Когда Ану сотворил небо. Литература Древней Месопотамии — страница 4 из 27

имому, был не конкретный автор, но стоящий за именем авторитет (например, тексты, вышедшие «из уст бога Эйи»). Аккадская литература, следовательно, мыслилась авторской — пусть не в нашем понимании, но, во всяком случае, как сложившаяся в потоке традиции, божественной и человеческой. Стремление к личностному началу в аккадской литературе прослеживается во многих направлениях. Предпочтение тому или иному жанру, оказываемое обеими литературами, нам представляется далеко не случайным. Так, в шумерской литературе чаще встречаются гимны и плачи о гибели городов и династий, а в аккадской — псалмы, то есть хвалебные и покаянные молитвы. Гимн рассчитан большей частью на хоровое исполнение, эмоции, которые он вызывает, — коллективные, объединяющие людей. То же можно сказать и о плачах. Молитва, псалом — уже средство индивидуального общения с богом. Если человек нарушал ритуал, осквернялся или заболевал, он шел в храм и заказывал соответствующую службу. Обряд очищения можно было совершить и дома — глава вавилонской семьи обычно исполнял ряд жреческих обязанностей сам. Большинство молитв, псалмов, заклинаний строились стереотипно. Но первоначальный образец, как правило, обладал высокими художественными достоинствами и, по всей видимости, составлялся для царей по специальному заказу, В тексте молитвы часто оставлялось свободное место, чтобы можно было вставить туда имя человека, обращающегося к богу.

Характерны для аккадской литературы и жанры, в которых рассказ ведется от первого лица, — к ним можно отнести так называемые «псевдоавтобиографии» (в нашем издании — легенда о Саргоне), «псевдонадписи», а также и подлинные надписи и исторические описания, нередко содержавшие биографические элементы. Любопытно соотношение диалогических текстов и монологических — в ряде случаев нам представляется возможность проследить эволюцию памятника, где третье лицо заменяется первым — в частности, в философско-эпических поэмах о «Невинном страдальце» (два варианта публикуются в настоящем издании).

Существование светской лирики кажется несовместимым с понятием литературы культовой, канонической или учебной. И все же этот жанр существовал и дошел до нас. Речь идет не о любовных заклинаниях, близких заговорам, и не об обрядовых песнях-действах, что было бы вполне естественно. Сохранился каталог любовных песен конца II тысячелетия до н. э., названия (первые строчки произведений) не оставляют сомнения относительно их содержания: «О, приди, любимый!», «Уходи, сои, я обниму любимого!», «Твоя любовь, господин мой, — благоухание кедра...», «Не соперница мне ты, сражающаяся со мной!» — и т. д. Но сохранились, к сожалению, только названия, самих песен мы не знаем. Однако существует текст гораздо более раннего времени (начала II тыс. до н. э.), «Оставь попреки...», который показывает, что подобные произведения вовсе не случайное явление. «Оставь попреки...», судя по всему, — учебный текст, который был либо литературной композицией, скопированной с более раннего, несохранившегося текста, либо, что вероятнее, сочинением одаренного ученика-писца, подготовившего импровизированное упражнение, может быть, для себя, для собственного удовольствия. Произведение это не производит впечатления вполне традиционного, хотя автор не отказывался от традиционных приемов, но наполнено такой искренней выразительностью, которая свидетельствует о прочувствованном личном начале, словом, о том, что и делает поэзию поэзией.

Две тысячи лет существования письменной традиции, равно как и развитой системы школьного преподавания, сделали аккадскую литературу «книжной» и замкнутой, — она развивалась как литература высокой тайной премудрости, изощренной игры ума: «Я открою тебе, Гильгамеш, сокровенное слово...» Литература поучающая и просвещающая зародилась еще в э-дуббе как шумерская; затем аккадская литература развила и обогатила это направление — «премудростей», поучений, споров о добре и зле, о смысле жизни, где вольно или невольно затрагивались вопросы о смысле бытия... Так, предтечи Екклесиаста в аккадской литературе представлены более, чем в какой-либо другой литературе древности.

Процесс развития месопотамской словесности к собственно литературе и ее становления был длительным и почти неприметным. Однако уход аккадской литературы от своих истоков — литературы шумерской, развитие возможностей, заложенных в самой литературе, как в самостоятельном виде искусства, привыкание к чтению глазами, «про себя», к процессу размышления и чистого эстетического удовольствия прослеживается в развитых аккадских памятниках весьма отчетливо.

Такая литература может решать уже довольно сложные задачи, создавая, например, произведение, композиция и стилистика которого будут полностью подчинены его идейному замыслу и «сверхзадаче». Мы имеем в виду космогоническую поэму «Когда вверху...»-«Энума элиш». Это сочинение, соединившее в себе прямолинейную агитацию с абстрактнейшими теологическими выкладками и построениями, задуманное хитроумно и многопланово, является характерным образцом работы «книжной», ученой мысли вавилонских писцов и теологов. Сначала нам кажется, что мы имеем дело с мифом — произведением, повествующим о сотворении мира и излагающим основы вавилонского космогонического учения. В поэме говорится о первородном хаосе, о мировом океане, о создании вселенной, о борьбе первичных стихий. Но очень скоро становится ясно, что цель поэмы вовсе иная. Вся композиция ее искусно и продуманно подчинена единой мысли: прославить величие и мощь бога Мардука, который после возвышения Вавилона в XVIII веке до н. э. постепенно стал центральным божеством вавилонского пантеона. Так, рассказ о последовательном рождении поколений богов, каждое из которых превосходит предыдущее, создан лишь для того, чтобы подчеркнуть совершенство Мардука, а заодно доказать его законную преемственность. Мардук — «дитя-солнце», с которым никто не может сравняться, к тому же еще и прямой потомок древних шумерских божеств и сын мудрейшего из них, Эйи. Ту же цель преследует и рассказ о сражении с первородной стихией, с Тиамат: Мардук — единственный, кто может противостоять и победить в сраженье. Разработки собственных космогонических представлений по сравнению с шумерской космогонией в поэме не обнаруживается, да это, судя по всему, не слишком интересовало создателей поэмы. Им гораздо важнее было показать роль Мардука в сотворении мира, приписать ему все великие деянья. Создателем людей в шумерской традиции считался Энки-Эйа, а поэма изображает эту историю так, что Эйа творит людей по замыслу Мардука, как бы исполняя лишь его волю. Вообще все боги в поэме поспешно и добровольно отдают Мардуку свой сан, свои заслуги и положение. При этом «дела земные» мало интересуют авторов — о сотворении земли и людей, о земном устройстве рассказывается как бы мимоходом. Но все, что создается на небе: чередование дня и ночи, ход небесных светил, расположение планет — находится в кругу живейших интересов ученых творцов поэмы. Стиль поэмы также подчинен ее идей.: ному замыслу: в ней много архаизмов и придуманных «книжных слов», размер ее тяжел и торжествен, текст обременен большим числом монологических и диалогических повторов, — поэма как бы имитирует древнее произведение, создатели стремились сделать ее похожей на старинные шумерские образцы. И такая искусственность и надуманность сочинения, прямолинейная идеологическая направленность — наиболее уязвимые, слабые стороны поэмы. Она не воспринимается нами столь живо и непосредственно, как эпос о Гильгамеше, или сказание об Атрахасисе, или даже менее совершенный диалог влюбленных с их миром живых человеческих страстей.

Ученая и все же на фольклор опирающаяся литература неминуемо обнаруживает не только свою поэтическую тягу к «изустности», но одновременно и свою причастность к абстрактному графическому образу, к «запечатленному слову». Мы уже говорили, что характернейший прием шумерской и аккадской поэзии — объединение двустиший или даже стансов-строф, связанных между собой синтаксическим параллелизмом, а также их противопоставление.

Действительно, в аккадской поэзии, в ее развитой форме, совершенно явно выделяются строфы, образованные выделением и подчеркиванием какой-то единой мысли. Скажем: повторением определенной словесной формулы — «Смилуйся надо мной!..» («Тебе мольбы мои, владык владычица...»), или: «Как тот, кто...» («Владыку мудрости хочу я восславить...»), либо нанизыванием одного за другим параллельного ряда стихов. Реже, но достаточно все же часто применяется хиазм — противоположное, обратное параллелизму, синтаксическое построение. Возможно, мы пока не всегда улавливаем многих существенных литературных приемов в их взаимосвязи. Однако, хотя у нас нет оснований утверждать, что в основе стиля вавилонской поэзии лежит строго и сознательно проводимый принцип чередования параллелизмов и хиазмов, в ней явно заметно стремление к особому поэтическому строю речи.

Весьма важно и другое: безусловное существование текста как бы в двух плоскостях — произносимом вслух, заученном или усвоенном на слух, в декламации, и — доступном глазу. Так, например, до нас дошли экземпляры текстов, где поперечной чертой подчеркнута, скажем, каждая десятая строка (в одном из вариантов текста поэмы о Невинном страдальце), что не совпадает с делением строф в поэме. Есть таблички, где строки разделены линией, хотя нет никакого двустишья. То же самое происходит и с цезурой — в некоторых копиях текстов в середине каждой строки оставлено пустое место, делящее строку на два полустишия. Все это знаки — для глаза, они графически отражают возможности читательского восприятия.

Еще более показательное явление — акростих. Клинописному знаку соответствует не буква, а слог; если читать первые знаки строк сверху вниз, составляется акростих. До нас дошло семь акростихов, все из библиотеки Ашшурбанапала. Те из них, что сохранились полностью, называют имена авторов или писцов наряду с благочестивым изречением. Текст одного из них — так называемая «Вавилонская теодицея» — приведен в нашем издании. В одном из стихотворений последние знаки строк идентичны первым, образуя акростих по обеим сторонам.