Когда была война — страница 4 из 67

– И так согласна, – засмеялась Люба.

Через неделю командир расположившегося неподалёку пехотного полка, сам волнуясь, как первоклашка на линейке, расписал их и с торжественным поздравлением вручил свидетельство о браке.

– Я это… – кашлянул он и неловко поправил фуражку. – Первый раз расписываю молодожён! Волнительное дело, однако!

Андрей пробежал глазами по строчкам. Почему-то не верилось, что он теперь женат. Причём женат на медсестре из их полковой медсанчасти.

Но он ни капли не жалел о принятом решении. Чем дольше он смотрел на Любу, тем сильнее его душу захватывало невольное восхищение, и он поражался, как же мог не замечать эту девушку раньше. Нет, она не была красавицей, но обладала чем-то таким, что привлекало, тянуло, манило. Манило удивительной загадочностью, которая скрывалась в очаровательной, непосредственной простоте.

Люба была прелестной. Чудесной. Такой, каких тысячи, но всё же единственной. Восхитительной простушкой.

В тот же день они щёлкнули фото на память. Андрей попросил фотографа сделать два экземпляра, один из которых в тайне от молодой супруги отправил Ульяне. На обороте он специально указал не настоящую дату, а полугодичной давности, и коротко приписал: «Прости. Не решался тебе сказать. Но ты сама решила проблему».

Ему нисколько не было стыдно за свой поступок, ведь он действительно влюбился в Любу за ту короткую неделю, которую они считались женихом и невестой.

Ещё Андрей отправил письмо в Свердловск, матери. «Дорогая моя мамочка! – аккуратно вывел он трофейными чернилами на тетрадном листочке. – Я возвращаюсь домой с женой и котёнком!»

***

Поезд стучал колёсами, протяжно свистел и нёсся сквозь чёрную непроглядную тьму. Снопы паровозных искр стелились по покрытой мраком земле, путались в траве и гасли, царапали металлические бока эшелона. Мимо проносились бурно поросшие высокой травой косогоры, леса, поля, деревеньки, мелькали иногда вдали размазанные огни городов.

Андрей поднялся с расстеленной на соломе плащ-палатки и зашарил вокруг себя в темноте, ища фляжку с водой. Пальцы наткнулись на что-то холодное и металлическое. Кружка, – догадался Андрей.

– Ты чего не спишь? – спросил сзади сонный девичий голос.

– Попить встал, – шепнул Андрей. – Ты спи, спи.

Он наконец нашёл фляжку, впотьмах отвинтил пробку и глотнул прохладную свежую воду.

Уже четвёртые сутки они ехали на Восток. Домой. Им с Любой, как молодожёнам, позволили ехать в отдельном вагоне. Берлин пал, оставшиеся в живых немецкие генералы безоговорочно капитулировали, признав за русскими победу. В тот день, когда объявили об этом, Берлин ликовал. Не немцы – Красная Армия. Немцы наоборот в страхе попрятались по домам. Солдаты с громкими радостными воплями вовсю палили из автоматов и плясали прямо посреди заваленных обломками, разрушенных улиц. И Андрей с Любой радовались вместе со всеми – правда, в госпитале, а не в немецкой столице.

Но оставить свои подписи на Рейхстаге они всё же успели – после того, как Андрея, наконец, отпустили из госпиталя. Они с Любой до самой полуночи бродили по Берлину, взявшись за руки и счастливо улыбаясь друг другу. Филимон спокойно сидел за пазухой. Сперва его напугали выстрелы, он несколько раз пытался убежать, до крови царапая руки, а потом крепко уснул.

«Я люблю Любушку», – написал Андрей куском угля на мощной колонне у главного входа в святая святых уже несуществующего Третьего Рейха. Люба заливалась весёлым серебристым смехом за его спиной, потом отобрала уголёк и нацарапала чуть ниже: «А я люблю Андрея». Андрей подхватил её за талию.

– Душа моя! – воскликнул он. – Родная!

Жить хотелось до одури, до крика, рвущегося из дважды раненой груди. Воздух Берлина пьянил, тянул глянцево-зелёный лист старый, чудом не сгоревший платан. Хотелось оставить, наконец, позади войну.

«Мы скоро вернёмся домой», – написали они, вместе держа уголёк.

И вот они едут домой. Германия давно осталась позади, и теперь перед ними раскинулась необъятная родина.

Андрей вернулся к жене, обнял её и крепко прижал к себе. Люба тихонько вздохнула, провела пальцами по его гладко выбритой щеке, звонко чмокнула в губы. Он ощущал её дыхание на своём лице, и сердце сладко-сладко сжималось. А ведь это Ульяну стоит благодарить за внезапно свалившееся ему на голову счастье! Если бы не она и её лётчик, он бы так и не заметил прекрасную девушку по имени Любовь рядом с собой.

– Дурак ты, Лагин, – тихо засмеялась Люба. – Улыбаешься чего-то сам себе. Я когда тебя впервые увидела, так сразу и подумала: дурак какой-то.

– Почему сразу дурак? – картинно надулся Андрей и, перевернувшись на спину, скрестил руки на груди. – Я не буду с тобой разговаривать, ты обзываешься!

– Вот потому и дурак. – Люба приподнялась на локте. – Но почему-то понравился ты мне тоже сразу.

– Это потому ты меня косынкой била? – засмеялся Андрей.

Откуда-то из темноты замяукал Филимон, и через секунду Андрей ощутил на своём животе его тонкие лапки. Он нагло прошёлся по нему, залез между ними с Любой и улёгся спать.

Ангел Соня

Командира второй роты сто пятьдесят третьей стрелковой дивизии, капитана Лемишева, ранило 23 ноября 1942 года. Ранило тяжело. Ногу выше колена разворотило практически в мясо, а порезов и рваных ран на теле было столько, что и по пальцам не посчитать – немецкая граната взорвалась всего в метре от него. Из-за большой кровопотери Лемишев не приходил в себя, и уставшие, измотанные не меньше солдат врачи решили не использовать анестезию – зачем, если раненый и так без сознания. Кроме двух врачей, что оперировали его, об этом знала только медсестра Соня, которой строго-настрого наказали держать рот на замке.

– Сейчас не пойми что творится, – сказал Сан Васильич. – Начальство как с ума посходило, так что мало ли… Не говори на всякий случай. Никому. Поняла?

Соня кивнула, хотя слов хирурга практически не слышала – она с тихим ужасом смотрела на лежащего на продавленной койке Лемишева. Мундир и шинель с него сняли, гимнастерку наспех разрезали ножницами; вставшие колом от высохшей крови края ткани прилипли к коже. Смотрелись раны страшно, и Соне приходилось снова и снова сдерживать подступающую к горлу тошноту.

На фронт она прибыла сравнительно недавно – всего-то два месяца назад, но искренне полагала, что и за эти два месяца насмотрелась такого, что и в страшном сне не привидится. Сколько жизней оборвалось у неё на глазах, сколько молодых красивых парней стали инвалидами, сколько сошли с ума! Соня уже и лиц их не помнила: они проходили нескончаемой окровавленной чередой, один за другим, один за другим… Ей казалось, что душа её давно зачерствела – она уже без какого-либо страха и горечи выписывала похоронки – эти скорбные серые бумажки с сухой информацией, закрывала окоченевшие веки, сносила в братскую могилу тела молодых ребят. Первое время каждая смерть вызывала у неё внутреннее содрогание и жгучую, нестерпимую боль, теперь же она не реагировала практически ни на что.

Но при одном взгляде на Лемишева в глазах у неё темнело. Ей казалось невероятным, что, потеряв столько крови, Лемишев всё ещё жил – отчаянно боролся за каждый вдох, но всё-таки жил. Глаза запали, и под ними пролегли тёмные круги, на выпуклом белом лбу блестели маленькие капельки холодного пота, ноздри вздрагивали и округлялись. Иногда бескровные, белые как бумага губы размыкались, и тогда Соня подносила к ним стакан с водой. Руки отчаянно тряслись, и сколько бы она ни пыталась успокоиться, ничего не помогало – ни морозный ноябрьский воздух, ни умывание ледяной водой. Даже стакан чистого спирта никак не подействовал.

Медикаментов катастрофически не хватало. Перевязочные материалы можно было посчитать по пальцам, и большинству бойцов раны перематывали обычной тканью: разорванными на полосы халатами, платьями и ночными рубашками – всем, что только удавалось сыскать. Когда кончались и эти «бинты», в ход шли мешковина и даже обрывки брезентовых плащей – всё лучше, чем совсем ничего. Потом эти жалкие полоски ткани полагалось тщательно выстирать и прокипятить, после чего их снова пускали в ход, зачастую с пятнами так и не отстиравшейся крови. А порой и времени на стирку не хватало – с каждым днём раненых поступало всё больше.

Лемишев зашевелился и что-то неразборчиво пробормотал. На мгновение веки его приподнялись, и Соня увидела мутный взгляд светло-карих глаз. К горлу подкатила новая волна удушающей, липкой тошноты, и она машинально прижала ко рту ладонь.

– Давай, Сонечка, – устало вздохнул Сан Васильич и отёр пот с лица засаленным краем рукава. – Готовь капитана к операции.

Соня сглотнула.

– Хорошо…

Она знала – нет, была твёрдо уверена, что Лемишев умрёт. Ну не живут с такими ранениями, не живут!.. Удивительно, что его до медчасти-то доволочь успели.

Она осторожно, стараясь не беспокоить его, стянула с него гимнастёрку, дрожащими пальцами расстегнула штаны, стараясь не касаться рваных краёв ран. В некоторых местах ткань пришлось буквально отдирать от тела, но Лемишев не реагировал, лишь тяжело, натужно дышал. Точнее, хрипел, будто лёгкие отказывались вбирать в себя воздух, и ему приходилось насильно его туда пропихивать.

На глазах вдруг выступили горячие слёзы, и Соня зажмурилась на мгновение, проглотив вставший в горле огромный ком. Всё-таки страшно это, тяжело – война.

Всю операцию она ждала и боялась, что капитан вот-вот испустит дух. Каждую секунду ей казалось что вот, сейчас его дыхание оборвётся, но вопреки всему оно не обрывалось. Соня автоматически ассистировала хирургу, а сама неотрывно глядела на лицо Лемишева – на нём не дрогнул ни один мускул, когда тонкие сверкающие щипцы раз за разом вонзались в его и без того искалеченное тело, когда Сан Васильич зашивал края рваной раны, когда натягивал остатки кожи на открытое мясо и соединял их хирургической нитью.

Наконец все осколки, которых было ровно двенадцать – Соня посчитала – оказались в заменявшей медицинский лоток алюминиевой миске, а Лемишев вопреки Сониным страхам не умер.