Когда император был богом — страница 7 из 21

– Заруби себе на носу: папы здесь нет, – прошептала она.

Им выделили комнату в бараке неподалеку от проволочной изгороди. Здесь им предстояло жить втроем. Мальчику. Его сестре. Их матери. В комнате стояли три железные койки, с потолка свисала на проводе одна-единственная лампочка без абажура. Еще в комнате был стол, сделанный из ящиков. И грубая деревянная полка, на которую они поставили старое радио «Зенит», привезенное из Калифорнии. Рядом стоял будильник. Кувшин с бумажными цветами. Солонка. На стене у окна висел портрет Джо Ди Маджо[2], вырезанный из иллюстрированного журнала. Водопровода в бараке не было. Туалет был один на весь барак.

Где-то далеко, по другую сторону океана, шла война. По вечерам мальчик, лежа на соломенном тюфяке, слушал по радио сводки с фронта. Из других комнат долетали самые разные звуки. Шорох шагов. Шлепанье игральных карт. Женский голос, шептавший: «Ниже, ниже, вот так». Мужской голос напевал: «Auf Wiederseh’n, дорогая, auf Wiederseh’n!»

Кто-то произнес: «Просто скажи sayonara, Фрэнк!»

Кто-то сказал: «Bonsoir!»

Кто-то попросил: «Заткнитесь, пожалуйста».

Кто-то громко рыгнул.

Над кроватью мальчика было окно. В него можно было увидеть луну, звезды и множество черных крыш. Вдали, за бараками, лежала пустошь, где росла только полынь, еще дальше, за проволочной изгородью, возвышалось несколько деревянных башен. На каждой башне стоял часовой с автоматом. Еще у него был бинокль, а по ночам он включал прожектор. У всех часовых были каштановые волосы и зеленые глаза. А может, голубые. Не исключено, что кто-то из них раньше служил на Тихом океане.

– Будь осторожен, – предупредила мальчика мать в первый день на новом месте. – Не трогай изгородь. И не пытайся заговорить с часовыми. Не смотри на солнце. А главное, никогда не произноси вслух имя императора.

Мальчик всегда носил голубую бейсболку и никогда не смотрел на солнце. Он часто гулял в противопожарной полосе, опустив голову и сунув руки в карманы, и выискивал в песке раковины и наконечники индейских стрел. Однажды он видел гремучую змею, она спала среди полыни. В другой раз видел скорпионов. Как-то наткнулся на лошадиный череп, добела выгоревший на солнце. Был случай, когда ему встретился мужчина в красном шелковом кимоно, с ведром в руках. Он сказал, что идет к реке.

Приближаясь к башням, мальчик обязательно надвигал бейсболку на глаза и старался не смотреть на часовых, чтобы нечаянно не заговорить с ними.

Но иногда все-таки нарушал материнский запрет.

– Хирохито, Хирохито. Хирохито.

Имя императора слетало с его губ само собой.

Он повторял его едва слышно. Быстро. Много раз подряд.

В поезде, когда мальчик спал, положив голову на колени сестры, ему приснилось, что он едет по морю на огромной белой лошади. А у самого горизонта виднеются силуэты трех кораблей. Они приплыли с другого берега океана. Сам император прислал их за мальчиком. У них высокие стройные мачты и большие белые паруса, раздуваемые ветром. Корабли медленно поворачивают к берегу. Тут мальчик проснулся и обнаружил, что едет в поезде, в вагоне, который слегка раскачивается из стороны в сторону. Женщина на соседнем сиденье что-то напевала себе под нос. Светало, сестра крепко спала, посапывая во сне. На ней было летнее платье с маленькими желтыми цветочками. Ведь им предстояло жить в пустыне, а там лето почти круглый год.

Настоящая пустыня была совсем не похожа на ту, о которой мальчик читал в книжках. Здесь не было ни оазисов, ни пальм, ни верблюдов, медленно бредущих через дюны. Все, что здесь было, – это пыль, горячий ветер и раскаленный песок.

К полудню жар волнами исходил от земли. Воздух над бараками, казалось, мерцал. Термометр показывал девяносто пять градусов по Фаренгейту. Потом сто. Потом сто десять[3]. Старики сидели на длинных деревянных скамьях, не говоря ни слова, обстругивали палки и ждали, когда спадет зной. Мальчик играл в шарики на полу прачечной. Или в китайские шашки. Или вместе с другими мальчиками носился по коридорам бараков, играя в «полицейские и воры» или в войну.

– Смерть нацистам! – кричали они при этом. – Смерть япошкам!

В дни, когда жара не позволяла выйти из дома, мальчик сидел в комнате с мокрым полотенцем на голове и листал старые номера журнала «Лайф». Разглядывал фотографии европейских городов, подвергшихся бомбардировкам. Фотографии солдат союзнических армий, отступающих из Бирмы в Индию через раскаленные джунгли. Сестра мальчика часами лежала на своей койке, листала каталог «Сирс» и как зачарованная смотрела на спортивные туфли и стройных красавцев в плавках. Она писала письма подругам, живущим далеко отсюда, по другую сторону проволочной изгороди, и сообщала, что отлично проводит время.

«Жаль, что тебя здесь нет. Надеюсь скоро получить от тебя весточку».

Их мать сидела у окна и штопала носки. Или читала. Или клеила детям бумажных змеев с длинными хвостами, сделанными из мешков для картошки. Она ходила на курсы, где учили составлять композиции из цветов. Училась вышивать тамбуром – «это лучше, чем сидеть сложа руки». Через несколько недель повсюду лежали вышитые салфетки.

Но главным занятием для всех троих было ожидание. Они ждали почту. Ждали новостей. Ждали, когда звон колоколов позовет их на завтрак, обед или ужин. Ждали, когда закончится один день и настанет другой.

– Когда закончится война, мы сможем вернуться домой, – сказала мальчику мать.

Он спросил, когда, по ее мнению, войне придет конец. Может, через месяц? Или через два? А может, ждать придется целый год? В ответ она покачала головой и отвернулась к окну. Три маленькие девочки в грязных белых платьях играли на песке в куклы. «Добро пожаловать! – восклицали они. – Не хотите ли чаю?» Где-то вдалеке кричали вороны.

– Никто не знает, когда закончится война, – тихо сказала мать.

За стеной жила другая семья – муж, жена и старая мать жены, миссис Като, которая сутками напролет разговаривала сама с собой. Она носила домашнее платье в розовый цветочек и маленькие белые тапочки и ходила, опираясь на палку. Мальчик часто видел, как она стоит в дверях барака с плетеным чемоданчиком в руках и пытается вспомнить дорогу домой. Может, ей надо пойти по Уорд-стрит, свернуть налево и потом – по Гроув-стрит? А может, она сейчас на Гроув-стрит и ей надо свернуть на Уорд-стрит? И куда, скажите на милость, подевались таблички с названиями улиц? В чью светлую голову пришла идея их убрать? Наверное, ей стоит подождать автобус. Или все-таки лучше идти пешком? А когда она наконец доберется до дома – что ей там делать?

– Нарциссы, – тихонько подсказывал мальчик.

– Да-да, конечно. Надо обязательно посадить нарциссы. И заняться изгородью. Ее ведь так и не успели починить.

Старушка рассказывала, что иногда слышит голос своей матери, зовущий ее издалека, но в последнее время он становится все тише и слабее.

– Я догадываюсь, к чему это, – говорила она. – Чему быть, того не миновать. Это место кажется мне каким-то странным. Но я никак не возьму в толк, что здесь не так. Все люди здесь очень угрюмые.

Человек, который драил в столовой кастрюли и сковородки, прежде был менеджером по продажам в одной из импортно-экспортных компаний Сан-Франциско. Уборщице прежде принадлежал небольшой детский сад в Эль-Серрито. А вот повар всегда был поваром. «Кухня везде остается кухней, так что для меня мало что изменилось», – говорил он. Подавальщица работала прислугой в одной из состоятельных семей в Этертоне. «Дети из той семьи до сих пор пишут мне каждую неделю, спрашивают, когда я вернусь домой». Мужчина, который целыми днями стоял у дверей уборной, распевая «Аллилуйя!», прежде был бродягой в Окленде. «Я его сразу узнала, этого аллилуйщика!» Старушка, которая целые дни проводила за игрой в бинго, двадцать пять лет проработала на клубничной ферме и ни разу не взяла отпуск. «Я счастлива, что здесь оказалась. Жизнь тут куда лучше, чем на ферме. Не надо ни работать, ни готовить. Постирал свои вещички – и свободен».

Однажды вечером мать мальчика тащила из умывальной ведро воды и столкнулась со своей бывшей экономкой, миссис Уэно.

– Она буквально выхватила ведро у меня из рук и заявила, что донесет его сама, – рассказывала мать. – Сказала, вам нельзя носить тяжести, а то опять повредите спину. Я пыталась сопротивляться. Хотела объяснить ей, что она больше у меня не работает. «Здесь мы все равны, миссис Уэно», – сказала я. Но она и слушать не хотела. Войдя в барак, она поставила ведро у наших дверей, поклонилась и ушла, прежде чем я успела ее поблагодарить.

– Может, завтра ты встретишь ее опять, – предположил мальчик. – Тогда и поблагодаришь.

– Я даже не знаю, в каком бараке она живет. Да что там, я не знаю, какой сегодня день.

– Вторник, мама.

По ночам мальчик просыпался от собственного крика. «Где я?!» – кричал он. Иногда на плечо ему опускалась рука, и сестра шептала на ухо, что это всего лишь дурной сон.

– Спи, малыш, – говорила она, и мальчик засыпал.

Иногда ответом на его крик была тишина. Или он слышал вой ветра среди зарослей полыни и вспоминал, что живет в пустыне. Но не помнил, давно ли он здесь, как и по какой причине тут оказался. А то ему казалось, он попал сюда, потому что совершил нечто ужасное. Но когда пытался вспомнить, что именно совершил, ему никак не удавалось этого сделать. Невозможно было решить, за какой из своих скверных поступков он наказан. Может, за то, что без спроса взял у сестры карандаш и сжевал резинку, закрепленную на конце. А может, его настигло возмездие за какую-нибудь давнюю вину. Например, за то, что он перестал переписываться с мальчиком Джуно с Аляски. Или спустил в унитаз умирающую золотую рыбку прежде, чем она окончательно умерла. Или за то, что забыл поклониться продавцу льда, когда тот проезжал мимо. Иногда мальчику казалось, вся его нынешняя жизнь не более чем сон. Когда он проснется, отец будет дома на кухне готовить завтрак, насвистывая песню «Begin the Beguine».