Коала — страница 4 из 24

Меня пригласила в гости семья хороших знакомых, друзьями, впрочем, их назвать никак нельзя, не так уж давно мы приятельствовали. Из надежных источников мне было известно, что мать хозяйки покончила с собой. Подробностей, — когда это произошло, была ли дочь еще ребенком или уже взрослым человеком, — я не знал. В глубине души я, впрочем, надеялся, что несчастье случилось недавно, сопоставимость беды, возможность поделиться болью от свежей, еще не затянувшейся раны, как мне казалось, сулила моей затее успех. Считать, что я радовался предстоящему разговору, будет преувеличением, слишком безотрадным был сам повод, однако некоторое волнение, взбудораженность чувств, я, конечно, испытывал, а мне давно этого недоставало.

Мы провели вместе несколько часов в приятном, непринужденном общении, и наконец, когда подали десерт, я, собравшись с духом, в скупых словах поведал о самоубийстве брата, не умолчал и про ванну, вкратце обрисовав ход события и его предполагаемые причины. Подготовив таким образом почву для разговора, я рассчитывал услышать в ответ рассказ о самоубийстве матери хозяйки, после чего мы, совместно преодолев взаимную робость, целиком отдались бы проникновенному обсуждению небезразличного для обеих сторон предмета. Однако ничего подобного не случилось, ответом мне была мертвая тишина. Словно я на тяжелом джипе на полной скорости влетел в глубокий песок.


Одним этим экспериментом дело не ограничилось. Разговоры, едва начатые, если вообще поддержанные, смущенно умолкали, обрывались на первых же минутах. Неделями, месяцами я видел в ответ лишь испуганно вытянувшиеся лица, встречал наглухо закрытые, пустые взоры, замечая, как в комнатах, когда бы ни заходила речь о самоубийстве, как будто простиралась незримая тень, своим покрывалом окутывая людей, приглушая их голоса, омрачая их взгляды. Способность с темы самоубийства невозмутимо перевести разговор на другие, не столь мрачные предметы, обнаруживали лишь очень немногие. Да и не особо клеилась после этого сама беседа, впечатления от последнего виденного спектакля не казались столь захватывающими, а пересказ свежих слухов и сплетен как-то разом терял остроту из боязни ненароком обидеть кого-то азартом злорадства. Всякую тему, предполагавшую беззаботную легкость, один только отзвук упомянутого самоубийства наполнял свинцовой тяжестью и неумолимо влек ко дну. Угробив подобным образом не один десяток вечеров и снискав соответствующую репутацию, я, наконец, сдался, покорившись всеобщему обету молчания.


Для себя, однако, я не прекращал попыток найти этому молчанию объяснение. Поначалу я считал его проявлением стыда, последствием общественного осуждения и позора, который самоубийцы и поныне навлекают на всю семью, — отзвук дремучих времен, когда тела самоубийц вообще рубили на части и разбрасывали по обочинам вдоль дорог или сносили на висельный холм, где оставляли истлевать на поживу воронью, наравне с трупами убийц и изменников. Вот, к примеру, как было дело в Кнецгау в Нижней Франконии, где в последних числах ноября 1608 года обнаружили одинокую вдовицу, повесившуюся у себя в светелке. Позвали палача, приказали тому труп с петли срезать и прямо с чердака на мостовую сбросить. Там он и провалялся с утра четверга до самого субботнего вечера, а поскольку хоронить грешницу у церковной ограды было никак нельзя, тело отволокли к богадельной Часовне прокаженных, что на песках. Палач с подручными особо не утруждались, засыпали покойницу кое-как, с грехом пополам. Понятное дело, набежали собаки, вскоре обглоданные останки валялись повсюду, разлагаясь на солнце, надо было срочно что-то предпринимать. Да только какая община потерпит у себя в земле самоубийцу? А коли так, сыскалась по такому случаю большая бочка, в которую и засунули труп, свезли на тачке к Майну, в воды коего бренные останки тела вместе с грешной душой благополучно и спустили.


В такую же емкость, сказал я себе, в огромную бочку с плотно закрывающейся крышкой, у нас и сегодня бы с превеликим удовольствием затолкали всех самоубийц, лишь бы исторгнуть их из сообщества не только живых, но и мертвых. Человечество отнюдь не настолько современно, как само о себе мнит, просвещение достигло в лучшем случае лишь весьма ограниченных успехов, и свободное решение свободного человека лишь очень немногие способны принять непредвзято, так что, сколько бы все вокруг ни твердили, что смерть — она завсегда при тебе, и если жизнь, дескать, у нас любой отнять может, то уж смерть никто, сколько бы ни повторяли, что мудрец живет сколько должен, а не сколько может, в каких бы ученых прописях ни писали, что смерть тем прекрасней, чем она желанней, в каких бы трактатах ни утверждали, что если жизнь наша зависит от воли других, то уж смерть — только от нашей собственной, — все это, якобы, пустая болтовня, мертвые словеса из-под красивых переплетов, и так далее, и тому подобное, — я сам себе страшно нравился, изощряясь в критике своих бессловесных оппонентов, этих недалеких, закоснелых тупиц. Покуда однажды, в минуту откровенности перед самим собой, не признался, что и сам думаю не иначе и тоже предпочел бы об этом деле помалкивать.

Но помалкивал я не от стыда, не из боязни позора, а потому, что мне и сказать было нечего: я не находил в самоубийстве брата ничего, чем хотелось бы поделиться с другими. Ничто не побуждало меня излагать посторонним обстоятельства его смерти или гадать вместе с кем-то о причинах принятого им решения. Да и кому интересны подробности последних минут жизни несчастного человека, как и отчего он умер — и чему такое знание научит, какие уроки, какой смысл из него можно извлечь?

Самоубийство — оно само за себя говорит, ему не нужен ни голос, ни глашатай.


Итак, я замкнулся в молчании, но мысли кружили по-прежнему, и тогда мне пришла в голову идея посмотреть, что на сей счет думали другие люди в иные времена, то бишь справиться в литературе, спросить совета у словесности. Первым делом я, конечно, наткнулся на знаменитых самоубийц, начиная с Катона, противника Цезаря, который, предвидя неминуемое поражение, с платоновским диалогом в руках удалился в свой шатер отдохнуть, а, пробудившись от послеобеденного сна, приказал подать себе меч. При желании всякую жизнь можно считать битвой, поражение в которой уготовано заранее и неизбежно, — в поисках общности с судьбой брата ничего более умного мне в голову не пришло. Полководцем брат не был, могущественного врага, одного из величайших мерзавцев мировой истории, в своем окружении тоже не имел. Его не ждала роковая битва с несметным неприятельским войском у врат Утики, в чистом поле на просторах Северной Африки, и не было в поступке его ровным счетом ничего героического, тогда как самоубийственный подвиг Катона прославился в веках. Считается, что он, воплощая собой саму неподкупность, охраняет врата чистилища — служба, на которую брат ни за какие коврижки не стал бы наниматься.


Распрощавшись с этим античным героем, я и в кончины Сенеки и Сократа вникать не стал. Никакой властитель не приказывал брату выпить бокал цикуты, и ни в каком заговоре он, сколько мне известно, замешан не был. К тому же, он сразу прибег к яду, в отличие от Сенеки, — тот сперва вскрыл себе вены на руках, потом на ногах — все это в присутствии супруги, тоже готовой покончить с собой, — прежде чем решился улечься в горячую ванну, где, наконец, и испустил дух. Судьба не свела брата со злодеем и безумцем, тем паче такого пошиба, как Нерон, который послал бы его на добровольную смерть, никто не вручал ему высочайшего декрета, повелевающего адресату в точно назначенный день расстаться с жизнью. Не в такие мы живем времена, хоть иногда, в особо мрачные минуты, я и негодовал на наше государство, которое столь мало сделало, чтобы уберечь брата от гибельного шага. Однако я быстро одумался, поняв, сколь несправедливы мои попытки найти виновников его смерти, к тому же, если я верно понял рассуждения на сей счет философов, попытки эти принижают само его деяние, единственное, по утверждениям тех же философов, истинно свободное деяние, на какое способен человек. В конце концов, именно способность к самоубийству отличает человека от животного, ибо животное цепляется за жизнь при любых условиях, в самых мучительных и унизительных для себя обстоятельствах, какими бы ужасными они ни были. Другое дело человек, как вычитал я, он один способен сделать выбор между жизнью и смертью, определить целесообразность продолжения своего существования и принять соответствующее решение. Вот что я вычитал, одобрительно кивая над каждой фразой, ибо и для меня, современного человека, ничего нет выше, чем свобода воли.

Я захлопнул книгу, не чувствуя, однако, ни утешения, ни покоя: великий и мужественный акт свободной воли применительно к судьбе брата отдавал позерством и пошлостью, малодушной попыткой принарядить поражение в тогу геройства.

Впрочем, оставались еще жертвы любви, все эти отринутые и отвергнутые, чьи жизнеописания я уныло перелистывал. Ничего похожего на воодушевление и энтузиазм, с какими иные влюбленные хватались за пистолет или чуть ли не с воплем восторга кидались в пучины, я в поведении брата при всем желании припомнить не мог. Напротив, его поступок выглядел результатом холодного расчета, трезво подведенного жизненного баланса, и даже если допустить, что в последние месяцы он безумно страдал от несчастной любви, никаких следов безумства этой страсти в характере и способе его деяния не просматривалось. В нем не было никакого фанатизма, он не отшвырнул, не отринул от себя свою жизнь, а аккуратненько положил на место, как возвращают ключи от квартиры, из которой приходится съезжать, — пусть, быть может, и не без ностальгических воспоминаний о прожитых под этим кровом годах, но вполне осознавая, что сами ключи тебе уже не понадобятся.


Как же мне недоставало предсмертной записки, этих нескольких строк, которые раз и навсегда объяснили бы, почему, с какой стати он добровольно ушел из жизни! Это послание, так мне казалось, избавило бы меня от всех моих вопросов, и поскольку брат мне его не оставил, я взлелеял надежу найти хоть некоторые ответы в добросовестных свидетельствах врачей-невропатологов, собравших и систематизировавших отчеты о последних часах многих безвестных самоубийц. В них исследовались и предсмертные записки, эти последние приветы от навсегда уходящих миру живых.