Код Мандельштама — страница 9 из 29

отторжении от мира и о своей слиянности с океаном. Одно и то же великолепие поэтического одиночества и его трагедия представлены поэтами как бы с разных ракурсов.

Как показательно, что у юного Мандельштама именно НОЧЬ решает вопрос его бытия:


НУЖЕН? — НЕ НУЖЕН? — ВЫБРОШЕН.


Из мировой пучины, уютного, бесконечного, понятного для гения лона, на берег, в жизнь, хрупкой раковиной.

И необходимо, чтоб НОЧЬ

— и полюбила («Но ты полюбишь, ты оценишь // Ненужной раковины ложь»),

— и спрятала («Ты на песок с ней рядом ляжешь, // Оденешь ризою своей…»),

— и наполнила пустую раковину звуками жизни — «шепотами пены, туманом, ветром и дождем…»

Ведь именно звуковой ряд так емок, многообразен и выразителен в поэзии Мандельштама, где звуки играют гораздо большую роль, чем краски. Ночное время обостряет слух, дает сосредоточиться. Ночь тут помощница.

Ночь дарит мысли о небывалой свободе, свободе без верности и постоянства, потому что стоит ли брошенным в пространство жизни, обреченным на смерть, чем-то ограничивать свою временную свободу:

О свободе небывалой

Сладко думать у свечи.

— Ты побудь со мной сначала,

Верность плакала в ночи.

………………………

Нам ли, брошенным в пространстве,

Обреченным умереть,

О прекрасном постоянстве

И о верности жалеть!

(«О свободе небывалой…», 1915)

И вот уже какая парадигма вырисовывается, какая тема ясно обозначается:

НОЧЬ — ВЫБРОШЕННОСТЬ В ЖИЗНЬ — ОБРЕЧЕННОСТЬ.

Федра

А тьма словно нашептывает, выбалтывает о себе тайны:

— Черным пламенем Федра горит

Среди бела дня.

Погребальный факел чадит

Среди бела дня.

Бойся матери ты, Ипполит:

Федра — ночь — тебя сторожит

Среди бела дня.

— «Любовью черною я солнце запятнала… «

(«Как этих покрывал и этого убора…», 1916)

Стихотворение начинается цитатой из Расина:

— Как этих покрывал и этого убора

Мне пышность тяжела средь моего позора!

И дальше Федра говорит словами Расина. Мифологический сюжет о Федре, влюбившейся в пасынка Ипполита, не раз подвергался литературной обработке. Наиболее известная из них (после Еврипида и Сенеки) принадлежит Ж. Расину. К сюжету обращались также Ф. Шиллер, А. Суинберн, Г. д’Аннунцио, Ж. Кокто; в России — С. М. Соловьев, М. Цветаева и др.

В греческой мифологии Федра связана родственными узами с солнцем Гелиосом, она его внучка по материнской линии, она же, по вине Солнца, несет на себе родовое проклятие: Солнце открыло Гефесту, супругу Афродиты, ее прелюбодеяние с Ареем, и тот опутал любовников железными сетями:

…пел Демодок вдохновенный

Песнь о прекраснокудрявой Киприде и боге Арее:

Как их свидание первое в доме владыки Гефеста

Было; как, много истратив богатых даров, опозорил

Ложе Гефеста Арей, как открыл, наконец, все Гефесту

Гелиос зоркий, любовное их подстерегши свиданье.

(Гомер. «Одиссея» VIII, 270)

За то, что Гелиос открыл тайну богини любви, поплатилась дочь Солнца Пасифая (мать Федры). Она пылала страстью к быку, от которого зачала чудовищного Минотавра. Поплатились и внучки Гелиоса, дочери Пасифаи и Миноса — Федра, влюбившаяся в пасынка Ипполита, и Ариадна, предавшая отца ради Тесея.

У Сенеки Федра называет Солнце ненавистным, поскольку своими страданиями она искупает наложенное на него проклятье:

Венера роду Солнца ненавистного

Давно за цепи мстит свои и Марсовы,

Потомков Феба отягчая гнусными

Пороками. Из Миноид никто еще

Любви не ведал легкой: всех их грех влечет[35].

В трагедии Расина Федра обращается к Солнцу с последними словами:

О лучезарное, державное светило,

Чьей дочерью себя надменно объявила

Мать Федры! За меня краснеешь ты сейчас?[36]

Как и у Расина, мандельштамовская Федра не проклинает солнце, напротив, она страдает от своего греха и оттого, что запятнала солнце этим грехом.

Ночь — время любви, страсти, тайного греха, зла. Поразительный образ: Федра у Мандельштама — ночь.

Черноте ее грешной любви противопоставляется белый день, она сама («Федра — ночь») противопоставляется дню, свету. Она, злодейка, «ночь», пятнает своим грехом солнце. Схематически это явное противопоставление может быть представлено так:

Как выразительно это «Я» Федры, мечущееся между добром и злом, светом и тьмой, но тьмой уже поглощаемое!

День безгрешен и прост, поэтому так и уязвим, как уязвимо добро легко совершаемым грехом.

Прост и единственный (устоявшийся, фольклорный) эпитет, относящийся к слову «день», — белый день, среди бела дня.

Ночь же многообразна в своей кромешной грешной черноте: тут и черная страсть Федры, чернота ее помыслов и вожделений, бесконечная тьма смерти, чернота огня чадящего погребального факела, тут и бесстыдство Федры-ночи, и чернота ее любви, и агрессия ее клеветы:

— Мы боимся, мы не смеем

Горю царскому помочь.

Уязвленная Тезеем

На него напала ночь.

Ужасна эта нападающая, атакующая ночь.

Особенно страшна ночь бессонная.

Ночь, не дающая покоя и сна, рождает чудовищ, делает черным само солнце. Хор у Мандельштама декламирует: «Страсти дикой и бессонной // Солнце черное уймем».

Отныне образ черного солнца станет одним из ярчайших атрибутов лирики поэта, найдет он свое отражение и в прозе: «Я вспоминаю картину пушкинских похорон, чтобы вызвать в вашей памяти образ ночного солнца, образ последней греческой трагедии, созданной Еврипидом — видение несчастной Федры» («Пушкин и Скрябин»).

Конфронтацию греха и чистоты (а по Мандельштаму НОЧИ и ДНЯ) можно продемонстрировать так:

Круг замкнулся. Противоречия стерлись. Нет ночи без дня.

Нет Федры без Ипполита. А что же Ипполит без Федры?

Об этом стоит еще подумать. А пока отметим, что уже в 1916 году ночь определяется поэтом как МАЧЕХА.

Федра — мачеха. Федра — ночь. Ей сострадает рожденный ночью (и в прямом, и в поэтическом смысле) поэт, к ней тянется, ее боится.

Ночь и смерть. Ночь и любовь

В стихотворении «Зверинец» (1916), посвященном войне, охватившей Европу, поэт пишет о битве, в которую вступили народы в начале XX столетия — «в начале оскорбленной эры». Стихотворение это перекликается с державинской одой «На взятие Измаила», где поэт говорит о тщете войны:

Напрасно, бранны человеки!

Вы льете крови вашей реки,

Котору должно бы беречь.

Но с самого веков начала

Война народы пожирала;

Священ стал долг: рубить и жечь.

А в стихах «На шведский мир» Державин отождествляет воюющие стороны с орлами и львами:

Орлы и львы соединились:

Героев храбрых полк возрос;

С громами громы помирились:

Поцеловался с шведом Росс.

У Мандельштама в «Зверинце» сражаются меж собой германский орел, британский лев, галльский петух. Что может сделать всего лишь поэт, чтобы вернуть миру «воздух горных стран — эфир»?

Я палочку возьму сухую,

Огонь добуду из нее,

Пускай уходит в ночь глухую

Мной всполошенное зверье!

В глухую ночь — ночь небытия (туда, где грех, преступные страсти, черные помыслы) — должны уйти воюющие. «Мы для войны построим клеть», — надеется поэт:

В зверинце заперев зверей,

Мы успокоимся надолго,

И станет полноводней Волга,

И рейнская струя светлей

И умудренный человек

Почтит невольно чужестранца…

Традиционный по отношению к ночи эпитет (см. у Тютчева: «Во мне глухая ночь, и нет для ней утра…»).

Традиционная чистота поэтических помыслов.

Неповторимый подход к теме.

Чрезвычайная трагическая энергетика стиха.

Однако перспективы ложны, и нет пока понимания войны, как факта жизни космической. Война ощущается поэтом как зоологическая стадия в развитии человечества, война — дело человека примитивного, не «умудренного», грех и зло.


А тем временем глухая ночь надвигается. Не потому ли в любовной лирике возникает тема смерти, и долгая ночь любви кажется отравленно-бесконечной:

Пусть говорят: любовь крылата,

Смерть окрыленное стократ;

Еще душа борьбой объята,

А наши губы к ней летят.

И столько воздуха и шелка

И ветра в шепоте твоем,

И как слепые ночью долгой

Мы смесь бессолнечную пьем.

(«Твое чудесное произношенье…», 1917)

Ночь и смерть вновь объединяются, равно как ночь и любовь. Выстраивается характерный для поэта ряд:

(КРЫЛАТАЯ) ЛЮБОВЬ — (СТОКРАТ БОЛЕЕ ОКРЫЛЕННАЯ) СМЕРТЬ — (ДОЛГАЯ) НОЧЬ

Солнце черное, солнце желтое

В этот период творчества ночь-мачеха уведет в свою тьму навсегда мать поэта, и горе заставит увидеть солнце черным:

Эта ночь непоправима,

А у вас еще светло.

У ворот Ерусалима

Солнце черное взошло.

И опять, как и прежде в лирике Мандельштама, свет дня отравляется чернотой — на этот раз — чернотой солнца. Поэтому не кажется парадоксом, что свет дня видится поэту еще более страшным:

Солнце желтое страшнее —