Коала — страница 3 из 24


Вот почему в тот вечер в том доме я молчал и просто слушал, опасаясь бестактностью чрезмерного любопытства обидеть друзей брата, снедаемых, должно быть, как и я, чувством вины, а еще потому, что помнил — знание, а тем паче знание о самоубийстве, передается в этих краях не изустным словом, а совсем иначе. Все главное оставалось в неизреченном — во взглядах, в жестах, в невысказанных мыслях, что складками морщин нахмурили лоб и печатью суровости непреклонно сомкнули уста.

Тем же вечером, но попозже, мы перебрались несколькими улицами дальше в квартиру мачехи моего брата. С отцом его несколько недель как случился удар, и он лежал в больнице, все еще без сознания. Все сошлись на том, что с похоронами и поминками придется повременить по крайности до тех пор, покуда отец не оправится настолько, чтобы можно было сообщить ему трагическое известие. Потом мы принялись сочинять некролог, первое дело, когда я наконец-то смог хоть в чем-то оказаться полезным. Помню, возник даже непродолжительный спор насчет того, на каком языке писать объявление — на диалекте или на литературном немецком. А больше в тот вечер и нечего было обсуждать. Я вернулся домой, в свою обычную жизнь — или, по крайнем мере, попытался вернуться.


Нехитрое имущество распределили быстро. Часы марки «тиссо», голубой велосипед, замком на цепи примкнутый на стоянке возле вокзала, два чемоданчика с нардами, коричневый, который он больше любил, и черный, шкатулка с сувенирным набором игральных костей из Монте-Карло, компакт-диски группы «Пинк Флойд», а еще Криса Ри, обеденный стол и стулья, коллекция комиксов, — она была отказана мне, — две кожаных куртки, черная и рыжая, набор гаечных ключей в сером футляре, мобильный телефон, сколько-то франков, остававшихся на банковском счете, — все разошлось по городам и весям, каждый, кто хоть как-то был ему близок, что-то получил — в точности так, как он распорядился в завещании. Разошлось все, ничего не осталось. Вещи, подумалось мне, привязавшиеся к человеку в течение жизни, вещи, которые он старался заполучить и сберечь, которые его окружали, по которым другие иной раз его узнавали, после смерти покидают хозяина, — вот так же гаснет звезда, а планеты, вокруг нее кружившие, сходят со своих орбит, отлетают прочь, потеряв притягивавшее их небесное тело, и их материя равномерно распределяется по просторам мироздания.


До самого лета искал я тот вопрос, ответ на который он всем нам дал. Июль, половина августа, вылазки на плоскогорье, по болотистым лугам, усеянным неведомыми цветками, серебристыми и жилистыми, что недосягаемыми блестками мерцали в топких мшаниках. Вместе с детьми и в обществе друзей я провел все теплые месяцы в нашем доме в горах, целыми днями нежась на террасе с видом на раскинувшийся внизу сад, где буйствовала мальва, где пылали настурции. И вовсе не скорбь, а какое-то иное чувство не отпускало меня ни на минуту, снова и снова выталкивая в неизбывный, изнурительный круговорот все тех же мыслей, — я, по крайней мере, представлял себе скорбь совсем иначе. Я не ощущал утраты, и нельзя сказать, что мне его недоставало, — брата мне недоставало ничуть не больше и не меньше, чем в то время, когда он еще был жив.

Мы ходили за черникой, дети весело наполняли корзиночки и верещали от восторга, наблюдая за тем, как ловко и бережно наша собака обирает с кустиков ягоды. А меня неотступно преследовали картины, увиденные даже не мной, а другими, и пересказанные мне в последние месяцы. Снова и снова перед глазами вставала рыжая кожаная куртка, в которой брат улегся в ванну, и я все силился наглядно представить себе, какой конкретно смысл кроется в брошенной вскользь фразе друга, — он, мол, по цвету лица сразу понял, что пришли они слишком поздно. Мне не давал покоя вопрос, какого же цвета было у брата лицо, а поскольку однозначного ответа я найти не мог, в воображении моем лицо мертвого брата всякий раз приобретало иную цветовую гамму, поочередно опробовав оттенки едва ли не всех цветов радуги, от фиолетового до желтого.

С той же неотвязностью я снова и снова пытался вообразить его квартиру, в которой никогда не бывал, и непонятно почему внушил себе, что дом, конечно же, расположен на живописном склоне, что в действительности, оказалось совсем не так. Кухню я видел слева, ванную в конце коридора, жилую комнату справа, и всячески старался обогатить эту картину все новыми подробностями, пока не сообразил, что моя фантазия просто-напросто меня морочит, и на самом деле я вижу, правда, с небольшими и несущественными отклонениями, квартиру, в которой мы жили в детстве. Ванну, где его обнаружили, я мысленно рисовал чуть больше, не такую крохотную и тесную, как была у нас, — стараясь избавиться от чувства вины, я хотел расположить брата поудобнее. Душевая шторка была отдернута, но не полностью, а ровно настолько, что лица его я не видел. И поскольку в первые часы после звонка начальницы я представлял себе, что его нашли в ванной с водой, избавиться от этого наваждения я не мог никакими силами. Оно не исчезало, хоть умри, а ведь я, повторяю, уже вскоре знал, что на самом деле брат лег в пустую ванну, где и сделал себе смертельную инъекцию. Разъяснение этого недоразумения все-таки худо-бедно меня утешило, опять же ошибочно, ибо, как выяснилось позже, способ самоубийства, когда человек ложится в ванну с теплой водой и вскрывает себе артерии на запястьях, вроде бы считается не особенно болезненным, хотя, конечно, из-за обилия крови тут никак не обойтись без грязи, — употреблю здесь во всеуслышание это слово, которое в первое время после его кончины и в связи с ней упоминалось не раз, вернее, негласно подразумевалось, пусть произносить его вслух все старательно избегали. Потому что он не оставил после себя никакой грязи, для того и в ванну лег, чтобы квартиру не запачкать, чтобы все сопутствующие умиранию выделения можно было потом без особых хлопот попросту смыть.

Я спрашивал себя, предполагал ли он, что подобная предусмотрительная аккуратность первым делом наводит как раз на мысль о выделениях, об экскрементах, и чистота, о которой все упоминали, на самом деле оборачивается своей противоположностью. Неужто он и вправду считал себя грязным, видел в своем теле лишь оболочку носимых нами нечистот, которые мы, едва испустив последний вздох, начинаем выделять на свет божий из всех отверстий? И хотя по видимости все выглядело так, будто брат мой проявил невероятную тактичность, постаравшись ограничить хлопоты по устранению собственного трупа помывкой ванны, мне-то виделся в этом его жесте саркастический комментарий к мании чистоты, граничащей в тех краях со всеобщим помешательством, — он как бы в издевку давал всем понять, что главной заботой самоубийцы была вовсе не его смерть, а оставленные после себя нечистоты.


Крутыми тропами мы поднимались навстречу альпийским хребтам, и пока мои друзья восторгались прихотливостью и глубиной геологических складок, я не без удивления размышлял о том, как мало, как редко доводилось мне слышать о самоубийцах, которые, решив уйти из жизни, выбирают для этого какую-нибудь бездонную пропасть, куда никто даже на канате не рискнет спуститься, дабы предать земле их бренные останки. О том, сколь немногие избирают самоубийство в лесных дебрях, в заброшенном глухом овраге, отдавая себя на съедение зверью прежде, чем кто-то обнаружит их тело. Уйти совершенно бесследно люди решаются в редчайших случаях, большинство кончают с собой, можно сказать, на людях, среди нас. Они знают: рано или поздно кто-то их обнаружит. И сколь бы личным делом ни было их самоубийство, мертвое тело оказывается объектом публичности, достоянием общественных, административных процедур. Труп нужно из дома перевезти в морг для производства судебно-медицинской экспертизы. И хотя в итоге оформляется вполне официальное свидетельство о смерти, но даже после погребения или кремации самоубийца, пусть, возможно, упокоенный сам, не дает покоя остающимся. С ним, с его деянием невозможно примириться, никогда, никакими силами. От этой занозы в душе все сильнее, все неодолимей разгорался мой гнев, я изнемогал от бессильной ярости, что не радуюсь вместе с детьми при виде серн, скачущих вверху по скалам, а снова и снова позволяю ввергнуть себя в жернова одних и тех же размышлений.


Не одну неделю изнуряя мозг этим и тысячей других вопросов, я незаметно начал говорить сам с собой, причем, к сожалению, не только про себя, но иногда и вслух, и не только в уединении, но иной раз и на людях, к примеру, в гостях у приятельницы, правда, в клозете, но, к сожалению, довольно громко, так что меня сквозь дверь услышали, что повлекло за собой скопление возле туалета поначалу негодующих, затем озабоченных, а под конец просто неприятно смущенных гостей. Всем, разумеется, хотелось узнать, чем я там за дверью занимаюсь и с кем беседую. Я молча прошел мимо, оставив собравшихся в прежнем недоумении. Единственное, что можно было ожидать от этих милых, доброжелательных людей — это слова утешения, то есть то, в чем я меньше всего нуждался. Его смерть никаких сожалений не требовала. Она не была неизбежной, брат сам ее искал. Тут уж скорее уместны поздравления: самоубийце ведь сопутствовал успех, он достиг желаемого.


Постепенно я убедился: друзей и приятелей, у которых кто-то из родни покончил с собой, у меня гораздо больше, чем я думал. Таковые объявлялись повсюду, они словно сами давали о себе знать, едва прослышав о судьбе моего брата. И если тех, у кого покончили с собой брат, сестра, отец, мать или ребенок, было просто довольно много, то количество потерявших таким образом кого-то из дальних родственников, — дядю, тетю, племянницу, племянника, — выглядело и вовсе почти неисчислимым. Самоубийство, как я вынужден был признать, оказалось самым заурядным видом смерти, распространенным примерно так же, как близорукость. Такое случалось в истории каждой семьи. Проведя как-то целый вечер в обдумывании утешительной мысли, что я в своей беде не один на белом свете и впервые за последние месяцы проспав после этого целую ночь без сновидений, я вознамерился искать общества среди товарищей по несчастью и при первой возможности посвятить себя, свою работу, теме самоубийства.