— А маузер? — ехидно спросил Кандыбин.
— А шо маузер? Я его еще в Урмии отнял, а второй под Катеринодаром добыл. Раскидал за его, як кучу навоза, отряд самого Богаевского.
— Жеребца куешь?
— Кую.
— Чем?
— Подковами.
— А подковы?!
— Ну, может, только подковы! — смутился Кочубей. — Да не только подковы. Небось шаровары-то надел алого сукна, а не из домотканины, а бешмет атласный не из холстины, а снаряды, бомбы, винтовки… Мало ты стоишь без рабочего, Ваня. Грош тебе цена в хороший базарный день.
— Ну, ты мною не торгуй, комиссар, — стараясь не поддаваться, но явно конфузливым тоном произнес Кочубей, — мной Деникин торгует. Он дает два мильона за одну только голову, а еще остаются лодыжки на холодец, гусачок на пирожки. Я дорогой.
Кочубей притих, пытливым своим умом додумывая сообщения комиссара. Кандыбин, пользуясь молчанием своего оппонента, рассказал, что и подкова не сразу отковывается, что надо из руды достать чугун, потом переплавить чугун на железо, прокалить его, что у плавильных печей иногда жарче бывает, чем в самом горячем бою. Кочубей, видно исправляя допущенную ошибку, значительно подобрел к рабочим.
— Выходит, надо им помочь, товарищ политичный комиссар, — согласился он, — надо и нам начать обмолот хлеба, що кинули экономщики, да наладить доставку хлеба на Яшкуль. Может, казаки-жители помогут, потрусят закрома, только нужна им плата. Где ж грошей добыть, товарищ комиссар?
Задумался комбриг, а потом встрепенулся от удачно пришедшей мысли:
— Хай помогнет вся бригада. Ты, Вася, проструни завтра на фронт, по всем сотням. Хай дают согласие передать на хлеб свое жалованье. Не нужно им жалованье, такие мои думки, — одягнуты они, обуты и накормлены… На шо им сто пятьдесят рублей в месяц? Хватит с них по десятке на семечки.
— Выходит, теперь только осталось доказать, что кочубеевцы не хуже чугаевцев-прикумчан, — сказал Кандыбин комбригу. — Завтра у нас загорится дело.
— Вот так Васька-комиссар! — похвалил комбриг. — И на шашках, и по подковам, и по уговорам. Ой, мабуть, от тебя девчата сохнут, Васька, га? Прямо и святой Иван Златоуст и Егор Гадюкодав.
Стали чаще попадаться конные группы. Беспрерывные бои истрепали людей и коней. Прежние щегольские башлыки были помяты, почернели и кое-где прожжены. Знать, свалился казак у костра, как убитый, в прохладную осеннюю ночку. Лица были тоже опалены. Здоровались с батькой. Сверкали радостно зубы.
В Суркули въехали, когда солнце пошло вниз от полуденной заметки, что наметили кочубеевцы во дворе штаба по крестообразному колодезному журавлю.
Кочубей присел на завалинке, не входя в штаб. Он привез из города гостинцев и, держа на коленях хозяйского и еще чьего-то малышей, разгрызал орехи своими крепкими зубами и ядра отдавал им.
Улыбнулся подошедшему комиссару, подвинулся. Кандыбин присел, тоже вынул из кармана подарки — два пряника в форме розовых, обсыпанных сахаром коней. Передал обрадованным детям:
— Катайтесь, ребята. Не все ж нам, надо и вам. Кочубей заботливо вытер меньшому нос подолом его же холстинной рубашки, заскорузлой от арбузного сока.
— Не будет с этого парасюка толку, ей-бо, не будет, — безнадежно сказал Кочубей.
— Может, и будет, Ваня! Что же ты его конфузишь?
— Не будет, Вася, нет. Як смолоду к сладкому привыкнет, ну и пропало все. Вот я конфет укусил пятнадцати годов, и то было зуб сломал. И толк вышел с меня. Гожусь кое на шо, а це — барчата.
«Барчата» были босы и без штанишек. Пятки у них потрескались, и рубашки были разорваны. У одного обнажился пупок, у другого — обгорелая, до цвета чугуна, костлявая спина.
— Этого барчука я знаю, — улыбаясь, указал комиссар на хозяйского сынишку, — а другого вижу впервые. Чей хлопец, а?
Кандыбин взял его шутливо за щечку; ребенок отвернулся и приник к груди Кочубея. Кочубей погладил его по головке.
— Кажуть хлопцы, позавчера его батьку убили.
— Какой сотни? — удивился комиссар, зная наперечет всех бойцов бригады, имевших семьи в обозе.
— С якой там сотни! — отмахнулся комбриг. — Жителя сын, да еще, кажуть, сухорукий был его батько. На загоне убили. Чужой клин пахал. Черти его мордовали в такое время пары подымать. Шкуринцы укокали. Мабуть…
Комбриг, не докончив фразы, поставил на землю ребят, встал и, встряхнувшись, направился в глубь двора.
— Шо там за свадьба? — недоумевал он, приближаясь. Под размашистой бесплодной грушей собрался кружок.
К дереву подводили строевых лошадей и через несколько минут уводили с коротко подстриженными гривами, точно у лошадок-двухлеток, и с обрезанными по самую репицу хвостами.
Кочубей растолкал увлекшихся бойцов и, пораженный, остановился у круга. Помаргивая красными веками и поторапливая, трудился казак, похожий на цесарку. Это был Чуйко, коновал. У ног Чуйко лежала груда конского волоса, а через плечо болталась неизменная сумка с набором инструментов, необходимых каждому уважающему себя коновалу.
Кочубей вспылил:
— Ты шо тут мудруешь, га?
Чуйко, нисколько не испугавшись, важно расправил хилые плечи.
— Должна быть отличной лошадь революционного солдата, чтоб по коням угадывал своих трудовой класс. Вот и приказал я обрезать хвосты и гривы.
Кочубей, не сводя глаз с Чуйко, крадущейся походкой начал надвигаться на него, выдавливая почти шепотом сквозь стиснутые зубы:
— Да кто тебе дал право приказывать? Кто дал тебе право с моей бригады цирку робыть?
Чуйко, почуяв беду, испуганно заморгал и стал бочком отступать. Ярче вышли на лицо ржавые пятна. Бесцветные глаза его, перестав мигать, стали округляться и будто остекленели. Сейчас он не напоминал цесарку, хлопотливую рябенькую птицу. Он походил на робкого кролика, замороженного гипнотическим взглядом удава.
— Как я есть конский лекарь… — пытался он оправдаться.
— Шо? Лекарь?! — рассвирепел Кочубей так, что Чуйко весь собрался от страха. — То-то я гляжу — в сотнях кони куцые. Муха, овод засекли худо ́ бу. Жители на смех подымают куцую кавалерию… Хлопцы, всыпьте ему!
Вечером, когда на столе штаба шипела аппетитная колбаса, прибыл Кондрашев в сопровождении сильного конного отряда под командой пискливого Птахи. Кондрашев был голоден, Птаха тоже поглядывал алчно на пустую сковородку.
Они, охотно приняв приглашение, сели к столу и сняли шапки. Догадливый Левшаков исчез и затеял бранчливые переговоры с хозяйкой. В горнице было накурено. Кондрашев распахнул окно.
На завалинке под окном кто-то уныло и монотонно пел:
Гора крутой,
Ишак худой,
Кибитка далеко,
Вода глубоко.
Ахмет презрительно бросил:
— Петь никак не умеет. Калмык поет, очень скверно поет.
Абуше Батырь — боец партизанской сотни — продолжал безрадостную песнь.
Игнат Кочубей, расправляясь с колбасным кругом и поминутно утираясь расшитым полотенцем, флегматично заметил:
— Не иначе — к лиху. Вот перед тем, как Наливайку убили, тоже вот так, як зараза, пел.
Суеверный Кочубей подскочил к окну, крикнул:
— Геть! Шо, тут тебе медом намазано? Вернувшись к столу и как бы оправдывая подчиненного, сказал:
— В бою тигра. А спивать — як сто шакалов. Чи голосу нема, чи жизня у них в степу тошная…
Степняк давно исчез. Ничто не нарушало теперь тишины, но дикая песня нагнала на всех необъяснимую тоску.
Молчали. Прочищали зубы, вертели из газетной бумаги козьи ножки, не торопясь, выбирая с крепких ладоней махорку широким концом закруток. Колбасу продолжал уничтожать один Кочубей.
Кондрашев кончил есть, закурил, подвинулся к Пелипенко.
Взводный привез сообщения с фронта от начальника штаба и Михайлова, поэтому за столом комбрига был случайным гостем. Пелипенко значительно потолстел за последний месяц. Он стеснялся обнажать свое тучное тело, но жара заставила расстегнуться. Сидя под образами, с наслаждением затягивался дымом папиросы и ежеминутно сплевывал в святой угол, под лавку. На шее его по-прежнему лоснился кожаный гайтан, в свое время заинтересовавший Левшакова.
— Религию не забываешь? — лукаво спросил Кондрашев, потянул гайтан. — А мне комиссар, по секрету тебе скажу, хвалился, что ты в коммунисты записался.
Пелипенко покраснел. Неловко застегнул ворот. Последний раз затянувшись, поплевал на пальцы, растер в них окурок и вытер пальцы о штаны.
— Трошки не так, товарищ командир дивизии, — я большевик, а не коммунист, — поправил взводный с неким чувством превосходства. — В церкву не ходю, попов не люблю, но в бога верю. А коммунист должен крест снять обязательно, а я привык к кресту, будто к куреву.
— Вот тебе и программа! — воскликнул Кондрашев и, переменив тему, обратился к Кочубею: — Ваня, у меня к тебе есть дело.
— Говори, раз дело. Со мной сам Орджоникидзе о делах разговаривал, а тебе и сам бог велел, — пошутил комбриг, дожевывая и вытирая пальцы прямо о скатерть, показывая этим, что он приготовился слушать.
— Вот какие дела, Ваня, — начал тихо Кондрашев, — идут слухи по армии — организует генерал Шкуро большую конную группу для прорыва фронта. Хочет окончательно отрезать армию от Царицына, закупорить нас хочет на Северном Кавказе, как в бутылке. По аулам и станицам бродят шкуринские агитаторы, князья да атаманы поднимают народ, баламутят. Как у него дела идут, у Шкуро, очень необходимо знать нам, Ваня. Штаб-то он перенес в Крутогорную станицу. Там у него вроде и центр комплектования. Что у него делается?
Кондрашев выжидательно поглядел на Кочубея, вынул платок и старательно вытер свою вспотевшую, наполовину лысую голову.
— Так чего тебе от меня нужно, Митька? — удивился Кочубей. — Крутую горку, может, взять? Давай приказ.
— Нет, — отмахнулся Кондрашев, — нужна глубокая разведка, ценные сведения… У тебя есть пронырливые ребята.
— Эге, понял! — обрадовался Кочубей. — А может, все же взять станицу надо?