут и рассуждать нечего, — раздался голос Потемкина. — Граф Никита Иванович прав во всем, в каждом своем слове!

— Следует поскорее дать необходимые инструкции графу Румянцеву, — поддержал Потемкина вице-канцлер Голицын. — И не отступать от них ни на шаг…

10

Четвертого июля турецкое посольство в двести человек, пройдя сквозь полки Каменского, остановилось в деревне Биюк-Кайнарджи, расположенной в четырех верстах от Кючук-Кайнарджи, где держал ставку Румянцев. Сопровождавший турок майор князь Вадбольский послал к фельдмаршалу курьера.

Румянцев, сидя на лавочке, выпустив из расстегнутого мундира объемистый живот, лениво щуря глаза от закатного солнца, выслушал курьера, махнул рукой:

— Скачи назад… Завтра поутру пришлю кого-нибудь.

Курьер прыгнул в седло, вонзил шпоры в крутые бока коня и умчался за околицу.

Румянцев вызвал полковника Петерсона. Настроение у фельдмаршала было благостное, и он, продолжая щуриться, шутливо сказал:

— Ты, полковник, с турками давнюю дружбу имеешь — встречай полномочных… С эскортом!.. Пусть знают, что на поверженных я зла не держу…

На следующее утро Петерсон, взяв с собой эскадрон карабинер князя Кекуатова, лихо влетел в Биюк-Кайнарджи.

Ресми Ахмет-эфенди изъявил желание поскорее приступить к переговорам.

Петерсон, глянув на Кекуатова, съязвил по-русски:

— Опосля шести лет войны — удивительная поспешность.

Но сдерживать турок, естественно, не стал, и посольство, сопровождаемое карабинерами, выкатило из деревни.

Петерсон ехал верхом, впереди всех. Рядом князь Кекуатов. Майор то и дело оборачивался, проверяя, как движется колонна, и все норовил перейти на рысь.

Петерсон охладил его резвость:

— Не в атаку идем, князь… Можно не спешить.

Колонна неторопливо подошла к русскому лагерю, остановилась шагах в пятидесяти от него.

К офицерам, загребая сапогами пыль, подбежал дежурный майор князь Гаврила Гагарин.

— Привезли?

— В каретах сидят, — махнул рукой Петерсон.

Гагарин метнул взгляд на кареты, стоявшие в отдалении. Стекла на дверцах были опущены, в полумраке смутными пятнами застыли лица полномочных, выжидательно смотревших на офицеров.

— Пусть вылезают, — сказал Гагарин. И мрачно пошутил: — К позорному столбу в экипажах не едут.

Кекуатов тронул лошадь с места, протрусил к каретам, жестами показал, чтобы турки вышли.

Гагарин подвел послов к дежурному генералу барону Осипу Ингельстрому. Рядом стоял генерал-поручик князь Николай Васильевич Репнин.

Определенный ранее вести негоциацию с турками Алексей Михайлович Обресков, квартировавший все недели после Бухарестского конгресса неподалеку от Ясс, в небольшом селении Роману, вовремя выехал к Румянцеву, однако разлившийся после обильных дождей Дунай смыл приготовленные переправы. Чтобы не терять время, Румянцев отозвал Репнина от командования 2-й дивизией и, как имевшего опыт политической деятельности в бытность свою послом в Польше, назначил к производству негоциации.

Генералы поприветствовали полномочных и, отпустив Гагарина, провели их к Румянцеву.

Турки долго кланялись фельдмаршалу, а затем проследовали за ним в дом для предварительной беседы.

Когда все расселись на указанные места, Петр Александрович, оглядев турок, сказал негромко, но внушительно:

— Я согласен вести негоциацию при одном условии — подписать мирный трактат не позднее пяти дней.

Такое начало обескуражило турок, поскольку указание Муссун-заде о затягивании переговоров становилось невыполнимым. Ресми Ахмет растерянно посмотрел на рейс-эфенди. У того в глазах смешались отчаяние и робость.

Ресми перевел взгляд на Румянцева и неуверенно проговорил:

— В Бухаресте по многим пунктам послы обеих империй не пришли к единому мнению. Как же можно уложить в пять дней то, что безрезультатно обсуждалось месяцы?

— Вы, видимо, позабыли, господа, что приехали не обсуждать мир, а подписать его, — выразительно, с легкой угрозой заметил Румянцев. — О пунктах уже было много говорено. Хватит! Наговорились! Теперь пришло время дело справить!.. (И он стал медленно перечислять главные условия мира.) Российские кондиции таковы… Все татары в их гражданских и политических делах остаются вольными и ни от кого не зависимыми. В духовных — пусть сообразуются с правилами магометанского закона. Однако без предосуждения вольности и независимости!.. Все крепости и земли, принадлежавшие ранее татарам, остаются за ними. За Россией останутся только Керчь и Еникале с их уездами, о чем у нас с ханом есть подписанный договор… Блистательная Порта уступает России Кинбурн с его округом и степью, между Бугом и Днепром лежащую… Россия получает свободное судоплавание в Черном и Белом морях и на Дунае… За убытки, понесенные нами в этой войне, Порта заплатит четыре с половиной миллиона рублей…

Ахмет-эфенди, не дослушав фельдмаршала, осмелев от отчаяния, воздел руки к небу:

— Аллах свидетель — это не мир. Это ограбление!

— Это не ограбление, а кондиции, которые диктуются побежденной державе державой превосходящей!

— Держава побеждена, когда она это признает! А у нас еще достаточно войска, чтобы таковой себя не считать!

Лицо нишанджи горело негодованием. Ибрагим Муниб, молча внимавший острому разговору, почувствовал, что эфенди, презрев все наставления великого визиря, готов был покинуть негостеприимного Румян-пашу. Но такой шаг означал бы продолжение войны, разгром турецкой армии и, возможно, падение оставшегося беззащитным Стамбула.

Рискуя навлечь на себя гнев нишанджи, Ибрагим постарался смягчить натянутую атмосферу разумным замечанием:

— Блистательная Порта не ставит под сомнение доблесть обеих империй. Кровь, пролитая их подданными, одного цвета. И мирные пункты должны в равной мере учитывать достоинство воевавших держав.

Слова, сказанные рейс-эфенди, Румянцеву понравились. Объявляя условия мира, он понимал, что горделивые турки никогда не признают, что война ими проиграна. Поэтому приготовил ряд уступок.

— Ваш приятель не утерпел дослушать до конца мои пункты, — сказал он, обращаясь к рейс-эфенди. — Россия оставляет Порте город Очаков с древним его уездом, возвращает Бессарабию, Молдавию и Валахию со всеми городами и крепостями, в том числе отдаст Бендеры и сделает прочие уступки. Но о них с вами будет говорить князь Репнин, коему я поручил ведение негоциации… (Румянцев плавным жестом указал на сидевшего рядом с ним князя. Тот еле заметно кивнул и снова замер, строго поглядывая на турок.) Я не задерживаю вас более!

Полномочные послы, Репнин, переводчики вышли за двери и проследовали в соседний дом, где предстояло обговорить оставшиеся после Бухареста нерешенные кондиции.

А Румянцев отправил великому визирю короткое письмо: «Как только от вашего сиятельства я получу надлежащее благопризнание на мирные артикулы, вашими полномочными постановленные, то в ту же минуту корпусу генерал-поручика Каменского и в других частях прикажу удержать оружие и отойти из настоящего положения…»

11

Несмотря на все старания Веселицкого удержать татар от выступления на стороне Хаджи Али-паши, угроза татарского бунта не только не миновала, но, напротив, стала очевидной. Все должно было решиться в несколько дней.

Конфидент Бекир донес резиденту, что хан Сагиб-Гирей попросил у турок пушки, без которых он боялся атаковать гарнизоны. Али-паша пообещал их дать. Тогда хан вызвал к себе Мегмет-Гирей-султана и поручил ему в тайне от русских собрать у селения Старый Крым, ближе к морскому берегу, пятьсот арб и тысячу быков для перевозки пушек и необходимых к ним снарядов.

Веселицкий, узнав о таких приготовлениях, испугался и в разговорах с Дементьевым стал открыто ругать Долгорукова за непонятную пассивность.

— Ну что он делает в Перекопе?! Почему не спешит войти в Крым? Неприятелей легче упредить, нежели потом воевать… Да и о нас пора позаботиться! Коли князь не пришлет несколько повозок с упряжками для препровождения к армии — сгинем все до единого.

— Может, еще обойдется, — неуверенно сказал Дементьев, хорошо понимая, что бунт неизбежен.

— Э-э, — отмахнулся Веселицкий, — тебе легко. Ты один. Может, ускользнешь, упасешься… А мне с мальцами и женой как? Порежут ведь без жалости!

Вечером, сломленный страхом, он написал Долгорукову письмо. Просил спасти. А чтобы не посчитали трусом — приписал в конце, что готов пожертвовать собой и всем семейством, лишь бы «оное в пользу любезного отечества обратиться могло».

Отправляя нарочного в Перекоп, Петр Петрович не знал, что Долгорукова там уже нет. Глотая просоленную пыль, по присивашской степи маршировали пехотные батальоны, трусила кавалерия — армия Долгорукова вошла в Крым, держа путь к Акмесджиту.

12

Князь Репнин провел переговоры с турецкими полномочными за один день. Это были даже не переговоры, а длинный монолог Репнина: он мерным, чуть монотонным голосом зачитывал артикулы будущего договора, быстро окидывал взглядом сидевших напротив него турок и, не давая им возможности высказаться или заспорить, снова опускал голову — зачитывал следующий артикул.

Ресми Ахмет-эфенди несколько раз протестующе всплескивал руками, пытался вставить слово, но князь решительным жестом останавливал его. А перед тем как зачитать артикул о Крыме, Репнин разразился длинной речью, словно подсказывая туркам необходимую и приемлемую для России трактовку этого важнейшего вопроса.

— Все наши обоюдные прежние войны происходили по большей части за татар и от татар, — говорил Репнин. — Блистательная Порта неоднократно признавалась нашему двору, что не в силах обуздать хищность и своевольство сего легкомысленного и развращенного народа. Но доколе продолжался мир, мы не дозволяли себе искать иных средств к ограждению наших границ, кроме обычных формальных представлений Порте. И при каждом случае довольствовались одними извинениями и обетами турецких министров. Теперь же, когда война разрушила прежнюю политическую связь, мы были принуждены изыскать новые основания и образ будущего мира, дабы сделать его сохранение независимым от своевольства и дерзости наглых татар. И открылись нам к этому два пути. Один — через совершенное истребление татар силой оружия, другой — через изменение их бытия, что позволило бы сделать народ тихим, к порядочному общежитию способным и, следовательно, не менее других заинтересованным в сохранении мира. Человеколюбие ее императорского величества избрало тот путь, который сооружает, а не разрушает блаженство целого народа! Для чего решилась она даровать всем крымским и ногайским татарам вольность и постановить их посереди обеих империй барьером, который бы своей целостью интересовал и ту и другую сторону… Требуя от Порты подобного же признания татар нацией вольной и независимой, мы, однако, не сделали затруднения в оставлении за султаном всех духовных прав, кои принадлежат ему по магометанскому закону. Но в уравнении столь важной поверхности хана над татарами, в прочное утверждение их гражданской и политической вольности и наипаче в приобретении пункта, от которого бы могла процветать взаимная торговля, возжелали мы иметь на полуострове Крым крепости Керчь и Еникале. И там учредить штапель нашей торговли, что составит со временем новый узел пользы для подданных обеих империй и тем сделает сохранение мира более важным и нужным. Из этих же крепостей мы будем иметь готовую для татар тропу, если бы кто-либо (Репнин чуть было не сказал «Порта») покусился на их вольность… К тому же Керчь и Еникале могут послужить нам для обуздания самих татар, ежели бы они покусились, следуя своим прежним диким нравам, на разврат доброго соседства в границах наших или Порты. Ибо мы, — возвысил голос Репнин, — безопасность и целостность оных стали бы поставлять наравне с безопасностью наших границ… Исходя из всего сказанного, вам, милостивые государи, предлагается следующий пункт.

И Репнин зачитал артикул о Крыме.

«Все татарские народы, — говорилось в артикуле, — крымские, буджацкие, кубанские, едисанцы, джамбуйлуки и едичкулы, без изъятия от обеих империй имеют быть признаны вольными и совершенно независимыми от всякой посторонней власти, но пребывающими под самодержавной властью собственного их хана Чингисского поколения, всем татарским обществом избранного и возведенного, который да управляет ими по древним их законам и обычаям, не отдавая отчета ни в чем никакой посторонней державе, и для того ни российский двор, ни Оттоманская Порта не имеют вступаться как в избрание и возведение помянутого хана, так и в домашние, политические, гражданские и внутренние их дела ни под каким видом, но признавать и почитать оную татарскую нацию в политическом и гражданском состоянии по примеру других держав, под собственным правлением своим состоящих, ни от кого, кроме единого Бога, независящих; в духовных же обрядах, как единоверные с мусульманами, в рассуждении его султанского величества, яко верховного Калифа магометанского закона, имеют сообразовываться правилам, законом им предписанным, без малейшего предосуждения, однако, утверждаемой для них политической и гражданской вольности. Российская империя оставит сей татарской нации, кроме крепостей Керчь и Еникале с их уездами и пристанями, которые Российская империя за собой удерживает, все города, крепости, селения, земли и пристани в Крыму и на Кубани, оружием ее приобретенные, землю, лежащую между реками Бердой и Конскими Водами и Днепром, также всю землю до Польской границы, лежащую между реками Бугом и Днестром, исключая крепость Очаков с ее старым уездом, которая по-прежнему за Блистательной Портой остается, и обещается по при становлении мирного трактата и по размене оного все свои войска вывесть из их владений, а Блистательная Порта взаимно обязывается равномерно отрешась от всякого права, какое бы оное быть ни могло, на крепости, города, жилища и на все прочие в Крыму, на Кубани и на острове Тамане лежащие, в них гарнизонов и военных людей своих никаких не иметь, уступая оные области таким образом, как российский двор уступает татарам, в полное, самодержавное и независимое их владение и правление».

Репнин передохнул, дочитал до конца обязательства Порты, затем огласил следующие артикулы, в том числе 19-й — о Керчи и Еникале, — и предложил туркам подписать документ.

Ресми Ахмет-эфенди беспомощно взирал на лежащие перед ним листы, не решаясь взять в руку перо. Ибрагим Муниб тоже не торопился ставить свою подпись… Пауза затянулась.

Репнин настойчиво повторил:

— Мир ждут обе империи… Или вам хочется, чтобы и далее проливалась кровь?

Ахмет-эфенди, морщась, сказал неохотно, сквозь зубы:

— Названные пункты существенно отличаются от тех, которые предлагала согласовать Блистательная Порта… Без одобрения их великим визирем мы не станем подписывать такой трактат.

— Что ж вы предлагаете?

— Я поеду в Шумлу, покажу их великому визирю.

Репнин смекнул, что турок хочет потянуть время, и качнул головой:

— Вам не стоит утруждать себя излишними переездами. Пошлите кого-нибудь из своих людей!.. Нарочный обернется в два дня. А чтоб в пути с ним ничего не случилось — я прикажу проводить его до крайних наших постов под Шумлой.

Возразить нишанджи не смог.

Спустя два часа турецкий нарочный, сопровождаемый двумя карабинерами и офицером, поскакал в расположение войск Каменского…

Муссун-заде, подслеповато щурясь, тяжко, страдальчески вздыхая, прочитал турецкий перевод статей договора, отложил бумаги и долго молчал, отвернув голову в сторону, устава потухший взгляд в небольшое оконце.

Кусочек неба, резко очерченный желтоватым стеклом, был подернут зыбкими разводами сероватого дыма — это горели окружавшие Шумлу хлеба, подожженные казаками Каменского.

Визирь припомнил Бухарестский конгресс, припомнил с сожалением, ибо тогда можно было подписать мир на более сносных условиях. Теперь же приходилось выбирать: либо сразу подписать продиктованный Румян-пашой мир, либо последует очевидный разгром турецкой армии — и снова мир. Но уже совершенно позорный, без малейшей возможности получить хоть какие-то уступки от России.

Муссун-заде опять глубоко, протяжно вздохнул, взял желтыми пальцами чистый листок, нервно черкнул несколько строк.

Нарочный вернулся в Биюк-Кайнарджи и передал полномочным послам согласие великого визиря на все пункты без изменений и добавлений.

Десятого июля, в седьмом часу вечера, когда закатное солнце уже нырнуло за дальние горы, а небо на востоке стало наливаться густеющей синевой, в присутствии Румянцева и генералов его штаба, Ресми Ахмет-эфенди, а за ним Ибрагим Муниб скрепили своими подписями составленный на турецком и итальянском языках мирный трактат.

Репнин подписывал его последним; долго, словно выбирая место, примеривался к бумаге, прежде чем размашисто заскреб пером.

Стоявший у стола писарь осторожно посыпал лист мелким, похожим на пыль песком.

Князь встал, взял свой экземпляр трактата, подошел к Румянцеву, с полупоклоном передал ему папку:

— Ваше сиятельство, мир в ваших руках!

Напряжение, обусловленное торжественностью и историчностью момента, спало — все радостно зашумели, поздравляя друг друга с долгожданным окончанием войны.

Спустя час Румянцев призвал к себе сына — полковника Михаила Румянцева, служившего при отце генеральс-адъютантом, и секунд-майора Гаврилу Гагарина, протянул им папку с копией договора:

— Везите, господа, государыне счастливую весть!..

А Репнин тем временем проводил турецких полномочных к Биюк-Кайнарджи и, прощаясь, напомнил, что размен трактатов назначен на пятнадцатое июля.

— Теперь-то зачем спешить? — раздраженно бросил Ахмет-эфенди.

Репнин, милостиво прощая турку резкость, сказал снисходительно:

— Нам хочется поскорее порадовать вашего султана.

Нишанджи ожег князя злым взглядом, но смолчал…

В указанный день, в 4 часа после полудня, в русском лагере звонкой россыпью затрещали полковые барабаны, вытянулись в шеренгах пехотные роты. У пушек застыли артиллеристы.

Ресми Ахмет-эфенди, держа на вытянутых руках подписанный великим визирем и скрепленный его печатью экземпляр трактата, без всякой торжественности, постным голосом сказал негромко:

— Великий визирь Муссун-заде Мегмет-паша все артикулы трактата приемлет и утверждает по силе полной мочи, данной ему от своего султана.

Бумаги принял Репнин. Он же передал туркам экземпляр, утвержденный Румянцевым.

Фельдмаршал наблюдал за разменом трактатов, стоя в нескольких шагах от Репнина, строгий, величественный, весь мундир в сверкающих орденах — истинно предводитель победоносной армии. Он участвовал во многих сражениях, одержал немало блестящих побед, но войну выигрывал впервые и был безмерно счастлив своей удачливостью. (Будущие историки, расписывая его подвиги, назовут эту войну коротко и точно — румянцевская.)

Когда церемониал размена трактатов закончился и барабанщики разом прекратили выбивать дробь, в наступившей тишине прозвучал фельдмаршальский голос:

— Да многолетствуют наши государи!.. Да благоденствуют их подданные!

Солдаты и офицеры дружно гаркнули: «Виват!» Крик тут же потонул в Длинном, тягучем грохоте салютующих пушек, поднявшим в небо с окрестных деревьев стаи испуганных птиц.

Сто один залп — таков был приказ фельдмаршала!

Артиллеристы продолжали еще суетиться у орудий, вкладывая все новые заряды, а на краю лагеря дождавшиеся сигнала нарочные офицеры — кто в карете, кто верхом — разлетелись в разные стороны, неся в своих сумках заготовленные в канцелярии пакеты с сообщениями о подписании мира.

Вечером, сидя во главе длинного стола, сплошь уставленного обильными яствами, захмелевший Румянцев расслабленно поманил пальцем Репнина.

— Готовься, князь, в дорогу… Ты негоциацию вел — тебе и трактат в Петербург отвозить.

Репнин, с распущенным на шее Шарфом, краснолицый, с осоловевшим взглядом, расплылся в пьяной улыбке.

На следующий день, отоспавшись, загрузив на карету два сундука с личными вещами, взяв с собой полковника 3-го гренадерского полка графа Семена Воронцова, князь выехал к переправе у Гуробал. Кроме подлинного трактата, Николай Васильевич вез в портфеле реляцию фельдмаршала.

«Я льщу себя, — писал Румянцев Екатерине, — что ваше императорское величество, оказывая благоволение высочайшее о подвигах, которые в течение войны оружием мне вверенным учинены, с равною благодарностью воспримите сим образом заключенный мир, которые есть плод счастливой войны, существом своим полезен отечеству и слава коего возносит имя бессмертное победительницы…»

Войну с Турцией выиграли Румянцев и другие полководцы — Долгоруков, Петр Панин, Алексей Орлов. Но победительницей была Екатерина.

13

Хаджи Али-паша не стал искушать судьбу соперничеством с кораблями контр-адмирала Чичагова — звездной бархатной ночью отвел флот от кубанского побережья, а восемнадцатого июля внезапно появился в крымских водах на алуштинском рейде. Под прикрытием пушек линейных кораблей легкие транспортные суда подошли к каменистому берегу и стали высаживать десант.

Командир алуштинского поста капитан Николай Колычев, окинув взором многочисленное турецкое войско, понял, что отразить неприятеля он будет не в силах, и приказал отступать к деревне Янисадь. Но часть егерей капитан послал к береговым ретраншементам, чтобы задержать янычар, пока снимутся с места обоз и артиллерийская батарея.

Несколько турок, первыми выбежавшие из воды, упали на холодную гальку, сраженные меткими выстрелами егерей, остальные, осыпая солдат градом пуль, колышущейся толпой стали растекаться по пустынному берегу. Прячась за кустами и деревьями, за поросшими мхами валунами, они быстро охватывали егерей с флангов.

Увидев угрозу, егеря оставили ретраншементы и бросились догонять колонну, по которой уже палили янычары.

Несколько пуль попали в лошадей, натужно тянувших телеги по обрывистой дороге. Лошади испуганно рванулись в стороны, две или три упали, заскользили по склону, таща за собой повозки. Ездовые успели спрыгнуть наземь, отскочить, а весь небольшой обоз полетел в пропасть. Но артиллерийские упряжки, шедшие в голове колонны, ездовым удалось удержать.

Турки не стали преследовать Колычева, и он вывел отряд к деревне почти без потерь. (За это спустя несколько дней Долгоруков произвел капитана в секунд-майоры, а офицерам отряда выдал по 50 рублей.)

Пока Колычев отходил к Янисалю, пока янычары заканчивали высадку, переправляли с кораблей на берег полевую артиллерию, припасы и снаряды, на окраине Алушты разгорелся настоящий бой.

Узнав от Чичагова об исчезновении турецкого флота из кубанских вод, Долгоруков — он Держал штаб в деревне Сарабуз, в пятнадцати верстах от Акмесджита, — решил на всякий случай укрепить береговые посты в Крыму и выдвинул вперед, к деревне Шумле, батальон подполковника Рудена из Московского легиона, приказав занять удобную позицию и ждать прихода главных сил. Однако Руден, увидев, что турки заняли окрестности Алушты, решил порадовать командующего своим рвением, нарушил приказ и повел батальон в атаку, надеясь сбросить янычар в море. Турки встретили легионеров таким жестоким огнем, что батальон, потеряв за полчаса 120 человек убитыми и ранеными, бесславно отступил.

Долгоруков, выслушав доклад о потерях, пришел в ярость — кричал, ругался, грозил примерно наказать непослушного подполковника, но остыв — простил его, отметив, что Руден совершил эту безрассудную атаку не по злому умыслу, а лишь горя ненавистью к коварному неприятелю.

Закрепившись в Алуште, Али-паша вечером выслал большой отряд янычар в сторону Ялты, где на следующий день намеревался высадиться сам. Татарские проводники всю ночь вели отряд лесной горной дорогой к деревне, и перед рассветом турки неожиданно атаковали ретраншемент майора Салтанова.

Бой шел до полудня. Батальон держался стойко, отбивая раз за разом наскоки татар и янычар. И лишь когда артиллеристы израсходовали все заряды, а к туркам подошло подкрепление, стало ясно, что дальнейшая оборона бессмысленна. Салтанов принял решение взорвать все пушки и пробиваться в сторону Балаклавы.

Один за другим прогрохотали, содрогнув горы, мощные взрывы, разметавшие орудийные лафеты, покорежившие толстобокие стволы. Салтанов построил солдат в штурмовую колонну, сам встал в ее голове и, с ружьем наперевес, первым бросился на прорыв.

Дорогу на Балаклаву закрывали татары. Лихие наездники, они плохо сражались в пешем строю — не выдержали плотного штыкового удара салтановцев и расступились. Батальон вырвался из окружения и ушел в горы, оставив на ялтинских склонах 200 солдат и офицеров, в том числе храброго майора Салтанова, зарубленного в рукопашном бою.

Быстрая потеря Алушты и Ялты больно ударила по самолюбию Долгорукова. За три года, прошедших со времени завоевания Крыма, это была первая неудача генерала. Привыкший к постоянным турецким угрозам вернуть утраченное владычество, Василий Михайлович никак не ожидай, что эти угрозы воплотятся в реальный десант.

Стремясь вернуть потерянные города, он оставил Сарабуз, провел Московский легион в Янисаль, дал ночь на отдых, а утром двадцать третьего июля бросил семь батальонов генерал-поручика Мусина-Пушкина на штурм Алушты.

— Ты уж постарайся, Валентин Платоныч, — по-отцовски шепнул Долгоруков графу, ставшему к этому времени мужем его дочери — княжны Прасковьи Васильевны. — Тебе басурман бить не привыкать.

— Горы — не поле, — облизнул сухие губы Мусин. — В поле-то легче… Да и паша, поди, не дремлет…

О подходе легиона к окрестностям Алушты Али-паша узнал от татарских лазутчиков, когда батальоны еще находились на марше. И спешно выдвинул навстречу 7-тысячный отряд янычар, который занял позицию в четырех верстах от моря, в двух ретраншементах на дороге перед деревней Шумлы.

У Мусина-Пушкина места для маневра не было — края ретраншементов обрывались в глубокие стремнины, — и он атаковал неприятеля прямо в лоб батальонами генерал-майоров Грушецкого и Якобия.

Осыпаемые турецкими ядрами и пулями, гренадеры двинулись на приступ, сломили сопротивление янычар и заняли оба ретраншемента. Турки, бросив пушки, знамена, раненых, в панике побежали к Алуште.

Грушецкий собрался было преследовать отступавшего неприятеля, но Мусин-Пушкин решительно остановил его:

— Не спеши, Василий Сергеевич! Еще неведомо, что нас там ожидает… Глянь, сколько гренадер полегло.

Потери действительно были велики — две сотни солдат и офицеров всех чинов усеяли своими телами подступы к ретраншементам.

С мрачным лицом Мусин-Пушкин обошел раненых, уложенных рядком у обочины. Генерал Якобий был контужен, лежал с закрытыми глазами недвижимый. Рядом лекари возились у тела молодого подполковника — голова залита кровью, засохшие волосы комом.

— Кутузов?.. Убит?!

— Видимо, голову повернул, когда по нем стреляли, ваше сиятельство, — пояснил лекарь, накручивая на лоб подполковника бинт. — Пуля навылет прошла… Глаз вытек… Может, выживет…

Возвращаться в Янисаль Мусин-Пушкин не стал, послал Долгорукову короткий рапорт о проведенной баталии и попросил сикурс, чтобы завтра поутру выбить турок из Алушты. Против ожидания, Долгоруков не только не дал сикурс, но и приказал оставить захваченные ретраншементы и поскорее вернуться в лагерь.

— Что за черт?! — взвился Мусин. — Я для чего столько людей положил?!

Нарочный только и смог сказать, что повсюду восстали татары.

Уже в лагере Долгоруков показал Мусину рапорт Прозоровского о предательстве Сагиб-Гирея и выступлении против русских войск.

Решившись поддержать турок, хан тем не менее не рискнул атаковать сильные крепостные гарнизоны и всю конницу направил на тяжелый армейский обоз, перевозивший припасы из Перекопа к Салгиру. Черной тучей налетели татары, порубили около тысячи погонщиков-малороссиян, и лишь благодаря энергичным и скорым действиям Прозоровского, бросившего на выручку всю имевшуюся у него кавалерию и легкие пушки, обоз был отбит.

Узнав об этом, Долгоруков побоялся, что легион может быть отрезан от коммуникации с Перекопом и поспешил послать князю из своего резерва 5 эскадронов гусар и драгун. Сикурс поспел вовремя: когда татары снова попытались захватить обоз, то были отражены с большими для них, потерями.

Оставив в ретраншементах у Шумлы посты, легионеры покинули Янисаль и направились в Сарабузский лагерь.

Лагерь встретил их всеобщим ликованием: прибывшие из Первой армии два визирьских нарочных привезли весть о заключении мира между Портой и Россией.

Торжествующий Долгоруков бесцеремонно похлопал по плечам турецких нарочных, приказал дать им охрану и немедленно отправить в Алушту к Али-паше.

14

Обитавший в Бахчисарае резидент Веселицкий узнал о турецком десанте ночью восемнадцатого июля. Как обычно, конфидент Бекир прислал к нему Иордана с короткой запиской на русском языке.

Встревоженный Петр Петрович разбудил Дементьева, показал записку.

Протерев кулаками слипшиеся глаза, переводчик прочитал коряво написанные строки, поднес записку к свече и, наблюдая, как скручивается черным колечком горящая бумага, выдохнул негромко и печально:

— Эх, не внял его сиятельство нашим остережениям. Вот и турчина в Крым пустил.

— Мне до турков забот мало, — зашептал недовольно Веселицкий. — Нам-то как быть?.. Может, соберемся да за ночь отъедем отсель?

— Куда? — протянул Дементьев. Да нас из города не выпустят. Поди, на всех дорогах уже посты стоят… Помирать придется здесь. Может уже поутру…

Однако ни утром, ни вечером, ни через день ни Веселицкого, ни его людей никто не потревожил. Казалось, об их существовании все забыли. И лишь неожиданный приход Осман-аги, пригласившего резидента на аудиенцию к Сагиб-Гирею, перечеркнул зародившиеся было надежды, что татары будут чтить его резидентский характер.

Петр Петрович приказал свите седлать лошадей. А сам зашел в соседнюю комнату, где встревоженная жена держала у груди две недели назад родившегося сына, молча поцеловал ее в лоб, перекрестил, грустно посмотрел на прижавшегося к темному соску малютку Гавриила и, прихватив стоявшую в углу шпагу, вышел во двор.

Вся свита — переводчик Дементьев, офицеры, гусары, толмачи, канцелярист Анисимов, — все четырнадцать человек верхом на лошадях ждали резидента.

Навалившись грудью на пегую лошадку, Петр Петрович тяжело перекинул грузное тело в седло, тронул поводья.

Переулок, где располагалась резиденция, был пуст, но улицу, ведущую к ханскому дворцу, запрудили вооруженные татары. Увидев русских, они, крича, подбежали, остановили лошадей.

Один татарин — высокий, горбоносый — выхватил из-за пояса саблю, ткнул Веселицкого в бок:

— Сойди с лошади, гяур!

Петр Петрович побледнел, обронил по-татарски:

— Ты, видно, сошел с ума… Знаешь, кто я?

Татарин надавил саблей сильнее — и снова:

— Сойди с коня!

Веселицкий почувствовал боль, оттолкнул татарина ногой.

Толпа злобно загудела.

Видя, что дальше проехать не дадут, Веселицкий спустился на землю. Его тут же окружили спрыгнувшие с лошадей офицеры и гусары. Над их головами угрожающе взметнулись татарские сабли.

— Не трогать! — крикнул Осман-ага, выжидательно наблюдавший за происходящим.

Татары, продолжая выкрикивать угрозы, неохотно расступились.

Резидент и свита снова сели на лошадей и по живому шумному коридору проехали к дворцу.

Ханские чиновники ввели всех в отдельную комнату, оставили одних. Едва они закрыли двери, стоявшие во дворе татары приложили к плечам ружья и стали стрелять в открытые окна.

Резидент и свита попадали на пол. Со стен на головы брызгами посыпалась штукатурка.

Когда выстрелы стихли, в комнату вошли Абдувелли-ага и Азамет-ага.

Веселицкий, чуть приподняв голову, прохрипел испуганно:

— По мне стреляли…

Абдувелли-ага шагнул к окну, жестами отогнал татар, перезаряжавших ружья.

Поддерживаемый офицерами, Веселицкий, кряхтя, поднялся на ноги и, отряхивая ладонью кафтан, спросил запальчиво:

— Для чего хан пригласил меня?.. Чтоб позор учинить?!

— Хан велел объявить, что находящееся в Крыму российское войско нарушило мир и теперь мы с вами неприятелями стали, — сказал Абдувелли.

— Этого не может быть!.. Позволь мне снестись с его сиятельством! Я от него уже пять дней никаких вестей не имею… Тогда я точно…

Веселицкий не договорил — в комнату заскочил чиновник и зачастил скороговоркой:

— Хан велел, чтобы резидент оставил при себе Нескольких людей, кого сам выберет, а остальных я заберу.

У дверей появились стражники с обнаженными саблями.

Веселицкий покусал губы и нехотя покивал своему конюшему, капралу и трем гусарам Черного полка.

Стражники увели их.

А чиновник прежней скороговоркой:

— Много ли казаков при почтовой службе состоит?

— Тридцать будет, — буркнул Веселицкий.

— Хан велел послать к ним человека сказать, чтоб вели: себя смирно.

Веселицкий кивнул вахмистру Семенову.

Тот, нервно ощупывая рукой эфес сабли, вышел за дверь.

Тут же появился другой чиновник.

— Хан приказал оставить при резиденте только пасынка и переводчика, а прочих отвести в другое место.

Веселицкий наконец-то сообразил, что его хотят лишить охраны, и запротестовал:

— Этих людей вы все отлично знаете! Они при мне не первый день состоят… Я не могу без них обойтись.

Чиновник посопел длинным носом и вышел.

Тотчас дверь резко распахнулась, в комнату ворвались мускулистые стражники, набросились на людей, сбили с ног и по одному — кого за руки, кого за волосы — вытащили поручика Иванова, прапорщика Раичича, резидентского шурина Леонтовича, толмачей, канцеляриста.

С Веселицким остались только подпоручик Белуха и переводчик Дементьев.

Петр Петрович посмотрел на Абдувелли-агу, дрогнул голосом:

— Прошу… по прежней дружбе… Жена моя только от бремени разрешилась, еще слаба… Прошу дом и прислугу не трогать. А ей передать, что я жив-здоров.

Ага вышел, спустя минут пять вернулся, сказал, что по ханскому повелению у резидентского дома будет поставлена охрана.

В это время в комнату донеслись звуки недалеких выстрелов. Все замолчали, прислушиваясь. Стреляли часто, как в бою, но недолго.

Вскоре в дверях появился булюк-баша, державший в руке отрубленную голову. Он кинул ее на пол, катнул ногой, словно мяч, к резиденту.

Петр Петрович в ужасе попятился.

А булюк-баша, довольный шуткой, хохотнул:

— Казаки-то упрямые попались. Умирать не хотели… (Посмотрел на Веселицкого.) Отдай шпагу!

Петр Петрович захорохорился:

— Она не привыкла ходить по чужим рукам!

— В могиле с ней тесно будет, — снова хохотнул баша, достал пистолет и навел его на резидента.

Веселицкий бросил шпагу к ногам баши. Тот поднял ее, вышел.

За окном снова послышался шум.

Веселицкий опасливо выглянул, увидел хан-агасы Багадыр-агу и кадиаскера. Не поднимая голов, они быстро шли мимо. Через минуту показался нурраддин-султан Батыр-Гирей, кивнул резиденту, недоуменно пожал плечами и тоже прошел мимо.

Петр Петрович понял, что диван закончил заседать, решил, что его сейчас отведут к Сагиб-Гирею. Но в комнату вошел Осман-ага, сказал, что хан уехал из дворца. И велел пленникам выходить во двор.

Там уже стояли оседланные лошади и два десятка вооруженных татар.

— Хан отдает вас Али-паше, — сказал Осман. — Сейчас в Алушту поедем…

Преодолев по крутым лесным дорогам более сотни верст, к вечеру следующего дня отряд вышел к турецкому лагерю. Осман передал русских туркам и уехал.

Поутру пленников привели в палатку, сплошь устланную дорогими коврами, на которых сидели два турецких чиновника. Они проявили любезность — угостили резидента кофе, а затем допросили.

— Али-паша хочет знать, много ли при Крымской армии есть генералов? И сколько при них состоит войска?

— Десять человек, — ответил Веселицкий, решивший не скрывать того, что, по всей вероятности, и так известно неприятелю от татарских осведомителей. — И войско изрядное: тринадцать полков пехоты, четырнадцать — кавалерии, казачьих разных двенадцать полков, две тысячи запорожцев и егерский корпус.

— А как велики полки?

— Пехотные — по две тысячи, гусарские и пикинерные — тоже по две, казачьи — по пяти сот человек, а егерей две тысячи.

Турки неторопливо все записали, потом спросили:

— В чем состоит содержание трактата, заключенного в Карасубазаре?

Веселицкий, напрягая память, довольно точно пересказал все артикулы.

Турки опять все записали, оставили резидента в палатке, а сами отправились к Али-паше. Вернулись они быстро.

— Али-паша хочет видеть тебя!..

День выдался жаркий, жгуче палило солнце. Полы огромного шатра были подняты с трех сторон, но теплый, вязкий ветер, удушливыми волнами пробегавший вдоль скалистого берега, облегчения не приносит. У шатра шумели янычары; их было около трех тысяч, стояли они большим полумесяцем в восемь рядов.

Веселицкого усадили на табурет, поставленный у входа в шатер. Сам Али-паша сидел в глубине, под пологом, на софе, устланной полосатым атласом, облокотившись на парчовые подушки. Потягивая из кальяна табачный дым, он терпеливо ждал, когда резидент допьет предложенный кофе, затем спросил насмешливо о татарах:

— Как Россия могла поверить этим бездельникам?

Веселицкий отставил чашку, отер губы платком, ответил осторожно:

— В нашей обширной империи есть люди разных наций и законов. И коль они учиняют свою клятву — мы им верим. А татары не только по своему закону многократно клялись, но и целованием Корана все оное подтвердили.

Паша ухмыльнулся:

— Вы, русские, слову татарскому верите, а им плеть нужна. Да подлиннее… Ты давно у них обитаешь?

— Третий год.

— Язык знаешь?

— Плохо… Турецкий лучше.

— Ты был в Стамбуле?

— В юные годы поехал, но там в ту пору моровое поветрие приключилось. Я десять месяцев жил в Бухаресте и Рущуке, но так и не дождался, когда оно спадет.

— Ничего, — скосил рот паша, — ныне твое намерение исполнится… Я тебя отправлю туда. В Едикуль!

Название главной турецкой тюрьмы Веселицкий, конечно же, знал. Но прикинулся простачком.

— Я в твоих руках, паша. Все зависит от твоей воли… Но прошу принять в уважение всенародное право и то обстоятельство, что я от такой великой в свете императрицы аккредитован при крымском хане резидентом.

— Зачем?

— Надеюсь, что в Едикуле мне будет дозволено пользоваться свойственными моему чину преимуществами.

Паша весело засмеялся, потом махнул рукой чиновникам:

— Уведите его!

Чиновники отвели Веселицкого в прежнюю палатку. А ближе к вечеру, усадив его в лодку, перевезли на корабль капудан-паши Мегмета.

Тот принял резидента сурово, обругал и переправил на «Патрон» — корабль Али-паши. Там Петра Петровича встретили более милостиво: определили в отдельную каюту, хорошо угостили.

На четвертый день ареста, в полдень, к кораблю причалила лодка, посланная Али-пашой. Поднявшийся на борт «Патрона» чиновник объявил, что час назад в лагерь приехали визирьские нарочные, которые привезли копию трактата о мире, заключенного двумя империями в Кючук-Кайнарджи.

Известие о подписании мира изменило положение Веселицкого. Капудан-паша Мегмет прислал на «Патрон» чиновника, объявившего резиденту, что он теперь не пленник, а гость. Этот же чиновник перевез Петра Петровича на берег к Али-паше. Тот поздравил его с окончанием войны, а потом высказал пожелание о переводе своего флота в Кафу.

— Скоро на Черном море штормы начнутся. Если флот останется в открытой воде — погибнет.

При неустойчивости политического и военного положения, свойственного обычно первым неделям мира, было бы неразумно позволить туркам перевести флот и многотысячное войско к Кафе, от которой рукой подать до кубанских берегов, где бряцали оружием отряды Девлет-Гирея, и до Керчи и Еникале, прикрывавших батареями пролив в Азовское море.

И Веселицкий уклончиво возразил:

— Сообразуясь с артикулами подписанного мира, разумнее будет отвести флот к берегам Порты.

— В полученном мной фермане предписывается оставить неприятельство с российскими войсками. Что же до оставления Крыма, то фермана об этом я не имею.

— В таком случае благопристойность требует уведомить о вашем желании предводителя Второй армии князя Долгорукова. А до его согласия флот должен оставаться в нынешнем состоянии.

Али-паша улыбнулся, приоткрыв ровные зубы:

— Лучше будет, если к моему письму приложится и ваша письменная просьба.

Веселицкий распустил лицо сочувственными морщинками, без промедления изъявил готовность отписать его сиятельству, надеясь в душе, что командующий сам поймет опасность турецкого предложения и не даст на него разрешения.

Пока готовились нужные письма, от Долгорукова приехал нарочный офицер с требованием к Али-паше немедленно отпустить резидента из плена. Но паша ответил умело: до получения обещанного ему фермана он удерживает резидента — как гостя! — при себе для предотвращения могущих возникнуть непредвиденных взаимных ссор и обид между турецкими и русскими войсками. И отпустил только переводчика Дементьева.

А разочарованного Веселицкого успокоил:

— Фамилия ваша — и жена, и дети, и девки, что прислуживают, — жива, здорова и благополучно обитает в Бахчисарае. Их надежно охраняют, и ничто им не угрожает… Но вот людей и свиту вашу татары вырезали.

— Господи, — крестясь, задрожал губами Петр Петрович. — Их-то за что?

Али-паша насмешливо дернул углом рта:

— На то и война, чтоб убивать.

— Они же при мне — резиденте! — состояли, а не в войске.

— Дикие народы цивильных законов не чтят, — развел руки Али-паша…

Вопреки ожиданиям Веселицкого, Долгоруков не проявил должной бдительности и первого августа прислал Али-паше согласие на перевод флота и войска к Кафе. Янычары без промедления стали грузиться на корабли, а конницу паша отправил к крепости сухим путем, по прибрежным горным дорогам.

Третьего августа флот распустил белые квадраты упругих парусов и, выстроившись в кильватерную колонну, покинул опустевшую и притихшую Алушту. При хорошем ветре путь к Кафе занимал не более пяти часов, но налетевший вскоре затяжной шторм разметал суда вдоль побережья, и на кафинский рейд остатки флота вышли лишь спустя три дня.

Еще два дня корабли стояли на якоре, настороженно нацелив пушки на крепость, поскольку татарский Алим-Гирей-султан уведомил пашу, что Кафа заминирована русскими и будет взорвана, едва турки ступят на берег. Веселицкий обозвал султана лжецом и заверил Али-пашу, что крепость совершенно безопасна.

Отряды янычар осторожно высадились в гавани, придирчиво осмотрели крепость, каждый дом, каждый подвал и, убедившись, что никто ничего не минировал, быстро заняли все окрестности.

Вскоре Али-паша, сошедший на берег под гром корабельных пушек, потребовал доставить к нему Веселицкого, по-прежнему содержавшегося на «Патроне».

— Окажи мне по-приятельски, — вкрадчиво спросил он резидента, — смеет ли кто из российских чиновников, преследуя свой интерес, обнародовать что-нибудь ложное о политических делах империи?

Веселицкий уверенно ответил:

— Только изменник, коему жизнь наскучила! Ибо любой, кто на такую дерзость отважится, будет немедленно живота лишен.

— А что ты скажешь на это?.. Хан Сагиб-Гирей написал мне, что получил письмо от Бахти-Гирей-султана, будто в заключенном Россией и Портой мирном трактате выговорено остаться Крымскому ханству в прежнем своем состоянии, в каком оно до нынешней войны было, а не вольным и независимым, как сообщено Долгорук-пашой.

Веселицкий понял, что, решившись на бунт, Сагиб-Гирей сжег все мосты к отступлению и теперь, боясь расплаты за предательство, делал попытку подтолкнуть Порту к продолжению войны в Крыму. Придав лицу строгость, он сказал выразительно:

— Я могу поклясться, что сообщенные его сиятельством пункты мирного трактата присланы прямо от генерал-фельдмаршала Румянцева, под руководством которого был заключен мир. Вы можете проверить их по экземпляру великого визиря, что вам доставили его чиновники.

Али-паша обругал хана за его коварство и в середине сентября отпустил Веселицкого вместе со всеми бывшими при флоте русскими пленными. (Позднее Екатерина за ревностное служение отечеству и в покрытие понесенных убытков пожаловала Петру Петровичу 800 душ крепостных в Витебской губернии.)

15

Тем временем по приказу Долгорукова русские войска стали покидать пределы Крымского полуострова. За Перекоп выводились все полки — пехотные, кавалерийские, казачьи, — за исключением Белевского пехотного, оставленного в Керчи и Еникале.

Долгоруков, конечно же, видел, что указ Доенной коллегии, составленный в Петербурге до получения известий о турецком десанте, не соответствовал сложившейся обстановке, но взять на себя ответственность за его невыполнение не захотел.

А именно так следовало поступить сейчас!

Он лишь написал Екатерине реляцию, в которой подробно изложил свои опасения о присутствии турецкого флота у побережья, о сообщениях конфидентов, что турки собираются оставить в Крыму до 25 тысяч янычар, что в ханы прочат Девлет-Гирея.

А в конце реляции попросил уволить его от командования армией по слабости здоровья.

«О хане и правительстве крымском вашему императорскому величеству осмелюсь доложить, — говорилось в реляции, — что первейшая особа весьма слабого разума, не имея не только искусства в правлении, но ниже знает грамоте. При нем же управляющие суть самые враги державе вашего императорского величества… По бесчувственности сего варварского народа, наверно я заключаю, что, ни мало не уважая над ними высочайшего благодеяния, охотно возжелают они поработить себя Порте Оттоманской».

Получив эту реляцию, Екатерина отреагировала мгновенно:

— Теперь и думать нечего об очищении Крыма! Войско начнем выводить, когда турки совсем оставят полуостров! Или же по мере их собственного выхода из него… Но с ханом надобно поступить осмотрительно…

Долгорукову был послан рескрипт, в котором разъяснялось:

«Мы давно уже от вас и чрез другие достоверные известия были предупреждены о дурных качествах и о малоспособности к правлению настоящего хана. Но при том положении дел, в каком мы в рассуждении Крыма и прочих татарских народов находимся, нет пристойных способов и его низложению, как получившего достоинство по праву происхождения и по добровольному избранию всего общества, особенно в то время, когда оно решилось отложиться от власти турецкой. Поэтому мы находим нужным его защищать, если б с турецкой стороны принято было намерение низвергнуть его. Впрочем, как с турками, так и с татарами, дабы не подано было с нашей стороны ни малейших поводов к вражде, надобно поступать с такой разборчивостью, чтоб всегда удаляться от первых…»

Никита Иванович Панин был взбешен выводом войск из Крыма. Он примчался к Екатерине без вызова и, едва поздоровавшись, заговорил:

— Безрассудно следуя скоропостижному и неразумному предписанию Военной коллегии, князь Василий Михайлович нагородил нам множество бед и хлопот, способных потрясти мир, который в настоящих критических обстоятельствах так нужен отечеству. Мое сердце обливается кровью, видя теперь действие сей сугубой безрассудности, могущей обратиться в государственное зло.

— Я уже дала рескрипт о приостановлении вывода полков, — сказала Екатерина. — И намедни получила реляцию князя, что он стоит в Перекопе.

— Ах, ваше величество! Произошли события, каких после совершения мира невозможно было ожидать. Я надеялся, что, сделав первые ошибки, князь последующим поведением потщится оные поправить и научится наконец быть осторожнее. Но вместо этого, к чувствительному сожалению, вижу, что он и далее поступает все хуже.

— Хватит причитать, граф! — неожиданно резко прикрикнула Екатерина. — Ошибка уже сделана. И остается теперь только приискать средства к ее поправлению… Что вы предлагаете?

— Уверен, что таковым средством будет препоручение графу Румянцеву в полное и совершенное управление всех крымских дел. Как создатель мира, ведущий сейчас сношения с Портой, он имеет возможность изъять из среды возникший ныне камень преткновения… Надо вынудить Порту на исполнение всех артикулов мирного договора! Особливо — об испражнении Крыма!

— Доколе турки не уйдут с полуострова, я не уступлю им завоеванные земли и крепости! — жестко отрезала Екатерина.

— Этого мало, ваше величество. Румянцев должен восстановить дела, поврежденные невежеством и безумием князя Долгорукова, в положение сносное и непостыдное. Чтобы нам и мир сохранить, и перед светом в посмеянии не остаться…

Пятнадцатого сентября Екатерина подписала рескрипт Румянцеву, отдав в его руки все крымские дела.

«Прозорливость ваша, — говорилось в рескрипте, — столь великими и важными услугами пред нами оправданная, да будет вам руководством и в настоящем критическом подвиге, который в существе своем весьма интересует самую целость мира…»

Глава восьмая