Князь Василий Долгоруков (Крымский) — страница 8 из 10

Московский главнокомандующий

1

Из войны с Турцией Россия вышла утомленной.

Шесть долгих лет, не ведая милосердия и жалости, вращались жернова кровавого противостояния двух грозных империй. С тупым равнодушием, смачно и неторопливо перемалывали они жизни тысяч солдат и офицеров на полях жестоких сражений, десятки тысяч пудов хлеба, мяса, фуража, выжимаемых суровыми губернаторами из пустеющих от рекрутских наборов деревень. Подобно лихому разбойнику, это противостояние выпотрошило государственную казну, бесцеремонно выгребая из нее невидимой, но цепкой рукой миллионы рублей… А тут еще чума в Москве, да бунт Емельки Пугачева, да польские хлопоты… Казалось, вот-вот надорвется империя, не выдержит непосильного бремени внутренних и внешних забот.

Но нет, не надорвалась — выдюжила Россия! Словно могучий былинный богатырь, устояла от всех бед и невзгод, сломила сопротивление неприятеля и получила в награду викторию — блистательную, неоспоримую, с выгоднейшим мирным трактатом!

В столичных Москве и Петербурге, в больших и малых губернских городах — везде только и разговоров, что о добытом фельдмаршалом Румянцевым мире. Простых, неискушенных в политике обывателей радовали впечатляющие победы российских армий и флота. Те же, кто смотрел на события взглядом широким, больше ценили отторжение от Турции ее верного вассала — Крымского ханства, к чему приложил свою руку и силу и князь Долгоруков.

А выход к Черному морю, который позволит завести удобную торговлю с южными странами?! Сам Петр Великий мечтал о таком выходе! Мечтал, но дверь, как на Балтике, не открыл: крепки оказались турецкие запоры.

Кто знает, может, и дальше держала бы Порта эту дверь закрытой, да сошлась неразумно в схватке с могучим северным соседом. Сошлась — и проиграла. Румянцев и Долгоруков дверь открывать не стали — вышибли ударом солдатского сапога!

Условия заключенного в Кючук-Кайнарджи мирного трактата, разумеется, обрадовали Екатерину. Она щедро и заслуженно осыпала наградами генералов и офицеров, давая чины, ордена, поместья, крепостных, деньги и личное благоволение. И все же радость ее была какой-то тревожной, не приносящей настоящего успокоения.

В минувшем жарком июле, пользуясь катастрофическим положением неприятельской армии, фельдмаршал Румянцев продиктовал великому визирю Муссун-заде такие условия мира, которые не только отличались от всех турецких предложений, но и значительно превосходили надежды самой Екатерины. По этому миру Россия получала существенные политические, военные, территориальные и коммерческие выгоды. А Порта в равной степени их теряла.

Тогда, в июле, накануне неизбежного разгрома своего войска, спасая Оттоманскую империю от грозившего ей полного краха; Муссун-заде был вынужден согласиться на унизительный и позорный мир. Но последовавшие затем события — скоропостижная смерть великого визиря, опала полномочных комиссаров, подписавших мирный трактат, лишение должности шейх-уль-ислама, издавшего фетву, что трактат не противоречит законам шариата, наконец, волнения подстрекаемой духовенством константинопольской черни — однозначно говорили о том, что Порта внутренне не принимает этот трактат. А значит, потребуются значительные усилия, чтобы добиться точного выполнения турецкой стороной всех его артикулов.

Так и произошло!

Подперев рукой пухлую щеку, хмуря подчерченные брови, Екатерина задумчиво читала реляции Долгорукова, других командиров, доставленные в Царское Село с южных границ империи. А командиры доносили: что турки Затягивают с передачей крепости Кинбурн, что не спешат платить четырехмиллионную контрибуцию, что по-прежнему держат в Крыму многотысячное войско трехбунчужного Хаджи Али-паши. Да и сами татары, разгоряченные июньским мятежом, отправили в Константинополь депутацию с просительными письмами, чтобы Высокая Порта приняла их в прежнее подданство.

Повздыхав над реляциями, Екатерина придвинула к себе желтоватый листок, быстро черкнула пером несколько строк и велела секретарю отправить записку в Иностранную коллегию.

Ближе к вечеру в Село вкатила покрытая серой пылью четырехместная карета. Описав небольшой полукруг, она остановилась у дворца, мягко качнувшись на пружинистых рессорах. Высокие, одетые в малиновые ливреи лакеи спрыгнули с запяток, быстро и услужливо открыли резную дверцу.

Сначала в проеме показалась толстая нога, плотно охваченная белым в пятнах чулком, затем огромный обтянутый синим кафтаном зад, широкая, как у портового грузчика, спина, торчащая из-под шляпы косичка парика; другая такая же толстая нога нащупала башмаком ступеньку, и, поддерживаемый под руки лакеями, кряхтя и отдуваясь, граф Панин вылез из кареты.

Стремительная скачка в душном экипаже из Петербурга в Царское Село плохо отразились на нем: движения графа были замедленные, вялые, по обвислым щекам градом катился пот, взбитый на груди галстук съехал набок. Оторванный срочным вызовом государыни от обеденного стола — а Панин имел лучшую в столице кухню, — он с сожалением подумал об оставленном на серебряном блюде осетре, румяном, запеченном в разных пряностях, который по такой жаре, конечно же, потеряет всю свежесть.

Никита Иванович в который раз мысленно ругнул императрицу, подождал, когда лакей поправит ему галстук и, раскачиваясь из стороны в сторону, словно был под хмельком, направился в дворцовым дверям.

Екатерина как раз собиралась совершать вечерний моцион, и чтобы не отменять прогулку, предложила графу обсудить дела на свежем воздухе.

Панин покорно склонил голову и, тяжело переставляя короткие ноги, проследовал за императрицей в сад.

Некоторое время они шли по аллее молча, а затем Екатерина озабоченно сказала:

— Так уж получилось, что события последних лет превратили производство политических дел с Крымом и Портой в единую негоциацию. И до сей поры такое единение было нам удобно и приемлемо. Однако отныне сие производство следует сделать для каждой из помянутых сторон отдельным… Имея в мечте и стремлениях общую цель — строгое соблюдение всех пунктов трактата, мы должны теперь добиваться исполнения его как Крымом, так и Портой… Слава и достоинство Российской империи не терпят ни малейшего послабления ни в одном из артикулов, кои есть и будут неизменными!

Отгоняя шелковым платочком мелких мух, назойливо жужжавших у потного лица, Панин ответил уклончиво;

— Мне думается, что до приезда полковника Петерсона в Царьград нам не следует спешить с утверждением способов давления на Порту. Посмотрим, как тамошнее правление примет его, какие движения в турецком обществе он сам приметит… А вот о Крыме, конечно, надобно думать!.. Доверившись князю Долгорукову, мы упустили из своих рук почти все нити татарских дел. И многие из них оказались, увы, оборванными.

— Да, — вздохнув, согласилась Екатерина, — поспешил он с выводом войск. И эта его промашка может дорого нам обойтись.

— Ежели уже не обошлась, — искоса глянув на императрицу, пробурчал Панин. — Я всегда сомневался в способности князя надлежаще править дело, при котором он находится.

— Долгоруков воин, а не политик. И винить его в умышленном небрежении не можно.

— Я не виню, — невозмутимо заметил Панин, — я сожалею… Все случилось от недостатка расторопности и самостоятельности князя. Имея долг исполнять приказы Военной коллегии, он упустил обязанность наблюдать за поступками турок.

— Не каждому дано выплыть из бурного потока невредимым.

— Это так, ваше величество. Однако подпорченные им нити следует поскорее связать!.. Осмелюсь предложить, чтобы для поправления содеянного Щербинин снова сблизился с крымскими делами. Полагаю, что, войдя в них со всей обстоятельностью и проницанием, он найдет средства к возвращению дел в пристойное положение.

— А что ныне может быть пристойным? — тоскливо вздохнула Екатерина. — Что?..

Она замедлила шаг, остановилась и, скользнув по лицу Панина грустным взглядом, произнесла с горькой проникновенностью:

— Мне иногда чудится, граф, что силы потрачены впустую. А Крым стоит от нас дальше, чем был до войны.

— Он может стать дальше! Может, если мы не сделаем без промедления решительный шаг!

— Шаг?.. Какой?

Панин опять помахал платочком перед носом и заговорил медленнее:

— Из последнего поведения крымского начальства, решившегося на бунт, со всей очевидностью следует, что оно не хочет сохранять достоинство независимой области. Увы, но по своей врожденной дикости татары не способны оценить сладость вольной жизни! А значит — с радостью принять ее драгоценную благодать, дарованную милосердием вашего величества. Такое коварное их поведение ставит на пути наших стремлений немалые препоны, которые, однако, можно преодолеть.

— Каким образом?

— Проявлением разумной и своевременной предприимчивости.

Панин пожевал толстыми губами и пояснил:

— В условиях, когда Крым остается развращенным и не желающим выйти из подчинения Порты, когда мы не можем возобновить внешнюю войну, окончание которой закреплено в нами же продиктованном туркам трактате, когда значительная часть полков отвлечена на усмирение бунта Пугачева, нам остается удовольствоваться хотя бы тем, чтобы находящиеся на Кубанской стороне ногайские орды остались несогласными с раболепным Крымом. И воспротивившись новому турецкому порабощению, сочинили из себя особенную область, с собственным верховным правлением.

Екатерина, остановившись, сосредоточенно выслушала предложение графа и снова неторопливо поплыла по аллее.

— Опять, значит, за старое беремся?

— Сие «старое» есть единственный способ удержать свою ногу в тех землях, — учтиво возразил Панин. — Создав такую область, ногайцы уравновесят себя с Крымом и не дадут татарам набрать прежнюю силу. Да и Порту остерегут в ее будущих происках!.. Тем более, что у нас есть человек, который сможет это сделать.

— Вы имеете в виду Шагин-Гирея?

— Да, ваше величество, его… В рассуждении гирейской породы калги, приобретенного в ордах почтения и некотором участвовании в их властительстве, он есть наиудобнейший человек к этому способу.

Екатерина сделала еще несколько шагов, снова остановилась.

Б двух саженях от нее, у брошенной кем-то хлебной корки, с громким чириканьем копошилась стайка воробьев. Корка на солнце почернела, подсохла, клевалась плохо, и воробьи таскали ее по желтому песку, выхватывая друг у друга. Очередной взмах графского платка заставил их испуганно нырнуть в зелень росших поблизости кустов.

Екатерина перевела взгляд на потное лицо Панина.

— Конечно, из всех татар калга для нас наилучший… Только не раздражен ли он ныне внушением князя?.. Я так и не уразумела, зачем Долгоруков велел ему покинуть орды и возвратиться в наши границы.

Никита Иванович с некоторой небрежностью пожал плечами:

— Князь много чего натворил неразумного… И с калгой тоже… Уж коль тот в военное время в ордах был, то и в мирное мог бы при них оставаться.

— А может, есть резон, чтобы он действительно покинул Кубань? Но поехал Не в Полтаву, а в Крым. Пусть теперь там послужит на пользу империи!

Панин снова пожал плечами — на этот раз неопределенно:

— Послужит ли?

— А в чем сомнение?

— Надобно прежде прикинуть те обстоятельства, что возникнут в ордах в связи с его отъездом.

— Боитесь, что вреда на Кубани станет больше, чем пользы в Крыму?

— Да, ваше величество, боюсь… Слух о заключении мира только достигает тех народов. Многие по своей легкомысленности до сих пор развращены турецкими посулами. Мы только-только привели орды в некоторое единомыслие, и не хотелось бы потерять оное от собственной неосмотрительности.

— Тогда нужно, чтобы Щербинин съездил на Кубань!.. Пусть в приватной беседе с калгой выяснит, есть ли нужда быть ему в тех землях. И согласится ли он переехать в Крым для вступления в тамошнее правление, дабы способствовать хану в утверждении нового состояния татарской области?

— Этот хан порядочная сволочь, — загнусавил Панин, — и для наших видов…

— Оставьте, граф! — перебила Екатерина, гневно сдвигая брови. — Какой бы сволочью он ни был — он хан. И поскольку Крым утвержден независимым государством, то Сагиб-Гирею следует оказывать пристойную почесть и уважение… А вот калге надобно вбить в голову, чтобы наставил брата на путь праведный!

Не ожидавший от императрицы такой вспышки, Панин смутился, обидчиво блеснул глазами, но после недлинной паузы снова заговорил о Шагин-Гирее.

— Мне думается, что перевозить его в Крым пока рано. Вот когда полуостров освободится от турецких войск и сами крымцы успокоятся — тогда присутствие калги будет полезным. А пока пусть поспособствует лучшему благоустройству ногайцев на Кубани.

Екатерина не ответила.

Размышляя о предложениях Панина, она молча шла по аллее. Рядом, отстав на полсажени, шагал граф, шумно выдыхая из груди воздух и продолжая отмахиваться от назойливых мух. Дойдя до увитой зеленым плющом беседки, императрица остановилась, повернулась к Панину, изрекла повелительным тоном:

— Я не позволю признать пустыми все наши подвиги в отторжении Крыма от Порты!.. Напишите об этом Щербинину.

— А Долгорукову?

Екатерина выразительно повела бровью:

— В самых общих чертах… Я намерена распустить Вторую армию, а его ближе к зиме отозвать от командования…

2

Новый 1775 год высочайший двор встретил не только в праздничных хлопотах. К обычной взволнованной и приятной суете с веселыми и шумными застольями, яркими маскарадами и изящными балами, с обязательными визитами и поздравлениями прибавились многочисленные рутинные заботы, связанные с предстоящим переездом императрицы в златоглавую Москву. Именно здесь, в древней столице Российского государства, Екатерина решила отпраздновать заключение столь выгодного, для империи Кайнарджийского мира.

Свой отъезд в первопрестольную она назначила на 16 января, но уже задолго до этого дня из Петербурга в Москву потянулись длинные санные обозы, груженные сундуками и коробами, набитыми массой нужных и ненужных вещей — одеждой, посудой, утварью, украшениями. В этих же обозах, неторопливо скользивших мимо густых заснеженных лесов, ехала, поеживаясь от колючего мороза, дворцовая и чиновничья челядь, которой следовало подготовить беззаботное проживание и самой государыни, и всех, кто с ней прибудет, — свиты, членов Совета, высших сановников.

Торжества по случаю мира задумывались грандиозные — на неделю, с народными гуляньями и красочным фейерверком, с участием войск и кавалерии и, разумеется, в присутствии всех главных героев победоносной войны. Императрица собственноручно написала приглашения прежним предводителям Первой и Второй армий — генерал-фельдмаршалам графу Петру Александровичу Румянцеву, князю Александру Михайловичу Голицыну, генерал-аншефам графу Петру, Ивановичу Панину и князю Василию Михайловичу Долгорукову, а также командовавшим во время войны боевыми эскадрами — генерал-аншефу графу Алексею Григорьевичу Орлову и вице-адмиралу Алексею Наумовичу Синявину.

Петербургское дворянство и знать губернских городов, желавшие видеть и участвовать в празднествах, должны были приехать в Москву накануне торжеств, намеченных на начало лета.

Укутанная мягким снегом, пахнущая душистыми печными дымами Москва ждала Екатерину.

В свои прежние сюда визиты императрица всегда останавливалась на жительство в Головинском дворце. Но во время «чумного бунта» 1771 года он был подожжен разбушевавшейся толпой и сгорел дотла. Восстанавливать его Екатерина не стала, а приказала построить новый дворец на Пречистенке. Сотни мужиков и работных людей, согнанных из ближних подмосковных деревень и присланных из разных городов, спешно возвели царские палаты.

Работа кипела днем и ночью. Жарко горели большие костры, у которых грелись и столовались работники; по всей округе разносился перестук плотницких топоров, сверкая акульими зубами, визгливо звенели пилы; лошади подвозили к выраставшему на глазах деревянному дворцу толстые в обхват бревна, длинные и короткие балки, доски, резные двери и рамы.

Дворец построили быстро, и теперь мастера-краснодеревщики закапчивали внутреннюю его отделку, меблировали комнаты и залы.

Но не только приезда Екатерины ждала Москва. Не меньшие пересуды вызывала предстоящая десятого января казнь «императора Петра Федоровича» — Емельяна Пугачева.

Захваченный в минувшем сентябре предавшими его домовитыми казаками, мятежный атаман был вручен генерал-поручику Александру Суворову, который привез его, в Симбирск Петру Панину. Призванный к ратному делу после четырехлетней опалы, граф Петр Иванович держать у себя Емельку не стал — велел посадить в железную клетку И отправил в Москву. Там генерал-аншеф князь Михаил Волконский и генерал-майор Павел Потемкин провели скорое и не очень дотошное следствие, затем собрание Правительствующего Сената, Священного Синода, особ первых трех классов и президентов всех коллегий в течение двух последних дней декабря заслушало сообщение о злодеяниях вора и, без каких-либо сомнений, дружно постановило:

«Бунтовщику и самозванцу Емельке Пугачеву, в силу прописанных Божеских и гражданских законов, учинить смертную казнь, а именно: четвертовать, голову взоткнуть на кол, части тела разнести по четырем частям города, положить на колеса, а после на тех же местах сжечь».

Подчеркивавшая при каждом удобном случае свое человеколюбие, Екатерина ни секунды не колебалась в необходимости жестокого наказания Пугачева, которого она презрительно называла «маркиз».

— Я думаю, — говорила она о Пугачеве, делая трагически-брезгливое лицо, — в истории не было другого злодея, кто превзошел бы в жестокости этого истребителя человеческого рода! Он вешал дворян без суда и пощады — и мужчин, и женщин, и детей. Попавших в его руки офицеров и солдат — казнил без всякой милости. Ни одно место, где проходил сам маркиз или его шайка, не избежало грабежа и опустошения!.. Ну как такого жалеть?!

Позднее же, узнав о назначенном Пугачеву наказании, она сказала с некоторой кокетливостью генерал-прокурору Вяземскому:

— Многие, видимо, посчитают приговор слишком суровым. Но по другому-то поступить нельзя!.. Ей-богу, Александр Алексеевич, если бы маркиз оскорбил только меня — я могла бы его простить. Но это дело не мое личное. Оно касается всей империи, которую он разорял и унижал! Потому и наказание бунтовщику выносит империя…

А в частном письме французскому философу и писателю Франсуа Мари Аруэ, известному всей Европе под именем Вольтер, Екатерина указала с некоторой афористичностью, что Пугачев «жил как изверг и умрет трусом».

Москвичи Пугачева раньше не видели, поэтому жадно внимали разным слухам и домыслам о нем. Одним он казался славным былинным богатырем и народным заступником, другим, напротив, ужасным и кровожадным злодеем. Каждый представлял его по-своему. Но когда приговоренного привезли на Болото, место, где была назначена публичная казнь, собравшаяся многолюдная толпа увидела невысокого, неприметного человека, смуглолицего, с короткой бородой клином, черными спутанными волосами. Ничего героического или демонического в нем не было — мужик, каких в любой деревне хоть пруд пруди. И москвичи, разочарованно переглядываясь, пытались понять, как такой невзрачный человек мог всколыхнуть пол-России, увлечь и поднять на бунт десятки тысяч людей.

В распахнутом на груди нагольном овчинном тулупе, померкнув взором, Пугачев стоял на лобном месте и, крестясь, кланяясь на все стороны, говорил прерывистым сдавленным голосом:

— Прости, народ православный… Отпусти мне, в чем согрубил пред тобой…

Толпа, приглушенно перекидываясь словами, жалеючи, глазела на бунтовщика, тело которого — то ли от страха, то ли от крутого мороза — дергалось, словно в лихорадке.

Наблюдать за исполнением приговора было поручено московскому обер-полицеймейстеру генералу Николаю Архарову. Ни Екатерина, ни другие высокие особы двора не пожелали присутствовать на казни. Она должна была стать зрелищем для народа. Зрелищем безжалостным и устрашающим! Чтобы все видели нестерпимые муки посягнувшего на священные устои империи. Чтобы навсегда пропала у злоумышленников охота бунтовать[27].

Но зрелища не получилось.

Когда подручные палача сдернули с Пугачева тулуп, рванули пополам красную рубаху и кинули его спиной на покрытую льдистой коркой плаху, палач, вместо того чтобы рубить белое костистое тело по частям, сразу отсек голову, гулко ударившуюся о деревянный помост. И лишь затем, избавив приговоренного от тяжких мук, принялся рубить руки-ноги, показывая парившие свежей кровью члены Архарову и людям.

3

Пока Москва, теряясь в догадках, судачила о странной казни Пугачева, пока в Петербурге заканчивались последние приготовления к переезду двора в столицу, семнадцатого января в Полтаву прикатил возок с нарочным офицером, доставившим Долгорукову среди прочих бумаг и собственноручное письмо Екатерины.

У порога дома, где проживал Василий Михайлович вместе с приехавшей к нему супругой, офицера встретил адъютант командующего и провел к кабинету. Подойдя к резной дубовой двери, адъютант негромко постучал в нее, затем приоткрыл, легко и проворно скользнул в открывшуюся щель и негромким голосом объявил о прибытии нарочного.

Сытно отобедав полчаса назад вместе с княгиней Анастасией Васильевной, Василий Михайлович, одетый в теплый синий шлафрок, сидел в большом кресле, поставленном у протопленной по морозному времени печи, медленно погружаясь в приятный сон. Объявление о нарочном нарушило его безмятежную дремоту — он открыл отяжелевшие веки, вяло посмотрел на замеревшего в ожидании ответа адъютанта и шепнул:

— Веди…

Басовито доложив о цели своего приезда, нарочный, покрутив ключиком в замке, открыл потертый кожаный портфель, обхватил разом толстую пачку пропечатанных сургучом пакетов и передал ее князю.

Долгоруков взял пакеты, глянул на офицера:

— Кушать хочешь?

Нарочный от неожиданности промедлил, но тут же вскинул голову:

— Никак нет, ваше сиятельство!

— Мне врать негоже… По глазам вижу, что с утра ничего не ел, — погрозил пальцем Долгоруков. И, кивнув на адъютанта, добавил: — Он проведет в столовую, а затем вернешься ко мне. Может, какой ответ продиктую… Ступай!

Подхватив одной рукой портфель, другой придерживая висевшую на боку шпагу, офицер повернулся, выдавив каблуком в ковре глубокую ямку, и шагнул к двери.

Уложив пакеты стопкой на обтянутые полами шлафрока колени, Василий Михайлович стал неторопливо перебирать их, читая надписи. А когда увидел письмо от императрицы, быстро вскрыл пакет.

Письмо было датировано четвертым января.

«Князь Василий Михайлович! — писала Екатерина. — На сих днях отъезжаю я к Москве, где желаю иметь удовольствие вас видеть: и для того как теперь никаких весьма важных происшествий со стороны Крыма ожидать не можно, ибо в Цареграде все клонится более к ладу, нежели к раздору, то поручите команду князю Прозоровскому и приезжайте к Москве, где, увидя вас, не оставлю вам изустно повторить, за все оказанное вами в нынешнюю войну усердие, мою к вам доброжелательность.

Екатерина

P.S. С новым годом вас поздравляю.»

Благожелательность, которой дышала каждая строчка письма, навела князя на мысль, что государыня с умыслом зовет его в первопрестольную… «Не иначе, как фельдмаршалом хочет сделать, — мелькнула быстрая догадка. Мелькнула, но не исчезла, а превратилась в твердую уверенность. — Ну, конечно, фельдмаршалом!.. А иначе зачем вызывать? До торжеств еще почти полгода. Приехать всегда успел бы…»

Он снова посмотрел на желтоватый лист со знакомой витиеватой подписью «Екатерина», аккуратно сложил его по сгибам, сунул в карман шлафрока. И еще больше утвердился в своем мнении: «Она хочет, чтобы на торжествах я был уже фельдмаршалом!..»

В истории России XVIII века, не считая генералиссимусов Александра Меншикова и принца Антона-Ульриха Брауншвейг-Беверн-Люнебургского, желанный для любого полководца чин генерал-фельдмаршала до этого времени носили 30 человек. Последним был 54-летний ландграф Гессен-Дармштадский Людвиг IX, пожалованный этим высоким чином двадцать пятого декабря 1774 года. Правда, фельдмаршалом он стал не за какие-нибудь военные победы во славу русского оружия, а по стечению обстоятельств — дочь его принцесса Вельгимина-Луиза вышла замуж за великого князя Павла Петровича, и Екатерина решила таким образом ублажить новоиспеченного родственника. Хотя о самом ландграфе отзывалась весьма нелестно, отметив в одном из частных писем, что он «беден умом».

Но почти все фельдмаршалы ушли уже в мир иной и ныне здравствующих осталось только шесть: принц Гольштейн-Бекский Петр-Август, граф Кирилл Разумовский, князь Александр Голицын, граф Петр Румянцев, граф Захар Чернышев и Людвиг IX. Причем Голицын и Румянцев получили свои чины именно за предводительство армиями в войне против Турции. А поскольку Долгоруков тоже предводительствовал войском, то вполне мог рассчитывать на такую же милость императрицы и по отношению к себе.

Воодушевленный такими приятными мечтаниями, Василий Михайлович не стал читать другие письма, кликнул лакея и приказал принести водки. А посмотревшей на него с недоумением княгине — водка после десерта? — изрек многозначительно:

— В Москву поедем, Настасья. За фельдмаршалом… Надо же как-то отметить…

На следующий день он отправил с нарочным офицером генерал-поручику Прозоровскому ордер, в котором уведомил о передаче ему временного командования, а сам стад собираться в дорогу.

4

Как и предполагалось, шестнадцатого января Екатерина с ближайшим окружением длинным санным караваном отъехала из Царского Села и спустя два с половиной дня — через Новгород и Тверь — вкатила в заснеженную взволнованную Москву. Встреченная ликующими толпами народа, она стремительно промчалась к Пречистенскому дворцу, у которого грозные усатые гвардейцы, свирепо округляя глаза, оттеснили напиравших москвичей на почтительное расстояние, позволив государыне без помех завершить свое недолгое путешествие.

Прибытие императорского двора разом всколыхнуло успокоившуюся после казни Пугачева столичную жизнь. Весело позванивая бубенцами, стремясь обогнать друг друга, со всей Москвы полетели к дворцу упряжки — все здешнее дворянство, соперничая пышностью нарядов и близостью к ее Величеству, съезжалось на даваемые государыней еженедельные приемы. Трижды проводились забавные живописные карнавалы, и каждый раз 6 тысяч входных билетов, стоивших весьма недешево, раскупались нарасхват.

Демонстрируя простоту и доступность, Екатерина охотно общалась с московскими вельможами, дворянам же попроще — дозволяла поглазеть на себя издалека. И как-то Шепнула снисходительно Потемкину:

— Бал для них не диковинка. Они деньги платили; чтоб меня увидеть. А на старости лет будут внукам рассказывать… Наврут, поди, три короба. А?.. И про нас с тобой наврут… Как считаешь? Наврут?

Потемкин ответил неожиданно серьезно:

— Рассказы да злословия — это пустое. В голову не бери… Внуки их о тебе по делам судить будут. А они у тебя великие.

— И то верно, Гриша, — мягко улыбнулась Екатерина. — Слова уйдут, а дела останутся. И Турция, склоненная на колени, и Крым, мной освобожденный, не в последних рядах стоять будут.

Находившийся в нескольких шагах от императрицы Долгоруков услышал последнюю фразу, мысленно усмехнулся и повторил про себя горделиво: «И Крым, мной покоренный!..».

Следовавшие один за другим приемы и карнавалы забавляли императрицу, но от текущих политических забот не отвлекали. По обыкновению, каждое утро она выслушивала доклады секретарей, надев на нос круглые очки, читала реляции и челобитные, подписывала рескрипты и письма, а в назначенные дни присутствовала в Совете, заседания которого проводились с привычной пунктуальностью.

Хотя в составе Совета никаких существенных перемен не произошло — внутренние противоречия враждующих группировок обострились. А скрытая от посторонних глаз закулисная борьба за влияние на императрицу довольно быстро привела к перемене главных действующих лиц.

Отмеченный страстной любовью Екатерины, крутую силу набирал Григорий Потемкин. В октябре минувшего года он получил от государыни графский титул, чин гене’ рал-аншефа и должность вице-президента Военной коллегии. Став основным ее советчиком по военным вопросам, Потемкин тем самым оттеснил президента коллегии Захара Чернышева на второй план. Оскорбленный до крайности, Захар Григорьевич бессильно наблюдал, как одноглазый граф уверенно забирает в свои руки все дела, и, не желая быть посмешищем для злых языков, подал прошение об отставке.

Собирался отойти от государственных трудов и вице-канцлер Александр Михайлович Голицын. Он был еще не стар — готовился отметить 57-летие, но, тонко почувствовав надвигающиеся перемены и не имея охоты подстраиваться под нового фаворита, еще пятого декабря подал Екатерине прошение об увольнении со службы якобы для поправления пошатнувшегося здоровья. Отставку он получил, но обязанности вице-канцлера пока еще исполнял.

Споры, вспыхивавшие на заседаниях раздираемого противоречиями Совета, становились подчас весьма жесткими, доходившими до прямых оскорблений. Однако на торжественных застольях все были учтивы и улыбчивы.

На один из таких обедов, даваемых императрицей в Пречистенском дворце, был приглашен и Долгоруков.

Длинный, затянутый белоснежными скатертями стол был, как всегда, уставлен самыми изысканными винами и закусками. Разодетые в лучшие платья, сверкая золотом и серебром орденов, гости охотно поедали разнообразные яства, то и дело провозглашая здравицы в честь государыни. А Екатерина время от времени воздавала похвалу своим верным слугам, посылая им с обслуживающим пажом бокалы вина.

Согласно жесткому и строго соблюдаемому порядку, Долгоруков был посажен за стол в некотором отдалении от императрицы, рядом с генерал-фельдмаршалом князем Голицыным. Перебросившись несколькими приветственными словами с соседом, Василий Михайлович отрезал румяный поджаренный бок молочного поросенка и стал с удовольствием поглощать нежное мясо, не забывая то и дело вместе со всеми присутствующими вскакивать со стула с поднятым вверх бокалом и осушать его до дна во время очередной здравицы.

Где-то ближе к концу обеда, когда все изрядно устали от съеденного и выпитого, Екатерина налила собственной рукой очередной бокал вина, поставила его на золотой поднос и, желая сделать присутствующим сюрприз, сказала негромко пажу:

— Князю Долгорукову.

А, потом, уже в голос, добавила так, чтобы слышали все:

— Бокал для господина фельдмаршала!

Паж быстрыми шагами подошел к Долгорукову и вытянул вперед руку с подносом, на котором, играя серебристыми бликами, сверкал хрустальный бокал.

Увлеченный едой, Василий Михайлович не сразу сообразил, что этот бокал предназначался ему, и кивнул головой в сторону откинувшегося на спинку стула Голицына:

— Вот фельдмаршал.

Паж, не зная, как поступить в этой ситуации — государыня сказала «Долгорукову», — продолжал стоять с вытянутой рукой до тех пор, пока Голицын, также слышавший слова императрицы, не взял бокал.

— Спасибо, матушка, за честь и доверенность! — благодарно изрек он, поднявшись со стула, и длинными глотками выпил вино.

У Екатерины, наблюдавшей за пажом, иронично дрогнули губы:

— На здоровье, князь Александр Михайлович.

Задуманный сюрприз не состоялся.

Скользнув быстрым взглядом по беспечному лицу Долгорукова, она мысленно укорила его с небрежением: «Простой ты, князь Василий, безмерно… И по простоте своей так и останешься ходить в генералах…»

А захмелевший Долгоруков сказал что-то подбадривающее Голицыну и все оставшееся время был в меру весел и раскован, даже не догадываясь, какую непростительную ошибку он совершил — отказался от бокала, посланного самой государыней.

И лишь когда обед закончился и все стали разъезжаться по домам, кто-то из приглашенных, сидевших неподалеку от Екатерины и слышавший, что она говорила пажу, прозрачно намекнул князю на его оплошность.

— Вы сами слышали? — не поверил Василий Михайлович. — Так и сказала?

— Она сказала «Долгорукову», — повторил сочувственно доброжелатель.

У Василия Михайловича враз испортилось настроение и, наскоро попрощавшись с гостями, он опечаленный поехал домой на Охотный ряд.

От встретившей его дома супруги Анастасии Васильевны не ускользнуло подавленное настроение мужа. А когда он, глубоко и печально вздыхая, кляня себя за постыдную недогадливость, рассказал ей о случившемся, княгиня, поохав, пожалела мужа.

— Не печалься, Василий Михайлович, — успокаивающе зашептала она, поглаживая его рукой по плечу. — Матушка тебя любит, а значит не забудет. Глядишь, сделает фельдмаршалом в день празднования виктории…

5

Уделяя неизменное внимание делам политическим, Екатерина продолжала готовиться к празднованию мира, и семнадцатого марта были изданы два высочайших манифеста, посвященных этому событию.

Перед этим она сказала на заседании Совета:

— Что бы не твердили о коварстве России наши неприятели, истинно то, что мы с самого начала войны стремились и — слава Богу! — одержали три главных вида империи: свободу и независимость татарских народов в их гражданском и политическом положении, беспрепятственное для торговли кораблеплавание по Черному морю и, наконец, разрешение на обе стороны строительства на границах крепостей и разных селений. И кто эти три вида станет рассматривать оком беспристрастным, тот всемерно уверится, что все они не только не тягостны Порте, но, напротив, весьма полезны… Вольность и независимость татар навсегда освобождают ее от всяких с нами и с Польшей ссор, что прежде неоднократно причинствовали войну. Свобода кораблеплавания открывает взаимным подданным разные источники прибыльной торговли и тесных сношений. А строительство на границах отнимет обоюдное недоверие, множившееся прежде по злостным наветам завистников обеих империй.

Совет охотно поддержал эти слова…

В первом манифесте — «О заключении мира с Оттоманской Портой» — подданным империи подробно, по пунктам, разъяснялась суть подписанного в Кючук-Кайнарджи трактата и те выгоды, которые по нему получила Россия.

«Вольность и новое в независимости политическое бытие Крымского полуострова и всех вообще татар, — говорилось в пятом пункте манифеста, — устроено для переду на неподвижном основании и запечатлено собственным торжественным признанием Порты Оттоманской, а чрез то и изъят уже навсегда из среды опаснейший корень взаимных между ею и Россией остуд, кои известным образом не единожды причинствовали и самую войну».

В следующем, шестом пункте, мысль о грядущей безопасности России развивалась конкретнее:

«Границы любезного отечества, быв разведены от беспосредственной смежности с землями Порты Оттоманской, обеспечены на будущие времена от набегов и нашествия неприятельского».

Особо в манифесте подчеркивалась коммерческая выгода от выхода к Черному морю:

«Стал отверст верным нашим подданным новый и верный к обогащению способ чрез источники кораблеплавания и торговли по Белому и Черному морям, какового преимущества ни один европейский народ не имеет, и до сих пор, не взирая на все употребляемые старания, при великих иждивениях, достигнуть еще не мог».

Долгоруков читал манифест долго, беззвучно шевеля губами, проговаривая мысленно каждое слово. Душевная боль после печального недоразумения на обеде во дворце уже улеглась, и он снова воспылал почтительным уважением к императрице.

Как женщина, Екатерина никогда не казалась князю привлекательной — располневшая, с могучей грудью и тяжелым торсом, лишенная стройности и изящества, она внешне походила на деревенскую крестьянку, которую приодели, причесали и научили хорошим манерам. Но когда Екатерина рассуждала о делах политических, когда писала свои рескрипты, он каждый раз убеждался, что страной правит действительно великая государыня, для которой забота о силе и богатстве России являлась делом наиважнейшим и абсолютным. Он даже как-то подумал горделиво: «Из всех баб, что были на российском престоле, эта немке самая русская!..»

Во втором манифесте — «О высочайше дарованных разным сословиям милостях, по случаю заключения мира с Портой Оттоманской», — состоявшем из сорока семи пунктов, Екатерина постаралась в меру ублажить все слои населения и проявить милость к черни. Были уменьшены сборы с купечества, с железных и минеральных заводов, с фабричных станов и медеплавильных печей; повелевалось отныне нижних чинов батожьем, кошками и плетьми без суда не наказывать; были прощены дезертиры; колодникам, осужденным на смерть за участие в пугачевском бунте, сохранялась жизнь; прощались беглые люди, при условии, что они явятся к своим прежним хозяевам.

Однако, даруя подданным эти милости, Екатерина одновременно твердой рукой наводила пошатнувшийся было порядок в российских губерниях. И особое внимание она обратила на вечно беспокойную Запорожскую Сечь.

Привыкшие за сотни лет к вольной жизни казаки плохо подчинялись центральной власти, страшили ее своим непослушанием, то и дело Вспыхивавшими волнениями. Пугачевщина, мятежным ядром которой стало яицкое казачество, не прошла для Екатерины даром! Народный бунт такого размаха и силы не только крепко встряхнул Россию и изрядно напугал двор, но и заставил задуматься над превентивными Мерами.

Размышляя о произошедшем, Екатерина боялась, причем совершенно обоснованно, что второго подобного бунта империя не выдержит. И Сечь представлялась ей очагом, из которого со временем могло полыхнуть обжигающее пламя новой народной войны. А принимая во внимание близкое расположение к запорожцам татар, таких же буйных и дерзких, к тому же сохранивших верность Порте, опасность казалась императрице особенно грозной.

Ставший генерал-губернатором Азовской губернии[28] Григорий Потемкин не только поддержал решение государыни уничтожить Сечь для будущего покоя империи, но и подсказал, как лучше и неприметнее это сделать.

В написанном двадцать второго марта секретном личном послании фельдмаршалу Румянцеву, перебравшемуся после выздоровления из Фокшан в привычный Глухов и по-прежнему занимавшему должность генерал-губернатора Малороссии, Екатерина указала:

«Запорожцы столько причинили обид и разорения жителям Новороссийской губернии, что превосходят всякое терпение. Предпишите секретно генерал-поручику князю Прозоровскому, чтобы он весьма внимал их поступкам и смотрел бы, нету ли у них каких сношений с татарами. Смирить их, конечно, должно, и я непременно то делать намерена. Для того и открываю вам мое желание, чтоб вы по возвращении полков в Россию назначили чрез их жилища марш тому числу полков, чтоб было довольно ради обуздания сих беспутников. Имейте сие в тайне, никому не проницаемой…»

Карающий меч возмездия был занесен. От сокрушающего его удара Запорожскую Сечь отделяли всего два месяца.

В течение весны, под предлогом вывода армии из Валахии и Молдавии, Румянцев неприметно подтянул к дальним и ближним подступам Запорожской Сечи больше двух десятков кавалерийских и пехотных полков. И когда сосредоточение войск было закончено, приказал генерал-поручику Петру Теккели занять казачье поселение.

Четвертого июня Теккели ввел в Сечь Орловский пехотный полк полковника Языкова и несколько эскадронов кавалерии. Вся операция была проведена столь быстро и решительно, что растерявшиеся от неожиданности казаки никакого сопротивления не оказали. Сечь была взята мирно, без стрельбы и кровопролития. Меньшая часть казаков, не пожелавшая расставаться с привычной вольностью и идти в полное подчинение России, бежала по Днепру к Бугу и Очакову, уйдя затем под покровительство турок, большая часть — сложила оружие и сдалась.

Понимая, как важно обезглавить Запорожское войско, Теккели арестовал всех казацких старшин, включая коревого атамана Петра Калнишевского.

Петр Иванович попытался протестовать, требовал уважения к своей должности, но Языков, угрюмо глянув на него, отрезал, как ножом:

— Запорожского войска теперича нет — значит, нет и атамана!.. А будешь перечить — велю батогами уважить!

И под сильным конвоем отправил старшин в Петербург.

А в столице их судьбу решили без колебаний — сослали всех на Соловки, где и дожили старшины до смертного часа.

Долгоруков уничтожение Сечи встретил с одобрением. В свое время он имел немало хлопот со своенравными запорожцами, хотя и среди них было немало, по его мнению, людей порядочных, правда, подпорченных чрезмерными казачьими вольностями.

6

Весело перемигиваясь золочеными куполами церквей, летняя, душная Москва с каждым днем становилась все более шумной и многолюдной. Глотая сухую дорожную пыль, ночуя в пропахших щами и табаком постоялых дворах, из дальних и ближних городов в первопрестольную съезжалось российское губернское дворянство, имевшее охоту поглядеть, а коль доведется, то и поучаствовать в долгожданных торжествах по случаю заключения Кайнарджийского мира.

В отсчитывавшем последнюю треть XVIII веке не было ни одного десятилетия, в котором бы Россия не имела ратных дел с иностранными державами. Сначала Петр Великий, пробивая империи окно в Европу, вел двадцатилетнюю Северную войну со Швецией, затем фельдмаршал Миних и генерал Ласси несколько раз вторгались в Крым, предавая татарские земли огню и мечу, в 40-е годы приключилась еще одна, правда, непродолжительная война со Швецией, а в 60-е — семилетняя с Пруссией. С большим или меньшим успехом воевали почти все венценосные государи и государыни.

Для Екатерины война с Турцией была первой, и поэтому блистательную победу в ней она намеревалась отметить таким грандиозным народным празднеством, какого Москва еще никогда не видела. По мнению императрицы, пышные торжества не только должны были соответствовать исторической значимости одержанной над турками виктории, но и продемонстрировать всем народам России, хранившим в своих сердцах отзвуки пугачевского восстания, щедрость ее души, милосердие и материнскую заботу о благе империи и подданных.

Открыть празднества планировалось торжественным въездом в Москву главного героя войны — генерал-фельдмаршала графа Петра Александровича Румянцева, В честь него у последнего перед столицей селения Котлы специально построили массивные деревянные триумфальные ворота. За ними — на протяжении нескольких верст — по обеим сторонам дороги были воздвигнуты небольшие пирамиды с установленными в верхней их части красочными картинами, изображавшими многочисленные победы полководца. Холсты, на которых художники написали батальные сцены, были сделаны до прозрачности тонкими, чтобы в случае прибытия Румянцева ночью их можно было подсветить сзади огнем.

Но огня не понадобилось — фельдмаршал приехал днем. И не так, как задумывалось.

Посчитав излишним триумфальный въезд, Петр Александрович в простой карете, под разочарованный вздох собравшейся толпы, не раздумывая, объехал ворота по правой обочине и, не останавливаясь, запылил по дороге дальше.

Когда вечером Екатерине шепнули об этом, она властно повела бровью:

— Славный предводитель сам решает, как ему ехать…

Десятого июля, на рассвете, едва короткую ночь позолотили лучи восходящего солнца, вся Москва — в каретах и колясках, верхом и пешком — потянулась к Ивановской площади. Расталкивая друг друга локтями, беззлобно переругиваясь, обыватели старались занять лучшие места, чтобы увидеть государыню, которая должна была проследовать в Успенский собор.

Для этого церемониального шествия — от главного крыльца Грановитой палаты до самых дверей собора — мастеровые проложили длинный помост, устланный ярким красным сукном и огражденный невысоким парапетом. По бокам тянулись крепкие деревянные подмостки, густо заполненные зрителями. Здесь же, на площади, равняли шеренги вызванные на торжества полки, отличившиеся в былых сражениях с турками: Санкт-Петербургский пехотный, 1-й и 3-й гренадерские, Сумской гусарский, кирасирский Святого Георгия и другие.

Екатерина вышла на крыльцо в полном императорском одеянии, в пурпурной мантии и большой, переливающейся сверканием бриллиантов короне, эффектно сидевшей на белоснежном завитом парике.

На колокольне Ивана Великого могуче ударил колокол, содрогнув прозрачный воздух густым тягучим гулом, И словно по сигналу, по всей Москве разлился торопливый заливистый трезвон всех столичных церквей.

Чуть прищурившись от яркого солнца, Екатерина благосклонным взглядом оглядела присмиревшую площадь и с чарующей величавостью плавно поплыла по суконному помосту. Рядом с ней, по левую руку, шел Румянцев, позади — мерно печатали шаг, придерживая руками шлейф, шесть рослых кавалергардов, затянутых в красные с золотым шитьем мундиры, с развивающимися на серебряных шлемах страусовыми перьями.

За кавалергардами, в такт движениям императрицы, шествовала блестящая золотом и серебром богатых нарядов и орденов многочисленная свита, в первых рядах которой находился и Василий Михайлович Долгоруков.

После божественной литургии и благодарственного молебна Екатерина, вместе с свитой, под ликующие крики народа, раскатистые пушечные залпы и колокольный звон, с прежней величавостью вернулась в Грановитую палату.

Когда притомившаяся от долгой церемонии государыня села на трон, слева от которого на столике лежали скипетр и держава, а справа — приготовленные к вручению награды, генерал-прокурор Вяземский, вскидывая голову, напыщенным голосом прочитал речь, изъяснявшую высоким слогом подвиги ее императорского величества в минувшую войну.

А затем от имени Сената и народа высказал ей подобострастную благодарность:

— «Гремящею во все концы земли побед твоих славою возвеличенная, в пределах своих распространенная и приятнейшими полезного мира плодами наслаждающаяся Россия, представая к престолу твоему, приносит тебе жертвенный дар благодарности за матернее о ней попечение».

От имени Екатерины Вяземскому кратко ответил новый вице-канцлер Остерман, вслед за которым действительный тайный советник Олсуфьев, с прищуром глядя на бумажный лист с витиеватой подписью императрицы, громким голосом стал объявлять имена награжденных по случаю знаменательной победы и похвального мира.

В конце июня, когда зашла речь о наградах героям войны, Екатерина собственноручно составила список из пяти полководцев и сама определила, чем отметить заслуги каждого из них перед Россией.

Первой в этом списке, естественно, была названа фамилия Румянцева. Екатерина пожаловала славному фельдмаршалу «Похвальную грамоту с прописанием службы его в прошедшую войну и при заключении мира, с прибавлением к его названию прозвания Задунайский», алмазный жезл, украшенную алмазами шпагу, лавровый венок — за победы и «масленую» ветвь — за мир, крест и звезду ордена Святого Андрея Первозванного, специальную медаль с собственным румянцевским изображением, 5 тысяч душ крепостных, 100 тысяч рублей, серебряный столовый сервиз и картины для убранства дома.

Василий Михайлович Долгоруков в списке шел под нумером вторым. Однако И его, и остальных военных предводителей императрица поощрила скромнее, чтобы не равнять с Румянцевым.

Бывший командующий Второй армией получил Похвальную грамоту «за завоевание Крыма от Перекопа до Кафы и от Козлова до Арабата в двухнедельный срок», шпагу с алмазами, крест и звезду ордена Святого Андрея Первозванного и 60 тысяч рублей.

Поначалу Екатерина хотела — по примеру Румянцева — прозвать его «Крымским», но затем раздумала, вспомнив непростительные действия по преждевременному опорожнению полуострова от российских войск и неразумное Поведение за обеденным столом, когда она собиралось пожаловать его чином фельдмаршала.

Третий по списку генерал-аншеф граф Алексей Григорьевич Орлов, командовавший во время войны российским флотом, был награжден Похвальной грамотой «с прописанием четырехгодичного владычествования флота в Архипелаге и Средиземном море», шпагой с алмазами, столовым сервизом и 60-ю тысячами рублей. Как герою Чесменского сражения ему дозволялось прибавить к своей фамилии прозвание «Чесменского».

Четвертым в списке был начертан бездарный и нерешительный генерал-фельдмаршал князь Александр Михайлович Голицын, возглавлявший Первую армию в начале войны. Он получил только шпагу с алмазами и сервиз, что на фоне других награжденных выглядело весьма убого.

Наконец генерал-аншеф граф Петр Иванович Панин, отличившийся отторжением ногайцев, взятием Бендер и разгромом Пугачева, был пожалован совершенно одинаково с Долгоруковым.

После награждения полководцев подошла очередь других военных и гражданских чинов, имевших и даже не имевших какое-либо отношение к минувшей войне. Генерал-прокурор князь Александр Алексеевич Вяземский получил 2 тысячи крепостных, граф Григорий Александрович Потемкин — шпагу и портрет императрицы, усыпанные бриллиантами; были пожалованы генералы Александр Суворов и Евдоким Щербинин, нынешний и бывший вице-канцлеры — граф Иван Андреевич Остерман и князь Александр Михайлович Голицын, находившийся в далеком Константинополе полковник Петерсон, переводчики Коллегии иностранных дел Курбатов и Никитин…

Список был длинный.

Лишь для двух имен в нем не нашлось места — «первоприсутствующего» Коллегии иностранных дел действительного тайного советника графа Никиты Ивановича Панина и бывшего российского резидента в Константинополе тайного советника Алексея Михайловича Обрескова. Заслуги этих двух видных политиков перед Россией в деле отторжения Крыма от Турции и заключения выгодного мира были очевидны и неоспоримы, однако дворцовые интриги оказались выше справедливости и чести.

По окончании растянувшейся на несколько часов церемонии Екатерина в парадной карете переехала в свой Пречистенский дворец, где ее ждал роскошный обеденный стол.

Стремясь поразить государыню и ее гостей разнообразием и изысканностью яств, повара с кулинарами не покладая рук трудились всю ночь. И, увы, перестарались. Некоторые из блюд, приготовленные еще прошлым вечером, не были сохранены надлежащим образом от палящего июльского зноя и потеряли свежесть. Однако за частыми тостами и здравицами, за шумными разговорами уставшая императрица этого не заметила.

В свои покои она вернулась поздно — в первом часу ночи — и долго не могла уснуть. Все было сегодня как-то не так: белый с кружевами чепец неприятно сдавливал голову, тонкая голландского полотна ночная рубашка, плотно охватившая начинающее рыхлеть стареющее тело, казалась тесной, а мягкая пуховая перина, на которой Екатерина, устраиваясь поудобнее, долго ворочалась с боку на бок, дышала нестерпимым жаром.

«Господи, душно-то как, — с отчаянием подумала она. — К дождю что ли?..»

Часы мелодично пробили три раза.

Шумно вздохнув, Екатерина повернула голову к окну.

Тяжелые атласные портьеры были сдвинуты неплотно. Между ними длинной узкой полосой проглядывало матовое июльское небо, освещая спальню каким-то особым таинственно-сумеречным светом.

Екатерина распахнула одеяло, повернулась на бок, села на край кровати. Некоторое время она была неподвижна, затем встала, неслышно ступая босыми ногами по мягкому ковру, подошла к окну; на секунду замерла, потом медленно раздвинула портьеры и прижалась пылающей щекой к стеклу, приятно охладившему нежную кожу.

Постояв недолго у окна, она повернулась, шагнула к кровати, чтобы снова лечь, но внезапная режущая боль в животе согнула пополам тело…

Остаток ночи прошел в муках: императрицу тошнило, трясло в ознобе, несколько раз пронесло. Прибежавшие в спальню доктора» поднятые перепуганной прислугой, сделали ей обильное кровопускание, заставили выпить несколько графинов воды, дали проглотить горькие капли.

Лишь под утро совершенно измотанная, едва живая Екатерина забылась в тяжелом сне.

Дальнейшие торжества с ее участием пришлось отложить до выздоровления, которое, впрочем, надолго не затянулось.

Уже через неделю поправившаяся, хотя все еще бледная императрица появилась на Ходынском поле, где в присутствии десятков тысяч москвичей и гостей состоялся долгожданный праздник.

«Все эти увеселения, — написала потом она, — удались превосходно. Для устройства народного праздника была избрана обширная равнина, которую наименовали Черным морем. К нему вели две дороги, названные: одна — Доном, а другая — Днепром. По бокам этих дорог были расставлены виды усадьб, ветряных мельниц, деревень, харчевен и проч. Море было усеяно кораблями; на холмах, окамляющих поле, воздвигли строения, которые получили названия Керчи и Еникале. Это были танцевальные залы. Азов был столовой, а Кинбурн — обширным театром. Быки, бьющие вином фонтаны, канатные плясуны, качели и другие увеселения для народа помещались по ту сторону моря. В Таганроге сделали ярмарку, фейерверк устроили за Дунаем. Остальное пространство было украшено иллюминацией».

Обрадованная выздоровлением государыни, Ходынка встретила ее появление долгими восторженными криками. Гулко ударили холостыми зарядами пушки, подняв в небо стаи испуганных птиц. Рослые усатые гвардейцы; тесня со свирепыми лицами толпы зевак, позволили императрице осмотреть расписанные красками павильоны, затем в «Керчи» она дала торжественный обед на двести персон.

Ближе к вечеру, отдыхая, Екатерина немного поиграла в карты, а когда медное закатное солнце нырнуло за горизонт, вышла вместе со свитой, в числе которой был и Долгоруков, из павильона, чтобы полюбоваться начинавшимся фейерверком.

Он продолжался два часа, вызывая одобрительный гул собравшихся людей, и закончился мощным залпом — семьсот искрящихся ракет одновременно рванулись вверх, озарив небо радужным разноцветьем сверкающих огней.

— Туркам посмотреть бы это, — улыбнулась Екатерина, повернув голову к Потемкину.

— Да уж, порадовались бы, — ухмыльнулся тот.

Все присутствовавшие с нескрываемым восторгом наблюдали за вспыхивавшими высоко над головами огнями фейерверка, и только Долгоруков стоял с лицом безрадостным, даже унылым.

Его подавленность не ускользнула от внимательного взгляда Потемкина. Он подошел к князю, спросил как бы между прочим:

— Вас не радует победа?

Василий Михайлович заметил в его глазах легкую иронию и ответил с хладнокровной многозначительностью:

— Победы всегда приятны… Особливо, когда вознаграждаются по заслугам.

Потемкин понял, о чем кручинился покоритель Крыма. Но жалеть его не стал — сказал сухо и выразительно:

— Вы правы, князь… Многие заслуги подвластны случаю, а вот его-то упускать никак нельзя…

У любвеобильной Екатерины фавориты были всегда. Но никто из них не мог похвастать таким быстрым и впечатляющим взлетом, как Потемкин. Еще два года назад он был одним из многих генерал-майоров в Первой армии, но, став волей счастливого случая любовником Екатерины, в считанные месяцы превратился в самого влиятельного человека в империи.

Люди, которые тринадцать лет назад усадили жену императора Петра Федоровича на престол убиенного ими супруга и были главными, советчиками в больших и малых делах, стали отходить на второй план, уступая места и должности более молодым и энергичным соперникам. На этой волне вошел в число избранных и Потемкин.

Екатерина назначила его вице-президентом Военной коллегии, дала титул графа и чин полного генерала, ордена Александра Невского, Андрея Первозванного и Святого Георгия II класса, а в день торжественного празднования мира — шпагу с алмазами и портрет императрицы, украшенный бриллиантами, для ношения на груди.

Секрет такого стремительного взлета Потемкина был простой: стареющая Екатерина, а ей шел уже сорок пятый год, со страстью юной девы влюбилась в тридцатипятилетнего Григория. Он же, не держа зла на ее утехи с прежними фаворитами, не думая ни о чинах, ни о наградах, которые были впереди, ответил ей не менее пылким и глубоким чувством.

К удивлению дворцовых интриганов, пересмеивавшихся за спинами императрицы и Потемкина, их любовь оказалась настоящей и длилась долгие годы. Правда, позднее, при длительных отлучках Григория, Екатерина позволяла себе заводить новых любовников, но они нужны были только для тела. И никто не мог заменить ей «батиньку» Григория.

Он был для сердца!

Фактически Григорий и Екатерина являлись мужем и женой, хотя формальный брак, по понятным причинам, никогда не регистрировали.

Являясь членом Совета, Потемкин на заседаниях выступал редко — чаще отмалчивался, с напускным безразличием внимая произносимым речам и читаемым вслух реляциям. Но в убаюкивающем витиеватом многословий, которым сплошь и рядом грешили члены Совета, его острый практичный ум сразу цеплялся за нить рассуждений и никакие мудреные и аргументированные словопрения не могли уже побудить графа изменить сложившееся у него собственное мнение. Ибо оно было правильное.

Долгоруков Потемкина не любил. Но неприязни никогда не выказывал — был сдержан, учтив, не заискивал. На его глазах сломались судьбы многих временщиков-фаворитов, и князь был уверен, что одноглазого Гришку ждет такой же печальный жребий.

Провожая взглядом отошедшего к дамам Потемкина, Василий Михайлович был уверен, что тот при случае расскажет Екатерине о его словах. Однако никакого страха или смущения сейчас не испытывал, потому что еще десятого числа решил просить у государыни отставку.

7

Поняв, что все его надежды на получение фельдмаршальского чина оказались напрасными, Василий Михайлович впал в меланхолию и подал Екатерине прошение об отставке, объяснив ее необходимостью поправить пошатнувшееся здоровье.

Нет сомнений, что императрица догадалась об истинной причине прошения обиженного князя, но виду не подала. Зная, что он давно страдает подагрой, вежливо пожелала скорейшего выздоровления и просьбу, разумеется, удовлетворила.

Так весьма скромно закончилась беспрерывная 40-летняя военная служба 53-летнего генерала.

Покинув Москву, Василий Михайлович переехал с супругой в Подмосковье, где стал по очереди жить в своих имениях Волынщине-Полуэктове под Рузой и Знаменском-Губайлове у реки Сходни, полученных когда-то в качестве приданого за Анастасию Васильевну.

Впрочем, размеренная и однообразная сельская жизнь скоро наскучила князю и он затеял большое строительство.

Списавшись с известным архитектором Василием Баженовым, Долгоруков пригласил его к себе погостить и в одном из разговоров предложил построить в Полуэктове новый усадебный дом.

Баженов поначалу ответа не дал, но захотел осмотреть место, которое князь выбрал для будущего дома, походил по окрестностям и уехал, обещав подумать над его предложением.

Вскоре зодчий вернулся в село, но вернулся не с пустыми руками — привез с собой план великолепного усадебного ансамбля. Конечно, это был предварительный набросок, который надлежало еще уточнить на месте, для чего, собственно, он и пожаловал в Полуэктово.

Согласно предложенного Баженовым плана, вход в будущую усадьбу и на парадный двор должны были предварять два высоких белокаменных обелиска. Двор планировалось сделать круглым, поставив в центре его большой двухэтажный дом с четырехколонным портиком, с цветниками перед ним и спуском к реке Озерне. С обоих сторон дома располагались по два флигеля, а всю усадьбу предполагалось окружить прекрасным парком.

Долгорукову план так понравился, что он тут же заказал подобную усадьбу и в другом своем владении — Знаменском-Губайлово.

Денег на строительство Василий Михайлович не пожалел, и все работы были закончены весьма скоро. А потом он попросил украсить губайловскую церковь Знамения Пресвятой Богородицы двумя мраморными барельефами, привезенными в свое время Из Кафы в качестве своеобразного трофея. Барельефы с изображениями Георгия Победоносца и Марии Магдалины были старые, XIV века, и единственными в своем роде не только в Подмосковье, но и, пожалуй, во всей России. Посещая эту церковь, князь обычно подолгу стоял у барельефов в тихой задумчивости, вспоминая свой знаменитый «Крымский поход». А потом, грустно вздыхая, согнув по-стариковски спину, медленно шел по дорожке домой.

Здесь, в Полуэктове, Долгоруков узнал о новом вторжении в Крым русских войск, которыми командовал теперь генерал-поручик Прозоровский, о возведении на ханский престол Шагин-Гирея и последовавшем в начале октября 1777 года татарском восстании против нового хана.

Сидя в кругу домочадцев, Василий Михайлович нахваливал Прозоровского и был уверен, что тот быстро подавит вспыхнувший бунт.

— Генерал всегда был человеком беспредельной храбрости и отваги. Только ему я доверял самые трудные и решительные дела, ибо был уверен, что исполнит он их точно, как я задумал… Жаль только, что Румянцев командует всеми войсками на юге империи. Боюсь, что по своей вредной придирчивости и жажде подмять под себя всех, фельдмаршал станет совать палки в колеса князю Александру.

Небывалый размах разгоревшегося в Крыму народного восстания отчетливо показал, что татары не хотят, менять устоявшуюся за века жизнь. И бунтовали они не столько против самого хана, сколько против насаждаемых им перемен, страшивших темный народ своей непонятностью. Скорее всего, татары приняли бы Шагина своим государем, если бы он не трогал их древние традиции и порядки.

А когда из Крыма стали приходить вести, что Прозоровский затягивает с разгромом татар, Василий Михайлович снова отругал Румянцева и защитил князя, потому что понимал, как непросто воевать с восставшим народом.

Мятежный народ — это не регулярная армия, которую собрали для отпора неприятелю в одно место и которую можно атаковать по всем правилам военного искусства. У татар армии не было — вместо нее сновали по всему полуострову большие и малые отряды, тревожа своими налетами и главные силы корпуса, и деташементы, и отдельные посты. После тяжелых осенних поражений 1777 года они избегали вступать в открытый бой, а совершив нападение, легко уходили от преследования, скрываясь в лесистых горах. Там, в дальних и труднодоступных деревнях, татары залечивали раны, подкармливали лошадей, выжидали удобные случаи для новых наскоков. Преуспеть в борьбе с такими отрядами можно было только при условии лишения их пособия местных жителей, дававших воинам пищу, кров и свежих лошадей. А для этого российским войскам приходилось разорять едва ли не каждую деревню: жечь дотла дома и постройки, уводить скот, уничтожать заготовленные на зиму припасы, казнить самим или отдавать на расправу Шагин-Гирею всех, кто был способен носить оружие.

Но именно этими акциями не хотел пятнать свою честь Румянцев. Находясь в ореоле славы после блестящей виктории над Портой, он готов был сражаться с неприятельскими армиями, осаждать грозные крепости, но унижать себя удушением мятежа презираемых им татар фельдмаршал не желал. Ибо понимал, что новых лавров не получит, зато может поколебать в глазах света репутацию непобедимого полководца: «Турок поверг, а с Крымом не сдюжил!»

Когда в начале марта 1778 года Василий Михайлович узнал о подавлении мятежа — сказал, не скрывая своего удовлетворения:

— Я всегда стоял на том, что князь Александр отличный полководец. Жаль только, что именно ему навязали неприглядную роль палача…

Оторванный от светской московской жизни, лишь изредка навещаемый близкими знакомыми, Василий Михайлович, видимо, так и закончил бы здесь определенный ему Богом век, однако снова, как и десять лет назад, прискакавший из столицы нарочный офицер встряхнул безмятежную жизнь отставного генерала.

Трудно сказать, по какой причине, но Екатерина действительно не забыла своего верного слугу и указом от одиннадцатого апреля 1780 года назначила его московским главнокомандующим. Должность эта была весьма значимой, поскольку в подчинении у главнокомандующего находились и гражданский губернатор, и градоначальник, и обер-полицмейстер со всеми полицмейстерами.

Убаюканный размеренным сельским бытием, Василий Михайлович особой радости новым назначением не выказал, но и пойти против воли государыни, разумеется, не посмел. Неторопливо собравшись, он покинул усадьбу, вернувшись в свой московский дом на Охотном ряду.

К новой службе князь относился теперь без излишнего рвения, но с должным чувством ответственности. Уже в первые дни пребывания главнокомандующим, выслушав доклады многочисленных чиновников о состоянии московских дел, он сказал начальнику своей канцелярии Василию Попову:

— Слушай, Попов, меня внимательно и заруби себе на носу. Я человек военный, в чернилах не купался. И если принял эту должность, то единственно из повиновения всемилостивейшей нашей государыне… Поэтому смотри! Чтобы никто на меня не жаловался, ибо я тотчас тебя выдам… Императрица меня знает. Так и ты старайся, чтоб узнала она тебя с хорошей стороны…

И Попов старался, взвалив на себя весь груз бумажных дел, принося князю уже готовые ответы на многочисленные прошения, ходатайства и жалобы московских обывателей.

Уже в мае Долгорукову пришлось заниматься делом фрейлины Александры Левшиной, которой Екатерина пожаловала в приданое 25 тысяч рублей при вступлении ее в супружество с капитан-поручиком гвардии князем Черкасским. Императрица сама поручила Долгорукову обратить эти деньги, к которым добавлялись проценты за четыре года и обыкновенное фрейлинское жалованье — всего около 43 тысяч рублей, в недвижимость, купив дом в Москве и какую-нибудь подмосковную деревню.

Когда Попов закончил читать письмо государыни, Василий Михайлович многозначительно погрозил ему толстым пальцем:

— Сделай быстро и доложи, когда управишься!..

Затем пришлось разрешать споры о наследстве князя Кантемира и бригадира Дмитриева-Мамонова; разбирать жалобу генерал-поручика князя Щербатова и ротмистра Васильчикова на действительного тайного советника Измайлова о якобы неправильном взыскании с них почти девяти тысяч рублей за нарушение договора о поставке каменщиков для строительных работ в Москве; жалобу старого знакомого Василия Баженова на действительного статского советника Демидова, принуждавшего архитектора к немедленной уплате по векселям…

В марте следующего года Василию Михайловичу пришлось вникать в интриги винных откупщиков Петербурга и Москвы, некоторые из них пытались тайно провезти в столицу подделанную французскую водку, к тому же утаивая ее от положенной пошлины. В июне, после личного письма от Екатерины, возникла необходимость посылать за знаменитым художником Федором Рокотовым, чтобы скопировать, по высочайшему поручению, находившийся в Кремле «в моей столовой комнате на стене у дверей к спальне мой портрет, писанный графом Ротарием».

Дел и прошений было превеликое множество. Основную канцелярскую работу исполнял, как и прежде, Попов, служивший у князя еще со времени командования им Второй армией. Сам же Василий Михайлович, который все чаще страдал от мучительной прогрессирующей подагры, принимал посетителей не слишком часто, но дела всегда решал по справедливости, чем заслужил доброе к себе отношение москвичей.

Показательным стал случайно котором потом рассказывали едва ли не по всему городу, нахваливая главнокомандующего за смекалку и правильное решение.

В один из дней в дом Долгорукова явилась женщина и, упав на колени, обливаясь горючими слезами, стала просить о защите. Отдав под залог несколько дорогих вещей немцу-торговцу, она не могла теперь их вернуть, поскольку тот утверждал, что давно их продал.

Лежа на широком, обитом темным штофом диване, Василий Михайлович, которого опять мучила подагра, произнес тусклым голосом:

— Встань на ноги и скажи толком, без визга… Заплатила ты ему долг или нет?

— Заплатила, батюшка, заплатила. Только тремя днями опоздала. А он, окаянный, от денег отказывается и вещей не отдает, — зачастила женщина, продолжая стоять на коленях и утирая концами платка катившиеся из глаз слезы.

— Опоздала?.. Значит, виновата сама! Что ж теперь-то жалуешься?

— Так ведь всего три дня, батюшка. Ну никак не могла я раньше — болела ведь.

— Болела говоришь… А точно ли вещи у него лежат?

— Точно, батюшка, — закивала головой просительница, крестя скрюченными пальцами пышную грудь. — Иначе бы я не осмелилась беспокоить тебя. Он еще не сбыл их с рук.

— А ты откуда знаешь, что не сбыл?

— Так ведь готов вернуть их мне. Только просит денег более того, что они стоят.

Василий Михайлович расслабленно посмотрел на женщину, потом повернул голову к Попову.

— Вот что, Попов. Попытка не пытка, а спрос не беда. Пошли-ка ты кого-нибудь к немцу и вели ему моим именем приехать сюда… Да… И предварительно узнай его имя.

— Слушаюсь, ваше сиятельство, — быстро сказал Попов, направившись скорым шагом к двери.

Спустя час в комнату ввели немца.

— Здравствуй, Адам Адамович, — проговорил князь, оглядывая долговязую фигуру торговца. А потом, указав рукой на просительницу, спросил: — Ты эту женщину знаешь?

— Как не знать, ваше сиятельство, — поспешил с ответом немец, коверкая слова по плохому знанию русского языка. — Она брал и тратил мои деньги. Я последние ей отдавай, а сам потом занимай на хлеб у другой человек, что живет одними процентами.

— Честный человек, каким ты описываешь себя, Адам Адамович, не должен знаться с бездельниками-процентщиками, — строго изрек Долгоруков. — Ну а коль ты честный, то давай решим дело полюбовно. Она отдаст тебе долг, а ты вернешь ей вещи.

— Я с великой радостью исполнил бы пожелание вашего сиятельства, но у меня нет ее вещей.

— А где ж они?

— Я их продавай в городе неизвестный человек.

— Слышь, какая беда, — повернул голову к просительнице князь. — Продал он их.

Женщина быстро затараторила:

— Не верь, батюшка! Обманывает он тебя!.. Хочет разорить меня, несчастную. Вещи-то у него спрятаны дома!

За свою долгую жизнь Василий Михайлович повидал многих людей, и провести его было непросто. По бегающим глазам торговца он сам понял, что тот лукавит, и решил вывести его на чистую воду.

— Вот что, Адам Адамович, — снова обратился он к немцу. — Подойди-ка к столу и присядь… И напиши записочку своей жене. Но по-русски! Чтобы я мог потом прочитать.

— О чем же я должен писать, ваше сиятельство? — заволновался немец, беря в руку перо.

— Напиши, чтобы прислала она с подателем сей записки те вещи, что тебе эта женщина заложила.

У слышав такие слова, немец отложил перо, встал со стула и, прикладывая руки к груди; стал многословно клясться, что вещи продал.

— Пиши, что приказываю! — рявкнул осерчавший от его изворотливости Василий Михайлович. — А то худо будет!

Через минуту записка была написана, показана Долгорукову и отправлена с курьером к жене торговца. А еще через час в комнату были внесены перечисленные вещи.

— Ну вот и славно, — благодушно заметил князь, когда вещи вернулись в руки ее хозяйки, а она отдала немцу деньги. — А тебе, Адам Адамович, я вот что хочу сказать… Ты имел полное право не возвращать вещей, поскольку срок договора истек. Но когда посредством клятв ты собирался разорить несчастную женщину и покушался (Долгоруков возвысил голос) обмануть меня — главнокомандующего! — то признавая в тебе ростовщика и лжеца, я на первый раз не стану тебя наказывать. Можешь вернуться домой. Но запомни, что здесь было!.. Ты же, Попов, — он посмотрел на начальница канцелярии, — запиши его имя в особую книгу, чтобы он был у нас всегда на виду!.. А теперь выгони всех вон и пошли за лекарем. Что-то худо мне стало…

Усиливавшаяся с каждым месяцем болезнь, словно червь яблоко, точила здоровье главнокомандующего. К январю 1782 года он так ослаб, что почти не вставал о постели. И, понимая, что дни его сочтены, сказал жене о своем последнем желании — чтобы похоронили в Полуэктове, в построенной им церкви Трех Святителей.

— Там хочу найти свой покой и последний приют… И прости, Настасья, если когда обидел…

Прошло несколько дней.

Иссохший, с запавшими щеками, князь молча лежал на высоких пуховых подушках, укрытый по грудь теплым стеганым одеялом. Невидящий взгляд померкших водянистых глаз замер на витиеватом ледяном узоре, затянувшем стылое оконное стекло. Сухо потрескивавшие в канделябре свечи играли на завитках узоров золотыми отблесками.

Там за окном, игриво прыгая по веткам, весело чирикали шустрые воробьи, где-то вдалеке скрипуче каркнула ворона, не ко времени закричал голосистый петух.

А в комнате, где лежал умирающий князь, было тепло, тихо и грустно.

И вдруг, пугая своей неожиданностью и поразительной ясностью, ему привиделся далекий крымский Перекоп.

И худенький юноша в мундире капрала, отчаянно карабкавшийся вверх по неровной земляной стене вала.

И белый камень, который обхватили сбитые в кровь, со сломанными ногтями пальцы.

А камень, как будто бы намертво вросший в стену, вдруг шевельнулся и, не выдержав тяжести тела, стал медленно вылезать из осыпающейся земли.

Василий Михайлович попытался приподняться с подушек — хотел крикнуть, предупредить юношу об опасности. Но из груди его вырвался только короткий, еле слышный хрип…

Тридцатого января 1782 года натруженное и больное княжеское сердце остановилось навсегда…


Кончина одного из самых известных в России людей не прошла незамеченной. Многие москвичи потянулись к дому Долгорукова, чтобы выразить свои искренние соболезнования вдове и детям покойного генерала. А знакомый с князем поэт Юрий Нелединский-Мелецкий написал на его кончину длинную эпитафию, в которой были и такие строки:

«Прохожий! не дивись, что пышный мавзолей

Не зришь над прахом ты его.

Бывают оною покрыты и злодеи.

Для добродетелей нет славы от того.

Пусть гордость тленные гробницы созидает.

По Долгорукову — Москва рыдает…»

И опечаленная Москва действительно рыдала!

Князь Василий Михайлович не был выдающимся полководцем, подобно Румянцеву, но служил России верой и правдой. И в народе его прозвали «Крымским» не для того, чтобы отличать от многих других Долгоруковых, но прежде всего отдавая дань заслугам в деле завоевания Крыма.

Спустя 60 лет — в 1842 году — внук Василия Михайловича князь Василий Васильевич Долгоруков, получив высочайшее разрешение, воздвигнул на свои деньги в центре Симферополя, напротив Александро-Невского собора, грандиозный памятник своему знаменитому деду. Кафедрального собора давно уже не существует, но памятник этот — многометровый, граненый, словно солдатский штык, с четырьмя закопанными по краям монумента чугунными пушками — стоит и сегодня.

Справка об авторе