Когда исчезает страх — страница 4 из 5

Глава семнадцатая

Шубник одним из первых освоил «харрикейны». Осеннее происшествие, когда товарищи с презрением отвернулись от него, заставило лейтенанта изменить свое поведение. Теперь он старался не выделяться в среде пилотов: с неприметных меньше спросу.

Летая в новой эскадрилье, которой стал командовать Кочеванов, Шубник больше не покидал ведомых в бою, так как знал, что одиночки гибнут, каким бы мастерством они ни обладали.

Теперь с ним в паре летал не Стебаков, а худощавый сержант с тонким девичьим станом. Звали его Федей Чмутиным. Этот юноша, недавно прибывший из военной школы, восторгался выправкой своего ведомого и его умением щегольски носить летную форму. Он подражал Шубнику, даже перенял у него манеру щелкать каблуками.

Пилоты, посмеиваясь над Федей, спрашивали:

— И от фрицев так же будешь бегать, как он?

Чмутин сердился и говорил, что все это выдумки завистников. Шубник лучше других владеет «харрикейном» и умеет драться без потерь. Не зря же ему орден дали.

— Потерей станешь ты, — уверял его Стебаков. — Слушай старослужащих. Даю хороший совет: как заметишь, что Шубник высшим пилотажем стрекача задает, не увязывайся за ним. Ищи своих, прицепляйся к ним и не отставай. В группе не погибнешь. Это уже проверено.

— Сплетни! — горячась, возражал сержант. — Шубник умнее многих, он сам остается целым и других выручает.

— Ну-ну, жди от него выручки, поплатишься.

Весной, как только засветило солнце, гитлеровцы стали совершать массированные налеты на Мурманск. Они посылали к порту одновременно десятки самолетов. Советские истребители старались перехватить их на подступах. Завязывались невиданные в Заполярье воздушные сражения.

В одном из таких боев под Мурманском Шубник почувствовал резкий удар по машине. В то же мгновение сильным ветром чуть не сорвало с него шлемофон. Поняв, что сбит фонарь кабины, Шубник укрылся за лобовым стеклом и огляделся.

Несколько пуль угодили в приборную доску, на полу поблескивали мелкие осколки стекла. Боли пилот не ощутил, но его трясло. Какая-то жилка билась под глазом. Смерть пронеслась от него в нескольких сантиметрах. Он не мог унять дрожи.

Самолет свалился на правое крыло. Усилием воли Шубник выровнял его и решил сообщить о происшедшем комэску. Но от испуга у него пропал голос.

— Шубник, что с вами? — окликнул его Кочеванов. — Почему оторвались от группы?

Это вывело Шубника из оцепенения. Набрав полную грудь воздуха, он хрипло доложил:

— Снарядом сорвало фонарь… разбиты приборы. Прошу разрешения выйти из боя.

— Если драться не можете, выходите, — ответил комэск и приказал сержанту: — Чмутин, прикройте ведущего!

Сержант видел, как «харрикейн» Шубника свалился в крутое пикирование, но не сумел быстро повторить маневр и пошел ему вслед с запозданием. Когда он вышел из пике, то потерял из виду подбитый самолет.

Чмутин вновь набрал высоту, чтобы разыскать напарника. И тут случилось невероятное: на взлете к нему вдруг пристроился желтоносый «мессершмитт». Он шел крыло в крыло — так близко, что сержант заметил, как носатый гитлеровец ухмыльнулся и показал ему язык.

«Чего это он? — недоумевал Чмутин. — Псих какой-то!»

Сержанту было невдомек, что гитлеровец хитрит, отвлекая его внимание от немца, подкрадывавшегося снизу. Чмутину хотелось поскорей отделаться от этого нахального типа. Он стал соображать: какой же применить маневр, чтобы зайти противнику в тыл?.. И в этот момент сержант почувствовал, как самолет его затрясся, словно его снизу принялись долбить пневматическими молотками…

Шубник сразу заметил, как за чмутинским «харрикейном» увязались рыскавшие над заливом «волки». Он мог бы огнем отсечь того, который устремился в атаку снизу, но, боясь привлечь к себе внимание беспощадных противников, прижался ближе к земле и, дав форсированный ход, стал уходить к сопкам.

«Сегодня не обвинят, — успокаивал он себя. — Я ведь подбит в бою. Чмутин — разиня, он должен был не отрываться от меня».

«Волки», расправясь с неопытным, растерявшимся сержантом, ринулись догонять чадивший «харрикейн». Они поняли, что он не может развить полную скорость.

Шубник, беспрестанно ворочавший головой, вскоре увидел погоню. «Ах, гады, за мной идут!» Не зная, что предпринять, он толкнул сектор газа за защелку, надеясь выжать из «харрикейна» все, что тот может дать, но скорость повысилась не намного. «Волки» настигали, они уже были близко.

У каждого летчика в запасе всегда есть несколько вариантов выхода из опасных положений. Шубник выбрал наиболее простой: «Если сделать неожиданный вираж, немцы на такой скорости проскочат. Зенитная батарея близко, я успею уйти под ее защиту».

Он так и поступил. «Волки», не ожидая подобного маневра, по инерции проскочили вперед, а когда развернулись, чтобы преследовать «харрикейна», их вдруг встретила стена разрывов.

Гитлеровцы не хотели рисковать. Сделав противозенитный маневр, они отвалили в сторону и улетели на запад.

«Сегодня ты ушел, но в следующий раз собьют, — стал уверять себя Шубник. — Разумным людям нельзя воевать на тихоходах, когда в небе рыщут асы! На «МИГи» и «ЯКи» тебе в ближайшие месяцы не попасть. Почему бы не воспользоваться положением подбитого? Ведь еще не известно, что скажут о гибели Чмутина. У Кочеванова зоркие глаза, он мог приметить, что ты опять не сделал попытки прикрыть ведомого. Очутишься в штрафниках. Лучше вывихнуть руку или ногу. Поврежденный самолет всегда может скапотировать. Ты убьешь двух зайцев: останешься «безлошадным» и попадешь в госпиталь. А если самолет загорится от удара о землю? Тоже есть выход: можно в воздухе истратить все горючее до последней капли».

Он скосил глаза на уцелевший бензомер. Горючего оставалось немного, бензин, видимо, вытекал.

Лучше, конечно, садиться с сухими баками. Так будет естественней: не дотянул и сел как мог.

Задумав разыграть неудачную посадку на плохо управляемом самолете, Шубник миновал знакомые сопки, набрал высоту и летал до тех пор, пока не израсходовал весь бензин. Мотор стал давать перебои и вскоре остановился. Наступила тишина, лишь воздух тонко свистел, обтекая самолет.

«Ну, теперь пора. Планируя, дотянусь до аэродрома и плюхнусь на заснеженное поле». Шубник попытался выпустить шасси, но колеса не выходили из пазов: гидросистема оказалась разбитой. Это обрадовало его: «Тем лучше, посажу на фюзеляж!»

Казалось, что он всё учел и рассчитал, даже представил себе то место, куда сядет, — край аэродрома, покрытый волнистыми сугробами. Снег мягкий, сильно не покалечишься. Все же руки дрожали, и он ощущал в себе холодный сосущий страх, гнавший пот. Пот струился у него по лицу, по рукам, по всему телу.

Прицелившись к краю аэродрома, Шубник, планируя, пошел на снижение. И тут вдруг чутьем много летавшего летчика почувствовал, что у «харрикейна» появились какие-то тормоза, что он не дотянет до намеченных сугробов. Надо выбирать другое место, но какое? Рядом ров, за ним выглядывающие из-под снега, скалы… сосны… мелколесье на болоте. Мотор уже не потянет. Его не запустишь, — баки пустые. Что делать?..

«Харрикейн», скользнув по макушкам сосен, влетел в мелколесье и, сбивая сухие деревца, понесся вперед. Его размашистые крылья, зацепившись за крепкие сосенки, с тягучим треском надломились, машина развернулась, подняла тучу снежной пыли…

Шубник, напрягший мускулы в ожидании удара, не удержался на сиденье… Вылетев по инерции из кабины, он несколько раз перевернулся в воздухе, упал на торчавший из-под снега валун и покатился по твердому насту.

Его нашли в бессознательном состоянии — с переломом рук и ног. Из разбитого носа вытекала тоненькими струйками кровь, а сомкнутые веки дрожали.

Глава восемнадцатая

«3 июня. Наши самолеты укрыты под деревьями. Их крылья и фюзеляжи осыпаны белыми и розовыми лепестками отцветающих вишен, яблонь, слив, груш. Мы живем не в блиндажах и землянках, как думали в Заволжье, а в небольших, очень опрятных, выбеленных мелом домиках.

Спим на пуховых подушках и на хрустящих, чуть ли не накрахмаленных простынях. Местные жительницы очень сердечно относятся к нам.

Где-то невдалеке протекает Дон, но мы его пока видели только на карте.

Марина Раскова получила какое-то новое назначение, о котором нам ничего не говорят. Прощаясь с нами, она загрустила. Мы ведь ее детище.

Командовать остаются две Евдоши: одна — рослая, властная — командир полка. Другая — полная, по-матерински заботливая, с добрым сердцем — комиссар. Девушки меж собой зовут ее «мамкой».

Наш полк называется Ночным бомбардировочным. Он уже фронтовой, но боевых самолетов нам не дают. Будем воевать на учебных. На их фюзеляжах белеет пометка «У-2», поэтому нас всюду зовут «удвашницами».

Штаб дивизии прислал к нам мужчин-офицеров, воевавших в этих местах. Они должны показать, как действовать в создавшейся обстановке. Мы, оказывается, многому еще не обучены: не умеем летать в слепящем свете прожекторов, ориентироваться на местности, занятой противником, садиться на замаскированную площадку.

Со мной летает штурманом юная и миниатюрная студентка, наш левофланговый — Юленька Леукова. Когда ей страшно, она молчит и лишь глазами просит простить за слабость. Мне нравятся эти чистые, честные глаза, не умеющие ничего скрывать. Если Юленька надевает летный комбинезон и казенные сапоги, то как бы становится еще меньше ростом. Про нее наши шутницы говорят: «Под крыло пешком ходит». На вид не девушка, а подросток с большими глазами. Приметив ее, высоченный усач капитан, которому я была по плечо, сокрушенно надвинул фуражку на глаза и сказал товарищу:

— В детские ясли попали. Слез не оберешься и валерьянку бутылями запасай. Куклы, а не летчики! Кто вас выдумал таких?

— Видно, тот, кто пожалел хвастунов мужчин, — ответила я ему.

Он сделал удивленное лицо: как это понять?

— Полезней было бы на таких самолетах воевать не нам, слабым существам, а храбрым и самоуверенным усачам. Не так ли? — спросила я.

Он перемигнулся с товарищем и смеясь сказал:

— У вас несколько гиперболизированы представления о храбрости усачей. Нам вместо валерьянки пришлось бы выдавать в тройной порции спиртное. Трезвым на такой этажерке с расчалками не полетишь. Вы действительно отчаянный народ. Разрешите пожать руку.

Больше разговоров о женской слабости не возникало. Мужчины, не отдыхая, учили нас находить переправы и укрепленные позиции противника, а мы старались быть, прилежными ученицами, постигали, как надо вырываться из зенитного огня и из цепких лучей прожекторов.

Когда девочки несколько освоились с фронтовой обстановкой, присланных офицеров отозвали. Теперь мы обходимся без мужчин, все делаем сами и ждем боевого приказа.

19 июня.Вот, наконец, получен приказ. Первой летала на ночную бомбежку Евдоша Большая. После нее — командиры эскадрилий. Лишь на третью ночь задание получили и мы с Юленькой. Нам надо было слетать на территорию, занятую противником, найти разрушенную шахту и поджечь немецкую автобазу, расположенную по соседству.

Еще засветло мы изучили район по карте, затем вместе с техниками проверили мотор, бензобаки, расчалки, рули, приборы.

Действие замков мы испытали до подвески бомб, но на этом не успокоились, а остались наблюдать, как вооруженны будут закреплять под крыльями «фугаски» и «зажигалки».

В назначенный час я вывела самолет на старт и, получив разрешение на вылет, со всеми предосторожностями покатила вперед, оторвалась от земли и, развернувшись, легла на заданный курс.

Тьма еще не опустилась на землю, — на западе, захватив край неба, боролся с надвигавшейся мглой пурпурный свет заката. Мало-помалу, меняя оттенки, полоса угасающего света сузилась, стала походить на щель и внезапно погасла.

Я рассталась с видимыми ориентирами и, погруженная в ночную тьму, повела самолет вслепую.

Воздух, как вода в море, неспокоен. С бомбовой нагрузкой ты острей ощущаешь его колебания, течения и провалы.

Минут через десять внизу замелькали огни. Сверху показалось, что там, в извилистой линии окопов, тайно курит не менее роты солдат. Цигарки то разгорались, то гасли.

«Фронт, — поняла я. — Стреляют из пушек».

Надо подняться выше, сейчас вспыхнут прожекторы. Каждая пуля опасна, у нас на «ПО-2» нет даже тонкой брони.

Мы предельно насторожены. Но вокруг не видно разрывов, и прожекторы не загораются. Нас либо не видят, либо не хотят обстреливать. Чудеса!

Минут через пятнадцать в тихом тылу противника мы начинаем кое-что различать на земле: тускло блеснувшее озеро, печные трубы выгоревшего поселка, полуразрушенную вышку шахты…

Где-то здесь, правей, у длинного каменного склада, должна быть автобаза с замаскированными бензобаками.

Сбавив газ, я делаю полукруг, а Юленька, перегнувшись через борт, вглядывается во мглу.

Внизу что-то вспыхнуло — не то фара, не то фонарь. Огонь светился не более десяти секунд, но Юленька успела разглядеть всё, что ей было нужно.

— Здесь, — тронув меня за плечо, сказала она. — Заходи на цель со стороны вышки. За складом штук тридцать машин. Стоят рядами.

Я завершаю круг и, выйдя на цель, устремляюсь вниз, как на салазках. Ветер свистит в расчалках. Юленька наготове. Вот самолет дрогнул, освободясь от груза, и потерял равновесие. Я даю газ и, выровняв машину, набираю высоту.

Снизу донесся гул разрывов. Степь озарилась отсветом. Длинные тени заметались по ней и пропали.

— Есть! — радостно сообщила Юля. — Попали!

Я оглянулась и увидела растекающееся бурное пламя. Видимо, горел бензин. «Так вам и надо! — подумала я. — Теперь будете получать и мои гостинцы».

22 июня. Оказывается, испытывая и щадя нас, начальство из дивизии выбирало для женского полка не очень значительные объекты противника, почти не оберегаемые зенитным огнем. Не чувствуя опасности во время бомбежек, мы стали дерзко, а порой лихачески нападать на противника. Планируя над ним, бомбы сбрасывали с малой высоты. И вот за это вчера поплатились: с боевого задания не вернулись Люба и Вера.

Мы напрасно ждали их до утра. Они уже никогда не вернутся: сгорели в воздухе. Сегодня настроение ужасное. Но мы не испугались, нет. На опасный объект, над которым были сбиты наши подруги, полетят четыре самолета. Мы смешаем с землей зенитки и прожекторы противника.

28 июня.Я так устала, что могу уснуть стоя, лишь бы прислониться к чему-нибудь.

Нам очень трудно. Противник всей своей махиной пошел в наступление. Он не щадит ни своих солдат, ни техники, ни мирного населения. За Доном горят города, деревни, сады и посевы. Дым и пыль застилают солнце и клубятся так высоко над степью, что не дают нам снизиться для бреющих полетов.

Гитлеровцы во многих местах наводят переправы через Дон. Мы должны помешать им, но это самые опасные ночные полеты. У Дона много прожекторов. Мы словно попадаем в толстостволый огненный лес, наполненный грохотом разрывов зенитных снарядов. Здесь надо метаться, лавировать, беспорядочно падать, притворяясь сбитой. Иначе не обманешь противника, не пробьешься к дели.

Гитлеровцы уже узнали, что против них действует женский авиационный полк. Они нас называют «ночными ведьмами, летающими на кофейных мельницах», в листовках грозятся жестокой расправой. Видно, наши «мельницы» им изрядно портят нервы.

Впрочем, чего хвастаться. Мы не в силах сдерживать натиска гитлеровцев. Советские войска с боями откатываются на восток. Мы тоже покидаем свой обжитой аэродром. Техника же переброшена почти за сотню километров. Когда это кончится?

От бабки Маши и Бетти Ояровны давно нет писем. Как там Дюдя?

17 июля.Ой, как нехорошо на душе, когда с воздуха видишь дороги, забитые беженцами, отступающими войсками, плетущимися в степи измученными быками, коровами, ягнятами. Все это вместе с клубами пыли движется на восток. Мы не имеем даже часа покоя. Днем надо доставлять приказы войскам, потерявшим связь, помогать артиллеристам корректировать стрельбу, а ночью — бомбить переправы, эшелоны на железных дорогах, подбрасывать окруженным боеприпасы, продукты и медикаменты. И при всем этом у нас беспрестанно меняется место базирования. Летишь, надеясь отдохнуть, а тебе говорят, что надо перебросить на новый аэродром техников, вооруженцев, грузы.

Я уже научилась спать где придется: в кабине, в сарае, на голой земле. И все же не высыпаюсь. В голове все время шумит. Приходится глотать пирамидон и лепешки с колой и еще каким-то снадобьем.

Моему штурману Юленьке немного легче, она иногда хоть в воздухе может вздремнуть. Впрочем, и ей сейчас не до сна. Днем за нами стали гоняться истребители — разведчики противника. Они норовят захватить врасплох и сбить. Приводится глядеть в оба.

Сегодня была тяжелая ночь. Мы летали бомбить переправу, потом большак, по которому двигались гитлеровские автоколонны с войсками и снарядами, а утром меня послали в тыловой склад за взрывателями для минеров.

Когда я вернулась на свой аэродром, там уже заканчивалась переброска на новое место базирования. В заднюю кабину самолета столько напихали полкового имущества, что Юленька с трудом протиснулась в узкую щель.

Приглядываясь к карте и незнакомым ориентирам, мы летели на юго-восток. Вдруг из-под облака ринулся на нас желтобрюхий «мессершмитт». Обстреляв нас, он метеором пронесся мимо.

Зная, что зеленоватый камуфляж «ПО:2» поможет мне затеряться над зеленью садов, я круто пошла на снижение.

«Мессершмитт» еще раз кинулся на нас, и я почувствовала сотрясающий удар. Попал, но куда?

Изменив направление, я пошла над садами почти бреющим полетом. «Мессершмитт» потерял нас: он кружил над другим местом.

— Вытекает бензин! — закричала у моего уха Юленька. — Бак пробит.

Мотор давал сильные выхлопы. Каждую секунду бензин мог вспыхнуть. Я решила идти на посадку и приказала штурману:

— Как приземлимся — выскакивай, не задерживайся!

Впереди меж фруктовых деревьев виднелась прогалина, поросшая травой, пестревшая цветами. На ней кое-где торчали шесты-подпорки. Крыльями я их могла задеть. Но другого выбора не было. Убрав газ, я почти плюхнулась на прогалину. Машина, сшибая с ветвей сливы и яблоки, по инерции прокатила еще метров пятнадцать и, зацепившись за подпорку, остановилась под высокой грушей.

Соскочив на землю, мы с Юленькой подкатили самолет в тень широких ветвей дерева и стали озираться: где же вражеский истребитель?.

Немецкий истребитель, видимо, не заметил нашей посадки — он кружил восточней. К нам едва доносились звуки подвывающего мотора. Но вскоре и они стихли.

Я оглядела сад с его отяжелевшими деревьями, усыпанными плодами, белые, желтые, красные и синие головки цветов, обрызганные горячим маслом и бензином, вытекавшим из нашего самолета, и почувствовала, как у меня закружилась голова.

Мы отчаянно устали. Не говоря ни слова друг другу, я и Юленька повалились на землю и, уткнувшись носами в траву, наслаждались запахами полевой свежести, мирным покоем и жужжанием пчел, копошившихся в цветах.

Мотор нашего самолета, охлаждаясь, потрескивал. Слабый ветерок едва шевелил листья, и ажурные блики солнца колыхались, словно золотистые тонкие сети.

От внезапной тишины, ласкающего тепла и воздуха, напоенного медовыми ароматами сада, я словно потеряла сознание: провалилась в блаженный сон, в котором теряешь ощущение своего тела.

Нас разбудила высокая старуха, с надвинутым на глаза платком.

— Ой, лишенько мое! Шо з вами зробилось?.. Живы ли? — тормоша то меня, то Юленьку, с тревогой спрашивала она. А когда мы подняли отяжелевшие от сна головы и, сняв шлемы, тряхнули волосами, принялась причитать: — Ой, милые! Да такого никогда не було… Я думала, хлопчики. Захожу съесть грушку. Вижу: яки ж то самолет? Оба льотчика лежат, и мотыльки над ними вьются… якись немец, злыдень, подбил чи сами сомлели?

От жары у нас пересохло в глотках. Юленька с трудом объяснила, как мы очутились в саду, и стала расспрашивать: нет ли поблизости воинской части?

— Тю, до нас солдаты редко ходят, — ответила старуха. — Всё по степу пылят. Людям не до фрукты теперь. Я зараз… тильки до Гали дойду. Зъешьте трошки грушек. Такой фрукты, как наша, в Москве ни за какие деньги не купишь.

На наше счастье, в совхозе действовал телефон. Мы связались со штабом дивизии, и к нам выехала ремонтная летучка технарей.

В ожидании помощи мы вымылись у колодца и уселись в тени под деревом. Женщины принесли нам два арбуза, меду и белых лепешек. Они окружили нас и жалостливыми глазами смотрели, как мы жадно едим.

— И сколько вас таких курносеньких воюет?

— Много, целый полк.

— И все на стрекочах?

— Нет, у нас есть и другие, они бомбы подвешивают.

— И шо — з бомбами вам не страшно?

— Как не страшно, мы такие же люди, как все.

— А хлопцы где?

— Мужчин в наш полк не берут, без них обходимся.

— Вроде як у нас, — заметила высокая старуха, — на все село дед Митрий да Васька Колченогий. Ни тпру ни ну! И с начальством погуторить некому.

— Тут брешут, шо немец, як скаженный, и скачет, и едет, и летит. Врут или правда? Вам ведь сверху видно?

Наши ответы не успокаивали их. Женщины прослезились, — им не хотелось оставаться у немцев и страшно было трогаться с места.

Вскоре на «летучке» примчались техники соседнего истребительного полка. Осмотрев наш «ПО-2», они пообещали:

— Через два-три часа полетите. С бензобаком только возня, а остальное — пустяки. Не такие дыры латаем.

Техники не хвастались, — они оказались умелыми лекарями. Через два с половиной часа наш самолет был выведен в поле и заправлен. Мы попрощались с погрустневшими женщинами, благодарно пожали руки технарям и полетели дальше».

Глава девятнадцатая

В июле, когда солнце в Заполярье совершенно не заходило, подули сильные ветры, иссушившие травы, мхи, розоватый вереск и стелющиеся по земле кустики.

Еще недавно зеленевшие поймы рек, покрытые осокой, дернистой щучкой и лютиками, пожухли, стали коричнево-серыми. Лишь на болотах кое-где виднелись желтоватые «купальщицы» да мясистые «раковые шейки».

От малейшей искры на сопках загорались мхи, лишайники, кустики вереска и пересохшие карликовые березки. А в болотах дымился и порой пламенем вспыхивал торф.

Гитлеровцы, видя, что испепеляющая жара и ветры способствуют пожарам, стали сбрасывать на кварталы деревянных домов Мурманска мелкие зажигательные бомбы. На окраинах запылали целые улицы. Горели заборы, сараи, склады. Ветер разносил искры и забрасывал в леса.

Черный дым и сизый чад нависли над Кольским полуостровом.

На аэродроме от запаха гари першило в горле, слезились глаза. Легко дышалось только в воздухе.

Тревоги были частыми. Большинство вылетов истребителей кончалось ожесточенными боями. Люди всё же выдерживали непомерную нагрузку, а машины начали сдавать: старые «чайки» с «ишачками» вышли из строя еще весной, «МИГов» осталось немного, а «харрикейны» все были в заплатах, нуждались в ремонте и замене моторов. Летать на них стало опасно: моторы, не имевшие воздушных фильтров, засорялись песком, пылью и не заводились.

Чубанову с трудом удалось раздобыть полторы дюжины американских истребителей «китти-хаук». Они были поменьше «харрикейнов», летали чуть быстрей, но и у них моторы были без воздушных фильтров и часто портились. Союзники вели себя нечестно: сплавляли по ленд-лизу машины устаревшие, которые самим не годились.

— Ладно, — говорили летчики, — повоюем на «хауках», зато потом легче будет на «ЯКах» фашистов бить.

В Мурманский порт продолжали прибывать караваны кораблей союзников с военными грузами. Они шли под конвоем миноносцев и охотников за подводными лодками, но прикрытия с воздуха не имели. Немецкие пикирующие бомбардировщики встречали их далеко в океане, почти безнаказанно бомбили.

Кочеванов слышал, что морские летчики для далеких полетов приспосабливают на своих истребителях дополнительные баки с горючим. То же самое решил сделать и он. Рассчитав, сколько лишнего горючего сможет поднять «китти-хаук», молодой комэск приказал механикам подвесить на самолеты Ширвиса, Хрусталева и свой по дополнительному пятисоткилограммовому баку.

«Китти-хауки», конечно, сильно отяжелели, стали менее маневренными, зато могли появляться там, где их не ждали бомбардировщики.

Первый же вылет принес успех. Немецкие летчики, заметив в недосягаемой для истребителей зоне вывалившихся из облаков «китти-хауков», решили, что в конвое идет авианосец. Беспорядочно сбросив бомбы, они поспешили уйти. Советские истребители не стали их преследовать. Покружив над конвоем, они через час вернулись на аэродром.

Позже с подвесными баками стали летать и другие летчики эскадрильи. Полеты над морем проходили благополучно, потери бывали только на подходах к аэродромам: на истребителей нападали прятавшиеся за облаками «волки». Они знали, что летчики, возвращающиеся после боя домой, всегда утомлены, меньше поглядывают по сторонам, надеясь на защиту своих зенитных батарей. Кроме того, горючее и боеприпасы у истребителей были на исходе. На них можно было набрасываться без всяких опасений: истребители не могли долго маневрировать и обороняться.

В один из вылетов «волки» сбили двух молодых летчиков и, сильно потрепав, подожгли «китти-хаук» Хрусталева. Старший лейтенант еле спасся, посадив горящий самолет на край аэродрома.

Надо было уничтожить «волков», рыскавших вдоль побережья. Кочеванов и Ширвис, получив разрешение на «свободную охоту», несколько раз вылетали к морю, но с хищниками не встретились. «Волки», видимо, отправлялись на добычу лишь после сигналов своих бомбардировщиков. Гитлеровцев следовало подстеречь.

Кириллу и Яну пришлось охотиться порознь. Когда один водил самолеты на прикрытие кораблей, другой, минут за десять до их возвращения, вылетал с напарником навстречу. Над морем встречающие набирали высоту и умышленно вели самолеты заниженной скоростью и неверной, будто усталой рукой.

Однажды взгляд Кирилла, скользнувший мимо солнца, приметил три неясные точки. Полуденное солнце светило ярко, он не мог определить, что это за самолеты, но на всякий случай предупредил напарника.

Неясные точки вскоре приобрели контуры. Сомнений не было — приближались «мессершмитты»: два из-под солнца шли в атаку, а третий остался за легким, почти прозрачным облаком.

«Пойду в лоб, этого они не ждут. И свяжу боем», — решил Кочеванов.

Он немедля сообщил по радио на аэродром, чтобы поднялось дежурное звено и отрезало «мессершмиттам» путь отступления. Затем просигналил напарнику атаку на встречных курсах.

В рамки прицелов хорошо было видно, как увеличиваются силуэты самолетов. Гитлеровцы недоумевали: почему русские не уходят, они ведь могут избежать лобовой встречи? Впрочем, что в их положении сделаешь? Так и так — конец!

Для запугивания гитлеровцы открыли огонь с дальнего расстояния, а затем все же уклонились от встречного боя.

«Волки» были уверены, что русских нетрудно будет настигнуть на посадке и прикончить. Но в этот раз «китти-хауки» почему-то не спешили скрыться. Они сами устремились в погоню. На сколько же минут хватит у русских горючего? Надо увести их подальше от аэродрома. А вдруг это не те самолеты, которые барражировали над морским конвоем? Всё равно силы неравные: два против трех. Это от страха они растерялись и действуют так безрассудно.

— Вперед! Не отрываться, — приказал Кочеванов своему напарнику.

Прильнув к прицелу, Кирилл повторял все эволюции самолетов противника и шел за ними как привязанный. Только бы ему немного удачи и точности, — «волки» больше не будут рыскать вдоль побережья.

Гитлеровцы уклонились в сторону скалистых сопок, — уходили туда, где русские уже не смогут совершить вынужденную посадку. «Волки» подготовляли себе легкую победу.

Закусив губу, прищурив глаза, Кирилл не раз затаивал дыхание, готовый нажать на кнопки электроспуска. Но сдерживал себя: «Рано, не спеши. Надо бить наверняка, иначе они поймут, что мы охотники, и удерут».

Чутье истребителя подсказывало ему: «Не выпускай из прицела ближайшего «мессера». Его ведет какой-то лихач. Такие чаще всего ошибаются».

В это время гитлеровцы заметили звено приближавшихся «харрикейнов». Силы становились неравными.

В таких случаях «волки» обычно боя не принимали, — они уходили… Стремясь оторваться от привязавшихся к хвостам «китти-хауков», «мессершмитты» заметались. И это их погубило. В одно из мгновений Кочеванов уловил в прицел желто-зеленое брюхо «стодесятого» и ударил по нему из обеих пушек…

От «стодесятого» полетели ошметки. Он медленно перевернулся на спину и, кренясь на правое крыло, полетел вниз. Вдоль вытянутого фюзеляжа заскользил синеватый дымок… Затем у моторов вырвалось пламя и охватило самолет…

Из горящего «мессершмитта» выскочил пилот и раскрыл парашют: Кочеванов не стал по нему стрелять. Зачем? Фашистский летчик спускается на советскую территорию. Невдалеке береговой наблюдательный пункт. Его поймают.

Товарищи Кочеванова тем временем расправились со вторым «волком». Третий успел удрать. В погоню мчаться было бессмысленно.

Спасшегося на парашюте гитлеровца бойцы берегового поста наблюдения по просьбе летчиков привезли на аэродром.

Это был светловолосый детина с надменным, холеным лицом. На груди у него тускло поблескивал Рыцарский крест.

— Матерый фашист, — сказал переводчик. — Воевал в Польше, Голландии, Франции, Норвегии.

Гитлеровец отказывался отвечать на вопросы и требовал, чтобы о нем немедленно было сообщено по радио немецкому командованию.

— За меня отдадут две дюжины ваших пленных, — уверял он. — Я кавалер Рыцарского креста. Покажите вашего «волка», которому удалось сбить меня.

Увидев на груди Кочеванова ордена боевого Красного Знамени, он словно повеселел.

— Значит, я сбит не птенцом, а противником равным, — сказал гитлеровец переводчику. — Об этом прошу сообщить моему командованию. Для военной репутации подобные факты важны. Жаль, что у меня отняли флягу, мы бы отметили его успех. Может, у победителя найдется русская водка?

— Дайте ему граммов полтораста, — приказал Виткалов. — Авось разговорится.

Гитлеровцу налили в стакан водки и сказали, что русский летчик — спортсмен, он соблюдает режим.

Немецкий ас закивал головой: понятно, понятно. Он готов воздать должное спортсменам, умеющим сдерживать себя, но сам предпочитает веселиться, если появляется возможность. Вино — молоко солдата, оно скрашивает жизнь, придает храбрости.

Выпив водку маленькими глотками, гитлеровец зарумянился.

— Я был рассержен, — вновь заговорил он. — Меня еще никому не удавалось сбивать. Поляки и французы воюют примитивно. Но я прощаю русскому спортсмену. Вы сбили летчика экстра-класса. Сам фюрер… — Он показал, как Гитлер навешивал ему на грудь крест. — Готов от души поздравить виновника. — При этом немецкий ас благосклонно протянул руку Кочеванову. — На моем счету тридцать четыре машины разных стран, — похвастался он и с нагловатой усмешкой добавил — Тридцать пятый ушел от меня.

— Переведите ему, — сказал Кочеванов. — Прежде чем пожать руку, я бы хотел узнать: сколько летчиков он сбил в честном бою? Не раненых, не уставших и подбитых другими, а полных сил.

— Для счета сбитых машин состояние летчиков значения не имеет. Важен факт уничтожения, — цинично пояснил гитлеровец. — Я «волк», и этим все сказано.

— Скажите пленному, что мне не доставит удовольствия пожатье волчьей лапы. Я уважаю только честных бойцов.

Когда переводчик в точности перевел сказанное, Кочеванов повернулся и вышел на свежий воздух.

Глава двадцатая

На юге было трудней, чем на севере. Ирина лишь изредка вела записи:

«12 августа.Откатываясь с армией на юго-восток, мы вволю поглотали горькой пыли донских степей, попили мутной воды из Кубани и сейчас, обосновавшись на густо поросшем берегу Терека, стремимся выполнить короткий лозунг: ни шагу назад!

Днем на нашем аэродроме для маскировки пасутся козы, а когда наступает темнота, начинается суета боевой жизни: появляются посадочные знаки, прожекторы, выкатываются из садов самолеты. Машины по мосткам пересекают ручьи, выруливают на старт и одна за другой уходят на бомбежку.

Летать иногда приходится в два приема. Для этого у нас существует запасной аэродром, называемый «подскоком». С базы мы налегке совершаем прыжок, а оттуда, основательно заправившись, отправляемся дальше.

Наша работа становится всё более опасной и трудной. Погода здесь изменчива: то дует ветер из ущелий, то наползают с гор туманы, то обрушиваются неожиданные грозовые ливни. Да и противник приспособился обороняться; если раньше гитлеровцы с пренебрежением относились к «русс-фанер» и «ночным ведьмам», то теперь они учли скорость «ПО-2» и действуют так прожекторами и зенитками, что нам трудно вырываться из огненного кольца.

Мы уже не летаем напрямки, а стороной обходим укрепленные пункты и нападаем с тыла, либо действуем небольшими группами: одни отвлекают на себя внимание прожектористов и зенитчиков, другие, приглушив моторы, беззвучно планируют и бомбят.

Летишь на бомбежку и видишь, как к звездной россыпи в небе прибавляются разноцветные светящиеся шарики, рои светляков и прерывистые огненные полоски… Огни похожи на фейерверк и кажутся неопасными. Все же хочется сжаться в комок. А в голове одна мысль: «Только бы не попали в подвешенные бомбы!»

Огненные шарики вспыхивают впереди, слева и справа. От них остается темное облачко, распространяющее запах пороха и жженого железа. Ты задыхаешься в этом чаду.

Боюсь ли я? Да, конечно. Временами изнываю от страха. Первобытный инстинкт не покидает меня. Я, видимо, никогда не избавлюсь от этого позорного чувства, но я уживаюсь с ним, я терплю, могу сделать за ночь пять-шесть вылетов. О своем состоянии я никому не рассказываю, поэтому меня считают храброй.

17 августа.Вчера мне почудилось, что пришел наш последний час. Еще днем тяжелые тучи собирались в долине, а вечер был душным, предгрозовым. Даже в саду трудно дышалось.

«Полетов не будет», — надеялась я, идя на совещание. И напрасно. В этот вечер, пользуясь нелетной погодой, гитлеровцы начали наводить переправу через Терек. Ее надо было уничтожить.

— Кто из вас хорошо овладел слепым полетом? — спросила Евдоша, глядя в мою сторону. Мне невольно пришлось подняться.

— Кого берете штурманом? — спросила она.

В Юленькиных глазах билась тревога, чувствовалось, что ее страшит сложный полет, но она, пересилив себя, согласно закивала мне: «Да, да, какие могут быть разговоры, я всегда с тобой».

— Сержанта Леукову, — ответила я.

Решено было для начала послать только наш самолет. Получив точные координаты переправы, мы с Юленькой натянули на себя прорезиненные плащи с капюшонами и вылетели, когда на земле можно было еще кое-что разглядеть.

Мало-помалу тяжелые тучи притушили свет звезд, Я попыталась найти хотя бы смутную линию горизонта, которую даже в самые темные ночи можно разглядеть, но напрасно: вокруг была непроглядная толща мрака.

Такую огромную грозовую тучу, занявшую полнеба, не скоро обойдешь, да и можешь утерять направление. Я решила пробиваться напрямик, строго придерживаясь заданного курса, надеясь лишь на точность приборов.

Мы вошли в очень влажный туман, от которого несло затхлым запахом отработанного пара. Здесь стало трудно дышать.

Я знала особенности каждого прибора своего «ПО-2», на одни полагалась полностью, на другие поглядывала с сомнением и проверяла показания. В этот вечер и с приборами творилось неладное: стрелки дрожали и колебались, словно их лихорадило. Мои нервы были напряжены. Я вслушивалась в шум мотора и старалась уловить малейшие изменения в вибрации, в положении самолета.

Минут через пятнадцать Юленька тронула меня за плечо.

— Подходим к цели! — прокричала она около уха. — Снижайся!

Я нажала на штурвал. Самолет словно бы нехотя клюнул носом и, пробивая туман, заскользил вниз.

Натыкаясь на встречные потоки воздуха, он покачивался, как на волнах.

Снизившись до четырехсот метров, я ничего не могла разглядеть: передо мной клубилась муть. Дальше спускаться было опасно. Я сделала один круг, другой, надеясь нащупать просвет. И вдруг тучу пронизали лучи прожекторов, внизу замелькали огни стреляющих зениток. Противник выдал себя. Сквозь просветы в рваных облаках мы разглядели тускло светившуюся реку и переправу.

Ни зенитчики, ни прожектористы в этом тумане не могли нас разглядеть, — они, видимо, стреляли наугад, по звуку. Я обошла огненный шквал и вышла на цель. Юленька сбросила бомбы… В это мгновение молния распорола небо до самой земли, и прогрохотавший гром заглушил взрывы фугасок.

Хлынувший ливень обрушился на нас, словно пулеметный огонь с неба. Самолет затрясся под струями плотного, секущего дождя. Мы летели точно сквозь водопад.

Машину кренило, она то и дело проваливалась. Вода хлестала в кабину, пробиралась за ворот, заливала глаза. Я надвинула очки, но они мгновенно запотели. Пришлось их сбросить. Мне было жарко. Капли пота, смешанные с дождем, разъедали веки, стекали в рот. Юленьке доставалось еще больше.

Гроза захватила огромное пространство. Молнии слепили. Я невольно жмурилась и некоторое время ничего не видела.

Удары грома походили на оглушительные залпы тяжелых батарей. Самолет подбрасывало так, что он готов был сорваться в штопор. Не хватало сил удерживать рули. Малая высота была опасна, любая воздушная яма над горным хребтом грозила гибелью.

Мы устремились к дому долиной реки Куры, нас встречали лобовые и боковые удары шквалистых порывов ветра. Казалось, что из тьмы протягиваются косматые лапы неведомого чудовища, поддают самолет снизу, хватают за крылья, встряхивают, тянут то в одну, то в другую сторону.

Утомясь, я больше не ощущала своих рук, они одеревенели. Еще несколько минут — и я не смогу удержать равновесия. Надо что-то придумывать.

«Вверх, — решила я. — Как можно выше!»

Откидываясь к спинке сиденья, я потянула на себя штурвал. Самолет, задрав нос, натужно гудел, пробивая серые тучи. Он долго карабкался в слоистых дебрях и не мог вырваться в чистое небо.

«Не потеряла ли я направление? Не блуждаем ли мы в этом непроглядном и цепком тумане?»

Я уже потеряла надежду увидеть когда-нибудь звезды, мною овладело чувство отрешенности. Опустить бы руки и закрыть глаза. Пусть несет, куда вынесет! Нет, нельзя отказываться от борьбы. На земле ждут Дюдя и Кирилл… В меня верит Юленька. Надо собрать все силы. Я же спортсменка, мне стыдно малодушничать!

Вот туман стал редеть, рассеиваться. В синеве блеснули звезды. Мы, вырвавшись из мути, попали в сказочно безмятежный мир. Сюда не достигала зыбь разбушевавшейся внизу бури. Над застывшими, словно сугробы, белыми облаками, светила полная луна. Ее голубоватый свет разливался по снежной пустыне.

Выровняв машину, я расслабила мышцы и вдохнула чуть сладковатый и прохладный, точно родниковая вода, воздух. Вот так бы лететь и больше не думать об опасности!

Ожила и Юленька.

— Я уже думала, нам крышка, — сказала она. — С мамой мысленно прощалась.

— Ничего, еще повоюем!

Радость была недолгой. Бензину в баке оставалось на десять — пятнадцать минут полета. Сумеем ли мы в такой срок найти аэродром и сесть?

— Определяйся по звездам! — приказала я штурману. Но разве могла Юленька после стольких маневров в сплошной мгле точно определить, где мы находимся?

— Мы где-то недалеко от «подскока», — сообщила она. — Пробивайся вниз.

Стараясь как можно экономней тратить горючее, я, планируя кругами, пошла на снижение.

Мы вновь попали в сырую муть, но самолет уже не болтало из стороны в сторону и меньше раскачивало. Гроза уходила, с юга лишь доносился слабый рокот грома. И молнии больше не сверкали. А нам бы пригодился их резкий, всюду проникающий свет.

Спустившись до шестисот метров, я включила мотор и стала ходить по кругу, надеясь, что нас услышат на аэродроме, дадут ракету или зажгут посадочные прожекторы.

Мы обе до рези в глазах всматривались в темную бездну и… ничего не могли разглядеть. Казалось, что тучи легли на землю.

Как быть? Бензину оставалось минуты на четыре. Я вытаскиваю ракетницу и в отчаянии стреляю вверх. Красноватый шарик чертит тонкую дугу и, словно увязнув в грязной вате, гаснет.

Мы еще немного снижаемся и вглядываемся: ответят ли нам на ракету?

Но вокруг равнодушная и непроглядная темень.

Манипулируя сектором газа, я заставила мотор то рычать, то требовательно выть. Неужели девушки не услышат наших призывов и не зажгут все огни, какие у них есть? Они же должны волноваться. По времени видно, что у нас кончается горючее!

— Как ты там, Юленька?

— Очень озябла… холодно, — ответила она.

— Попробую набрать высоту, прыгай с парашютом.

— А ты?

— Постараюсь спланировать и сесть куда придется.

— Тогда и я останусь.

— Двум рисковать нельзя. Я не прошу одолжения, а приказываю, — начальническим тоном требую я. — Понятно?

Юленька ничего не отвечает, — она обиделась. Мое сердце не должно смягчаться: незачем гибнуть обеим. Да я и за себя еще поборюсь.

Я поднялась до восьмисот метров, и здесь мотор стал давать перебои.

— Прыгай! — командую я.

Юленька копошится с парашютным ранцем. Я чувствую, что ей страшно прыгать, и подбадриваю:

— Я прыгну сразу же за тобой!

Она медленно выкарабкивается из кабины на крыло и вдруг радостно кричит:

— Вижу огонь… прямо под нами!

Я тоже замечаю два тонких лучика. И вдруг разом вспыхивает множество тусклых огней. Это аэродром, посадочная площадка!

— В кабину! — приказываю я Юленьке.

Она торопится вернуться на место, вваливается в кабину как-то боком, головой вниз.

Планируя и чуть подрабатывая чихающим мотором, я делаю заход и в последнее мгновение по знакам замечаю, что иду на посадку неправильно — с противоположной стороны. Но изменить направления уже не могу. Только бы не промазать, сесть на освещенную полосу.

Колеса коснулись земли, по фюзеляжу застучали камешки… толчок! Правое шасси обо что-то ударилось. Зазвенело стекло… «Только бы не скапотировать!» Самолет подпрыгнул козлом и, развернувшись, остановился.

Я видела, что разбит прожектор, но соскочила на землю радостной: «Жива, Дюдя не остался сиротой!»

Прибежавшие девушки принялись нас тискать и целовать, словно мы вернулись с того света.

27 августа.Неужели наступят такие времена, что мы опять будем беззаботно смеяться и веселиться? Впрочем, мы и сейчас делаем это. Стоит выдаться свободной минуте, девочки готовы пойти в пляс и запеть: они научились дорожить каждым мгновением отдыха и стремятся веселей провести его.

Как все здоровые люди, мои однополчанки хотят естественных радостей и больше всего — солнца, добрых слов, нежности и любви. Но они могут довольствоваться и малым, тем, что дает походная жизнь, и привыкли не требовать большего от нее.

Меня в последние дни почему-то одолевает беспричинная грусть. Чем больше я стараюсь развеселиться, тем грустней делается. Наверное, тоска по Дюде и Кириллу? Но отчего под сердцем тревога? Неужели я потеряю их? Одна мысль об этом становится источником страдания.

Надо запастись терпением, война ведь кончится еще не скоро. Видимо, у меня сдают нервы. Недавно я внимательно разглядывала свое лицо в зеркале. Оно побледнело, как у всех ночников, стало менее выразительным и казалось каким-то слишком обыденным.

Впрочем, чего я на себя наговариваю. Я такая, как все наши девчата. А мы способны на многое. Таких друзей вновь не заведешь. Ведь надо было вместе пережить переход из гражданского состояния в военное, вместе втихую поплакать, поскитаться в слепящем свете прожекторов под зенитным огнем, ощутить себя на грани жизни и смерти.

…Есть звуки, от которых готово разорваться сердце. Я не выношу грустного и настойчивого зова летающего вверху самолета, когда аэродром закрыт тучами. Я знаю, что переживают там, за тучами, летчик и штурман, когда не видят места посадки. Подобное знают и мои подруги. Мы лучше, чем кто-либо, поймем одна другую. В таком единении чувств, мыслей и вырабатывается скрепляющий цемент боевого братства.

После ночных полетов мы с Юленькой спим до полудня. Вскочив с постелей, натягиваем на себя купальники и мчимся на Куру.

Эта река не похожа на равнинные. Она бежит с грохотом, прыгая по камням, быстрым, никогда не устающим, пенистым потоком. В нее нельзя запросто вскочить и окунуться. Вода закружит и унесет тебя, волоча по скользким камням.

На Куре приятно стоять в бурном потоке, держась за прочный канат, протянутый с одного берега на другой, и подставлять то грудь, то бока прохладным и хлестким брызгам. Они словно заряжают тебя бодростью и энергией реки. Выходишь из нее обновленной.

Ночью у нас с Юленькой будет трудный полет: мы должны отвлечь на себя внимание противника. Это очень опасно. Такие рискованные маневры у нас совершают только умелые. Сегодня наша очередь».

Глава двадцать первая

Вернувшись с патрулирования, Кочеванов пошел к умывальнику, сооруженному на краю аэродрома среди березок. Сняв шлем и реглан, Кирилл с удовольствием стал ополаскивать пригоршнями воды разгоряченное Лицо и шею.

Не успел он взять полотенце, висевшее на суку кривой березки, как появился вестовой. Солдат принес посылку — небольшой фанерный ящик, обшитый деревенским полотном.

— Вам, товарищ капитан. Видно, шефы прислали.

У Кочеванова руки были мокрые, посылку принял Хрусталев. Любопытствуя, старший лейтенант приблизил ящик к уху и встряхнул: не забулькает ли вино? Но никакого бульканья не послышалось.

Вытираясь, Кочеванов взглянул на адрес и удивился:

— Полевая почта жены, а почерк не ее.

От Ирины двадцать дней не было писем. Почувствовав недоброе, Кирилл не стал вскрывать посылку при всех, он прошел к еще не остывшему самолету, сел в кабину и там некоторое время размышлял: «Что стряслось? Почему не сама отправляла посылку? Видно, подругу попросила. Но почему та поставила не ее фамилию, а свою: Михнина Н. А.?»

Не спеша он вскрыл посылку и, увидев ее содержимое, ощутил холодящую пустоту под ложечкой. В фанерном ящичке аккуратно были уложены письма и фотографии, которые он посылал Ирине на фронт, детский башмачок с ободранным добела носком, пудреница, флакон одеколона и толстая клеенчатая тетрадь.

«Сбили, — понял он. — Ее уже нет в живых». День словно померк.

Письмо он нашел в тетради. Оно было каким-то испятнанным, точно его писали под дождем. Чернила на некоторых строках растеклись.


«Дорогой Кирилл Андреевич! — писала незнакомая летчица. — Вы, конечно, не раз обругали нас за то, что не отвечаем. Но мы не могли иначе, всё надеялись.

Простите за почерк и пятна, — не могу сдержать себя, пишу и плачу. Мы очень любили Иру, а я больше всех. Девочки поручили мне написать Вам все, как было. Ждать больше бессмысленно.

Это произошло в субботу. Ирина вылетела на своей «восьмерке» со штурманом Юленькой Леуковой. Они должны были выйти на цель раньше других и отвлечь внимание противника, чтобы мы могли напасть. Они сделали это, не жалея себя. Когда мы подлетали, то издали увидели, что прожекторы со всех сторон схватили «восьмерку» и не выпускали ее.

Мы поспешили на выручку, стали сбрасывать бомбы на зенитные батареи и прожекторы. И тут я заметила, как загорелась в воздухе «восьмерка» и резко скользнула в сторону…

Ирине удалось сбить пламя и на какое-то время исчезнуть в темноте, но вскоре дальние прожекторы опять схватили ее, и мы увидели, как «восьмерка» стала падать…

До сих пор не можем сообразить: отчего местность озарилась сильной вспышкой — от взрыва бомб или от удара самолета о землю? Клава Зябликова уверяет, что она в этот момент разглядела спускавшиеся парашюты. Но ей, наверное, померещилось, потому что никто больше не видел ни «восьмерки», ни парашютов.

Днем начальник штаба сама летала на разведку, но нигде даже обломков самолета не нашла.

В следующие ночи, мстя за Ирину, наши девочки делали по пять-шесть вылетов и бомбили так, что зарево видно было за тридцать километров. Но разве этим вернешь Ирину?

Только через две недели девочки позволили мне написать Вам письмо и отослать Иринины вещи, которые я припрятала.

Если Вы будете чувствовать себя одиноко, пишите нам. Вы обрели верных друзей, мы готовы сделать для Вас все, что сделали бы для Ирины. Не убивайтесь. Ею можно только гордиться. Она жила, как песня, — весело, красиво, и погибла геройски.

Желаем Вам боевого счастья. Крепко жмем руку.

С приветом от всего полка

Наташа Михнина».


Если бы Кирилл умел плакать, слезы облегчили бы его душу. Но слез не было. Темный туман застилал глаза. Казалось, сердце перестанет биться. Оно только болело, и эта щемящая боль была невыносима.

Почему он не вызвал ее в Заполярье? Пусть бы жила в какой-нибудь комнатенке, как многие жены летчиков. Думал, что в эвакуации будет лучше, безопасней, а вышло по-иному. Он не учел ее характера. Здесь могли бы видеться каждую неделю, и главное — Ирина осталась бы жива. Почему же он выбрал разлуку? Всё надеялся: мол, встретимся еще, наверстаем свое, у нас впереди длинная жизнь. Ян был прав: летчик не ждет благ от будущего, он живет тем, что дает день, и борется за это, пока стучит сердце.

«Как мало дал я ей радости, — терзал себя Кирилл, — не было у меня той щедрости души, какой обладала она. Порой поступал так, словно в мире существует нечто более ценное, чем человеческое тепло и сама жизнь».

Вернувшийся с патрулирования Ширвис подбежал к самолету Кочеванова, чтобы сообщить о сбитом корректировщике, но, увидев потемневшее горестное лицо Кирилла, с тревогой спросил:

— Что случилось?

— Беда, — ответил Кирилл, — непоправимая. — Он не мог подавить дрожи губ. — Я получил… На, читай.

Пока Ширвис читал письмо, Кочеванов не отрывал взгляда от товарища, словно надеялся, что тот отыщет в нем хоть что-нибудь обнадеживающее. Он видел, как лицо Яна суровело, ноздри раздувались и на скулах заходили желваки.

Ян, понимая, чего ждет от него Кирилл, пряча глаза сказал:

— Может быть, она жива. Попала в плен… Всякое бывает.

Кирилл медленно покачал головой и отвернулся.

Других доводов у Яна не было. Его потрясла гибель Ирины. Он чувствовал, что в нем закипает ярость.

— Тебе скоро вылетать на патрулирование? — спросил он, стараясь казаться спокойным. — Позволь заменить тебя? Я доложу начальству.

— Не надо. Я сам хочу посчитаться с ними. Не бойся, не зарвусь. А вот, если подобьют, тогда Димку., мальчишку не забудь.

Лицо у Кирилла стало жестким.

— Можешь не сомневаться, — сказал Ян.

Глава двадцать вторая

Когда загорелось крыло самолета, Ирина броском, резким скольжением загасила пламя.

Лучи прожектора продолжали шарить по небу. Круглые жерла прожекторов сияли внизу. Лес огненных стволов, уходивших в облака, преграждал путь назад.

От яркого света, ударившего в глаза, летчица на мгновение ослепла, потеряла ориентиры. Она так управляла самолетом, что создалось впечатление, будто «ПО-2» падает подбитый.

Прожекторы один за другим погасли. Стало темно, невозможно было различить, где кончается мгла неба и где начинается черная масса земли.

Бензин, видно, вытек из пробитого бака. Мотор чихнул несколько раз и заглох.

Выровняв машину, Ирина стала планировать, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть на земле.

Слева то и дело возникали багровые вспышки, похожие на зарницы. Но свет разрывов бомб не освещал землю под самолетом.

Ирина выстрелила из ракетницы. Огненный шарик, помчавшийся к земле, осветил скошенный луг, кустарники на краю леса.

— Застегни ремень!.. Держись! — крикнула летчица штурману Юленьке Леуковой.

При посадке Ирина напряглась, ожидая резкого толчка, но удержаться не смогла: она ударилась обо что-то головой и потеряла сознание…

Большинцова пришла в себя от плача Юленьки.

— Товарищ лейтенант, очнитесь! — упрашивала та. — Сюда могут прийти немцы.

Кругом было темно. Ирина лежала на земле. Она тронула саднящий лоб и почувствовала липкую влагу. Ныло плечо, в голове стоял звон.

— Надо сжечь самолет и уходить, — требовала Юленька. — Здесь где-то лес…

Ирина поднялась, разыскала ракетницу и выстрелом из нее подожгла свой старенький «ПО-2».

Вытекавший бензин, видимо, залил крыло и фюзеляж, потому что накренившийся самолет разам вспыхнул и запылал, осветив все поле.

Взявшись за руки, летчицы побежали в сторону темневшего леса. Их тени были огромны, лохматы.

До леса оставалось немного. И вдруг всё залило каким-то неживым белым светом. Это взлетели осветительные ракеты. Мятущиеся тени исчезли, словно провалились под землю. Летчицы упали и прижались к жнивью, чтобы их не заметили… но уже было поздно: к ним бежали солдаты.

Ирину и Юленьку схватили несколько рук и поволокли к шоссейной дороге, а там бросили в кузов грузовой машины под ноги автоматчикам, сидевшим на скамейках.

До утра летчиц продержали в сыром погребе, а когда рассвело — повели на допрос.

К погребу сбежались любопытные солдаты. Всем хотелось взглянуть на «ночных ведьм». Пленницы шли сквозь толпу по узкому проходу и думали, что их сейчас разорвут. Но рослые солдаты, потрясенные тщедушным видом «ведьм» и их бледными окровавленными лицами, молчали. Только когда пленницы выбрались из толпы, солдаты как бы опомнились: принялись хохотать и что-то выкрикивать вслед.

На допросе Ирина и Юленька старались вести себя так, словно были в шоке и еще не оправились от него. В сущности, так это и было на самом деле. Они не прикидывались, всё происходило помимо их воли. Несчастье как бы перестало быть для них несчастьем. Если расстреляют — пусть! Они не упадут на колени, не будут выпрашивать пощады.

Офицер, который вел допрос, вскоре потерял терпение и начал кричать на Ирину. Но и это ни к чему не привело: она понуро молчала, а Юленька, стремясь удержать слезы, закусила губу. Глаза у нее стали влажными и скорбно-круглыми.

Вид у пленниц был столь беспомощный, что штабному офицеру вдруг стало стыдно, он раздраженно приказал солдату вытолкать летчиц из помещения и при этом добавил:

— Раус!

Ирина учила в школе немецкий язык. Она поняла — офицер выкрикнул слово «вон».

В соседней комнате «ночных ведьм» ждали репортеры. Летчиц поставили у русской печки и при ослепительных вспышках принялись фотографировать. Через переводчика репортеры пытались взять у них интервью, но русские летчицы отказались отвечать.

Под дулами автоматов их вывели на улицу и посадили в закрытую тюремную машину, с железным полом и такими же стенами.

Поздно вечером, уже в штабе армии, Большинцову и Леукову вновь стали допрашивать…

Ирина не запомнила, что у них выпытывали. В закоулках памяти остались лишь смутные обрывки тягостной ночи.

* * *

Через две недели летчицы попали в Германию. Эшелон остановился в каком-то тупике. Вскоре послышался собачий лай и резкие выкрики:

— Вайтер! Шнеллер… шнеллер!

Распахнулись двери вагонов. Из тьмы высовывались руки, они хватали за что попало, стаскивали ничего не видящих женщин на землю и толкали в строй…

Освоясь с темнотой, Ирина разглядела огромных овчарок, полицейских и надзирательниц в черных пелеринах с островерхими капюшонами.

Всех прибывших женщин построили в колонну и повели по скользкой, размякшей дороге.

Шли они долго, не видя во мгле ни домов, ни деревьев, словно накрыл их плотный и черный туман.

Миновав высокие ворота, колонна остановилась в проходе между длинными приземистыми зданиями, похожими на склады. Здесь началось томительное ожидание: передних через каждые десять — пятнадцать минут куда-то пропускали небольшими партиями. Что там с ними делали, никто из пленниц не знал. Злобные, как псы, надзирательницы не давали выйти из строя.

Наконец очередь дошла и до Ирины с Юленькой. Надзирательницы пропустили их за колючую проволоку к бане, но раздеваться заставили перед входом.

Пленницы продрогли на холоде. Сняв с себя верхнюю одежду, многие вновь набрасывали на плечи ватники и оставались в сапогах.

— Всё скидывай догола! — хрипло приказывала большелицая, сутулая женщина в клеенчатом переднике. С тех, кто замешкался, она грубо срывала одежду, а если пытались сопротивляться, то ударом в грудь валила на землю, стаскивала сапоги и бросала их в общую кучу.

— Неужели русская? — ужаснулась Юленька. — Вот скотина!

Стараясь не попадаться большелицей на глаза, Ирина с Юленькой увязали свою одежду в узлы и хотели с ними проскочить в предбанник, но им преградила путь надзирательница в пелерине. Она ногой выбила из их рук одежду и, хлестнув плетью, толкнула вперед.

В предбаннике с двух сторон стояли парикмахерши и санитарки. Они бесцеремонно хватали входивших за волосы, усаживали на табуреты и, зажав в руке пряди, коротко срезали их большими ножницами. Стригли, как овец, неаккуратно, лесенками. Затем санитарки прямо на голову выливали две ложки зеленого мыла, перемешанного с какой-то вонючей дезинфицирующей мазью, и приказывали втирать в кожу.

Мыло растекалось, щипало глаза. Многие не видели, куда нужно идти. Скользили, падали на цементный пол. Их пинками вталкивали в душевую, где из труб под потолком непрерывным дождем лилась вода. Вода была едва теплой, она не смывала с покрытого пупырышками тела зеленое мыло.

Из душевой Ирина с Юленькой прошли в раздевалку. Там их старой одежды не оказалось. Вместо нее банщицы выдавали застиранные сорочки, грубые полосатые платья, рваные косынки, поношенные чулки с двумя веревочками-подвязками и башмаки с деревянными подошвами.

Из бани их строем повели в карантинный блок. Во мгле едва вырисовывались очертания бараков. Под деревянными подошвами скрипел шлак, которым была усыпана земля. Неуклюжие башмаки хлябали на ногах, то и дело сваливались. Вдоль ржавой колючей проволоки цепочкой горели огни. На столбах виднелись угрожающие надписи с черепами и скрещенными костями.

В бараке пахло карболкой, нары высились в три этажа. Ирина с Юленькой забрались на самый верх. Здесь лежали засаленные, тощие матрацы, набитые соломенной трухой, и грубые дерюжные одеяла. Не было ни подушек, ни простынь.

Не раздеваясь, сунув лишь под матрацы башмаки, чтобы в головах было хоть какое-нибудь возвышение, они улеглись спать.

Спали недолго. Когда появилась последняя партия мывшихся в бане, военнопленных разбудили и погнали в соседнее отделение барака, приспособленное под столовую.

Скамеек на всех не хватало. Многие уселись вдоль стен на полу.

— Ахтунг! — закричали немки.

— Встать! — по-русски рявкнула костистая рябая женщина.

Ирина узнала ее: эта была та большелицая, которая стаскивала у бани одежду.

На небольшой помост поднялась старшая надзирательница, или — по-лагерному — «оберауфзерка», от немецкого слова «ауфзеерин». Брезгливо оглядев всех, она начала выцеживать слова, едва приоткрывая густо накрашенный рот. Востроносенькая пугливая полька торопливо переводила фразу за фразой:

— Заключенные не имеют никаких прав… Они обязаны беспрекословно подчиняться надзирательницам, капо, блоковым… За неповиновение — штрафной блок, карцер, лишение одежды и пищи. За нападение на должностных лиц и побег — порка на аппельплаце и смертная казнь…

— Старостой блока будет Хильда Циппман, — представила старшая надзирательница широкобедрую, длинноносую немку с недобрым взглядом тусклых глаз. На полосатом платье у нее был нашит зеленый треугольник — знак уголовниц. — В помощницы, — надзирательница кивнула на большелицую, — назначается Манефа Дубок. Они обе отвечают за ваш внешний вид и порядок в бараке.

Когда «оберауфзерка» ушла, Хильда Циппман вместе с большелицей вывели женщин на плац и начали обучать, как нужно повязывать косынки по одному образцу, как держать ровную линию строя, как приветствовать лагерное начальство.

В концлагере «Дора» заключенные обязаны были носить «винкеля» — матерчатые треугольники. Зеленые винкеля выдавались уголовницам, черные — проституткам, лиловые — за религиозные преступления, желтые — евреям, красные — политическим.

Русским выдали красные лоскутки материи и приказали пришить их к платьям. Но никто из женщин не сделал этого, так как разнесся слух, что военнопленные не носят винкелей.

На утреннем «аппеле» — перекличке и осмотре — «ауфзерки» возмутились:

— Почему не нашиты винкеля?

Из строя вышла недавняя секретарша военно-полевого суда Надежда Еваргина, учившаяся на Фридическом факультете, и, отчетливо выговаривая немецкие слова, потребовала:

— Мы настаиваем, чтобы к нам относились, как подобает относиться к военнопленным. По международному праву нам обязаны оставить военную форму и знаки различия.

Лицо старшей «ауфзерки» побагровело.

— У вас нет никаких прав, вы можете только просить! — крикнула она. — Марш в барак! Через пятнадцать минут быть на месте с винкелями.

Военнопленные ушли, но в бараке не стали пришивать лоскутков, а сговорились настаивать на своих правах. Через пятнадцать минут они все возвратились на аппельплац без винкелей.

— Вот как? Упорствуют? — удивилась «оберауфзерка». — Всех оставить без обеда. Из строя до ужина не выпускать.

Она ушла, а с военнопленными на плацу остались самые злобные надзирательницы. Они не позволяли ни переговариваться, не шевелиться в строю.

Выглянувшее солнце не обогревало. Оно было холодным по-зимнему. Провинившихся продолжали держать на пронизывающем ветру.

Чтобы хоть немного разогнать кровь, Ирина напрягала и ослабляла мускулы, шевелила пальцами ног в башмаках и все же не могла унять дрожи во всем теле.

К вечеру еще больше похолодало. Пошел секущий дождь, превратившийся в ледяную крупу.

Пленницам даже не разрешали повязать косынки на шее. «Ауфзерки» ходили вдоль строя и били по рукам.

Вскоре холод пронял и надзирательниц: они по очереди стали бегать в теплую дежурку полицейских и на пленниц уже не обращали внимания.

Чтобы как-нибудь согреться, наказанные били башмак о башмак, хлопали руками, растирали озябшие колени и плечи. Весь строй заколебался, сотни деревянных подошв застучали по затверделой чугунной земле.

К штрафплацу сбежались посмотреть на русских «балерин» свободные от дежурств эсманы, штубовые, гестаповцы. Они выкрикивали непристойности и зубоскалили.

В лагерь возвращались полосатые рабочие команды. Уставших лагерниц умышленно проводили мимо штраф-плаца. И русские, чтобы не казаться несчастными, запели осипшими голосами «Варшавянку»:

Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас злобно гнетут.

В бой роковой мы вступили с врагами,

Нас еще судьбы безвестные ждут.

Это было не пение, а скорей скандирование. Но припев зазвучал громче, потому что его подхватили все:

На бой кровавый, святой и правый,

Марш, марш вперед, рабочий народ.

Это всполошило «ауфзерок». Они сбежались к штрафплацу и принялись орать:

— Штилль!.. Аббрехен!

И, пустив в ход дубинки, погнали наказанных в карантинный барак.

В этот день русские не получили ни обеда, ни ужина. Но голодными они не остались. О сопротивлении «ротармеек» узнал весь лагерь. Женщины разных национальностей тайно передавали в карантинный барак хлеб, галеты, пригарки каши, которые они наскребли в котлах на кухне.

Глава двадцать третья

В чубановский полк позвонил по телефону адъютант комдива и передал приказ генерала: капитанам Кочеванову и Ширвису в семнадцать часов в парадной форме явиться в базовый клуб моряков для встречи с главой английской миссии.

Не понимая, зачем их вызывают, Кочеванов и Ширвис надели парадную форму и на катере отправились в Полярное.

Малый зал базового клуба моряков был украшен флагами союзников и цветами. В фойе расхаживали длинноногие, похожие на цапель, чины английской миссии в черных одеждах, расшитых серебром и золотом. В их приветствиях и поклонах чувствовалась чопорная торжественность. Переводчики, подражая дипломатам, говорили приглушенными голосами.

Но вскоре пришли командиры кораблей, с обветренными лицами и громкими, хриплыми голосами. Обстановка сразу изменилась: послышался смех, разноязыкий говор. Запахло ромом, крепким табаком.

Когда все приглашенные уселись на свои места, на трибуну поднялся глава британской миссии — сухощавый старик, с вытянутым лицом и сильно развитой нижней челюстью. Рядом, слева и справа, стояли поджарый английский офицер и Зося Валина.

Офицер почтительно развернул перед стариком кожаную папку, и тот заговорил каким-то булькающим голосом. Острый кадык ходил по его тощей и чуть красноватой шее, как поршень. Зося переводила:

— По приказу моего короля я имею великую честь вручить ордена русским морякам и летчикам, отличившимся в борьбе с общим врагом народов Великобритании и Советского Союза, защищавшим в море транспорты с военными грузами. Надеюсь, что этот высокоторжественный день в северных широтах укрепит дружбу между двумя великими странами…

— Мы теперь с тобой попали в сферу высокой политики, — шепнул Ян Кириллу.

После короткой речи и двух гимнов, исполненных оркестром, англичанин стал выкликать фамилии награжденных. Но он так невнятно произносил их, что Зосе приходилось повторять. Моряки и летчики подходили к столу, поджарый офицер вручал им коробки с медалями либо крестами, а глава миссии поздравлял, пожимая руку.

В фойе тем временем появились столы с закусками и стойка с винами, за которой стоял расшитый золотом буфетчик с английского флагманского корабля. Стульев не было.

— Угощение а ля фуршет, — объяснила Зося. — Накладывайте в тарелки, что вам понравится, а я закажу двойные порции рома.

— Н-да, здесь не засидишься и хозяев не разоришь, — сказал Ширвис.

Кирилл стал наполнять тарелку разнообразными крошечными бутербродами, а Ян пошел помогать Зосе. Они принесли три фужера рому и сифон с сельтерской.

— За что пьем? — спросила Зося.

— Первым делом — за полученное серебро, его смочить полагается, — сказал Кирилл.

— Это не просто серебро, а высшее отличие в английской королевской авиации — крест «Ди-эф-си», — пояснила Зося. — Не держите их в коробках, давайте я вам повешу.

Приколов на кителя английские награды, Зося сказала:

— А они вам идут. Пьем за кавалеров высшего ордена королевской авиации!

Они чокнулись. Зося, понизив голос, предложила:

— За серебро выпьем только по глотку, а за то, что пока в тайне, остальное.

Мужчины подчинились. Но Ян, отпив глоток, потребовал:

— А теперь выдавай тайну, иначе заставим всё допивать одну.

— Но это военная тайна.

— Ничего, мы тоже люди военные.

— А никому прежде времени не проболтаетесь?

— Ни-ни! Честное пионерское, — поклялся Ян.

Заставив мужчин сблизить головы, Зося зашептала:

— В наградном отделе нам сказали, что вы оба представлены к званию Героя Советского Союза. Поэтому англичане и ухватились за ваши фамилии. Ясно? Теперь давайте выпьем за золото.

Они выпили до дна.

— По такому случаю надо бы добавить.

— Нет, — сказала Зося. — Здесь на этом и кончим.

— Как кончим? — возмутился Ян.

Но Зося была решительна:

— Довольно. Лучше пойдемте на концерт в большой зал, а потом поужинаем в офицерском клубе. Я взяла на вас талоны.

— Ну что ж, Кирилл, подчинимся? — спросил Ян.

— Я ведь на пьянство не горазд, — попытался возразить Кирилл.

Но Ян подхватил его под руку и потянул насильно:

— Пойдем, неудобно сегодня хандрить.

Они втроем прошли в большой зал клуба. Там для почетных гостей и награжденных были отведены два передних ряда. Когда Кочеванов с Ширвисом проходили на свои места, в зале вдруг приветственно поднялись английские летчики. Они стояли, навытяжку до тех пор, пока Кирилл с Яном не уселись.

— Это что за номер? — недоумевал Ширвис.

— Я уже сказала: летчики, награжденные. «Ди-эф-си», пользуются особым почетом, — шепнула Зося. — На вас и девушки поглядывают со всех сторон.

— Девушки — не новинка, — не без хвастовства сказал Ян. — А вот когда перед тобой надменные британцы встают, это кое-чего стоит. Приятно лорда навытяжку поставить.

— Ну, лорды навряд ли встанут, — возразил Кирилл. — Здесь поднялись свои ребята — механики и пилоты, которые вместе воевали. Видно, захотелось приятное нам сделать. Я их понимаю.

И Кирилл приветственно помахал рукой английским летчикам. Те в ответ заулыбались и жестами стали показывать, что крепко пожимают руки.

После концерта Зося взяла Кирилла под руку и спросила:

— Кого из наших девушек пригласить на ужин?

— Зачем? — не понял он ее.

— Чтобы тебе не было скучно.

— Не надо. Я уверен — Ира не погибла. Буду ждать ее.

— Жди, пожалуйста. Но разве это мешает поболтать, приятно провести время? Нам ведь на жизнь отпущено не много лет. Повторить не дадут. Или ты в монахи записался?

— Не записался, Зося, но хотелось бы без соблазнов. Так будет верней.

— У тебя преувеличенное понятие о верности, — недовольно заметила она. — Ты, конечно, меня презираешь?

— Тебя? Нет. Есть натуры, которым всё дозволено. Не знаю только, выигрывают ли они от этого. Честно говоря, я не понимаю ваших отношений с Яном. С кем ты останешься после войны?

— Еще не известно. Но если я вернусь к Борису, то без надрыва и стенаний. Ведь мое останется при мне? Он будет обожать меня за то же, за что обожал прежде. А у тебя, по-моему, взгляды старомодные. Летчик с постным лицом схимника — неприятное зрелище.

— Проняла, сдаюсь, — чтобы не ссориться с Зосей, поднял руки Кирилл. — Приглашай, но из таких, которые в первый вечер на шею не кидаются. И предупреди — танцевать не умею, веселить не буду.

— А я позову Марию Николаевну. Она вроде тебя, ждет своего Кузю и на других внимания не обращает.

— Во! Такая по мне.

— Зря сдаешься, — упрекнул его Ян. Ему не понравились возражения Зоей. — Я бы на твоем месте еще крепче держался. Ирина стоит этого, не чета другим.

— Кому это другим? — не без угрозы поинтересовалась Зося.

— Всяким разным, — отшутился Ян. — Кирилл знает, о ком я речь веду.

— Меня, надеюсь, не касается?

— Нет, боже упаси! Ты же неприкасаемая.

— Да. В этом ты убедишься… и не позже одиннадцати часов.

— Твои слова надо понять, как наказание? — спросил Ян.

— Наоборот — поощрение для добродетельных, — сверкнув глазами, ответила Зося.

Мария Николаевна оказалась белокурой толстушкой. На ней было такое же темно-синее платье военного покроя, как у Зоей, с серебристыми интендантскими погонами.

— Я очень рада посидеть с вами в столь торжественный день, — сказала она. — Зося Антоновна обо всем меня предупредила. Наши убеждения сходны, Кирилл Андреевич. Можете даже не занимать меня. Мы с вами просто будем добрыми друзьями, которых война неожиданно свела в Заполярье.

У Марии Николаевны был ясный и веселый взгляд. Она казалась предельно естественной. В ее поведении не наблюдалось ни чопорности синего чулка, ни жеманства застенчивых девиц, ни наигранной бесшабашности Зоей. Ничего искусственного. Она даже не подкрашивала губы. От нее веяло опрятностью и еще чем-то материнским. За столом сразу создалась дружеская и какая-то домашняя обстановка.

Мария Николаевна расставила вино и закуски по-своему, затем стала намазывать маслом хлеб, делать бутерброды, обильно уснащать их кружочками сочного лука и приговаривать:

— Это чтобы цинга не одолела.

После каждой выпитой рюмки она заставляла закусывать.

Ян с Зосей при ней не пикировались. И Кирилл старался быть покладистым. Мария Николаевна ему нравилась своей простотой и удивительной душевностью.

В порыве уважения он неловко поцеловал ей руку у запястья. При этом сильно смутился.

— Чего вы так покраснели? — спросила Мария Николаевна.

— За всю жизнь я впервые целую руку, — признался он. — У нас это почему-то считалось позорным. Теперь вижу, что был идиотом.

— Никогда не стыдитесь добрых порывов. Было бы ужасно, если бы люди не умели выражать их.

Зосе явно было скучно. В одиннадцатом часу она вдруг поднялась и, стараясь быть вежливой, сказала:

— А сейчас мы попросим мужчин проводить нас в общежитие и… отправиться к себе на аэродром. Пароход отходит в одиннадцать двадцать.

Чувствовалось, что она зла на Кирилла и Яна. Зося не так собиралась провести этот вечер.

Глава двадцать четвертая

В концлагере — среди немок, датчанок и француженок — о русских военнопленных женщинах вначале распространялись нелепейшие слухи. «Ротармейки» были для них представительницами иного, незнакомого мира, женщинами, сражавшимися с оружием в руках. Многие всерьез полагали, что русские, как древние амазонки, не имеют правой груди, могут скакать на диких степных конях и, стоя в седле, стрелять из ружей. При встречах «ротармеек» внимательно разглядывали, а некоторые датчанки даже пытались ощупывать их.

— Вот тебе и датчане! — возмущалась рослая санитарка Дуся Колпакова. — Хуже дикарок. Сколько еще некультурных на Западе…

Как-то после вечернего аппеля Юленька прибежала в барак и шепотом сказала Ирине:

— Там какая-то русская спрашивает старшую. Может, ты поговоришь с ней?

За тамбуром стояла женщина лет тридцати. Платка на ней не было. Короткие, чуть вьющиеся волосы чубиком свисали надо лбом. Смуглое скуластое лицо, с ямочкой на подбородке, располагало к себе не женской, а, скорей, мальчишеской смелостью.

— У нас нет старших, — сказала Ирина. — Чего вы хотите?

— Первым делом познакомиться… Ольга Новожилова, — представилась она. — Я из Орши, работала инженером в Западной Белоруссии. В здешнем лагере больше года.

— Я ленинградка, была летчицей, зовут Ириной.

— Я пришла предупредить, — сказала Новожилова. — Вы недавно всех потрясли своим бесстрашием и стойкостью. Но больше так отчаянно не демонстрируйте свою непокорность. Вас истребят в штрафблоках и бункерах.

— Вы думаете, что лучше быть покорными?

— Я так не думаю и к покорности не призываю. Бороться надо, но не так открыто и, простите за правду, по-детски отчаянно. Мы должны быть хитрей, не песнями пронимать нацистов, а чем-нибудь другим. Не поймите меня превратно, я не против песен, родная песня поднимает дух, но если мы будем только петь, — грош нам цена.

— Что же вы предлагаете?

— Мы с вами еще мало знакомы, — уклонилась от прямого ответа Новожилова. — Советую для начала сколотить хотя бы небольшую группку из таких, которые не предадут. Испытайте единомышленниц на каком-нибудь небольшом деле. Ячейкой легче переносить тяготы лагерной жизни.

Дольше стоять за тамбуром было рискованно. Новожилова, условясь с Ириной встретиться через три дня, пожала руку и ушла.

Вернувшись в барак, Ирина задумалась: с кем же поговорить? Пожалуй, с Еваргиной? Она смелая и умная. Изворотливость юристки пригодится. На вид не глупа и очень смела санитарка Дуся Колпакова. Может понадобиться и фельдшерица Тася Шеремет. Но в первый день говорить с кем-нибудь Ирина не решилась.

Кроме «ротармеек» в бараке появились «библейки» — католические монашки из Польши, жены советских пограничников, прибывшие из Львова, и немки-уголовницы. Немки, попавшие в концлагерь из тюрем, почти все становились «капо» — младшим начальством, бригадирами рабочих команд. То, что им не разрешалось на свободе, здесь поощрялось: уголовницы могли избивать заключенных, обворовывать, издеваться.

Всё же самой свирепой в бараке была рябая помощница блоковой — Манефа Дубок. Где-то под Ломжей она попалась на скупке краденого немецкого обмундирования и была осуждена на четыре года концентрационных лагерей. Надеясь сократить срок заключения, Манефа выслуживалась перед гитлеровцами и больше всех распускала руки. Кулаки у нее были костлявые и тяжелые. Била она по лицу и в грудь, да так, что рослые женщины не могли удержаться на ногах. В бараке с первых дней ее возненавидели и прозвали Лошадью.

Манефа шпионила за всеми и только перед фельдшерицей Тасей Шеремет она почему-то заискивала и даже обращалась к ней на «вы». Ирина не могла понять: чем вызвано такое подобострастие? Позже стало ясно: Лошадь боялась заболеть и попасть в ревир — лагерную больницу. Заболевшие блоковые не имели преимуществ, их ждала участь обычных заключенных. Манефа надеялась, что «докторша» сумеет ее вылечить в бараке и спасти от ревира.

Когда кончился карантин, заключенных расписали по командам и стали посылать на тяжелые работы: сгружать с железнодорожных платформ металлический лом, привозимый с полей войны, и разбирать его для плавки: сталь и чугун стаскивать в кучи, алюминий и латунь укладывать в ящики.

В течение дня полагался только один перерыв — на обед. В остальное время не разрешалось ни присесть, ни разогнуться, ни поговорить с соседками.

В лагерь женщины возвращались едва волоча ноги. Вечерний аппель длился долго. Лагерницы с трудом выстаивали на плацу. У всех в голове была одна мысль: скорей бы дотащиться до нар, упасть на жесткий матрац и хоть на несколько часов забыться.

От такой жизни можно было превратиться в презираемых «смукштуков» — существ неопределенного возраста, потерявших человеческий облик. «Смукштуков» узнавали по шаркающей походке, неопрятному виду и блуждающему взгляду. «Смукштуки» готовы были накинуться на любую еду, вылизывать миски, выпрашивать огрызки, подбирать кухонные отбросы. На них уже не действовали ни побои, ни ругань.

«Довольно приглядываться, пора начинать, — решила Ирина. — Для начал надо хотя бы обезвредить Манефу».

Большинцова посоветовалась с Надей Еваргиной и Тасей Шеремет, кого можно бы выдвинуть в помощницы блоковой вместо Лошади. Подруги назвали Нюру Сегалович. Она до войны преподавала в десятилетке немецкий язык и была женой пограничника.

Они втроем тут же договорились, как будут действовать.

По общему уговору «ротармейки» стали делать вид, что Манефа путано и неверно передает приказания «ауфзерок» и капо. Немки злились на Лошадь за бестолковщину и вынуждены были обращаться к Сегалович. Та, словно передавая нечто новое, в сущности дублировала перевод Манефы, но русские обрадованно кивали головами: наконец-то все стало понятным.

Манефа Дубок сперва недоумевала: что такое происходит? Потом сообразила: у «ротармеек» сговор, подкоп под нее! При надзирательницах она накинулась на Сегалович:

— Ах ты паскуда! Кто научил обманывать?

Ударив Сегалович по лицу, взбеленившаяся Лошадь стала кричать:

— У них сговор! Она говорит то же самое, что и я. Вот спросите у докторши… докторша не даст соврать.

— Я тоже не всегда понимаю помощницу блоковой, — сказала Шеремет.

Манефа была потрясена: она надеялась, что «докторша» ее поддержит, и вдруг такое коварство!

— Ну погоди, змея, — пригрозила Дубок. — Теперь ты раньше меня попадешь в ревир.

Надо было выжить Лошадь из барака. За это взялась Дуся Колпакова. Она подговорила своих девчат, и те чуть ли не каждую ночь то насыпали Манефе в постель угольную гарь, то склеивали смолой волосы, то наливали в башмаки воды.

Почти каждое утро слышалась хриплая ругань Лошади.

— Убью, если поймаю! — вопила она.

Иногда Манефа ревела от злости, но немкам не жаловалась. Она чувствовала, что против нее действует не один человек, а сплоченная группа, и боялась более злой проделки.

Как-то ночью «ротармейки» проснулись от крика:

— О боже мой! Что сделали проклятые! Ой, глазыньки! Ой, ничего не вижу…

Все женщины притворились спящими: никто, кроме Хильды Циппман, не поднялся. Блоковая зажгла свет и, растолкав кого-то из девчат, послала за Шеремет.

Ирина приподнялась на своих нарах и увидела растрепанную Манефу, которая, как слепая, брела по проходу и причитала:

— Ой, глазыньки… Ой, мои ясные… Докторша! Да Где же она, докторша?..

— Что с вами? — спросила Шеремет.

— Ой, милая! Я не спала… поймать хотела проклятых. Одну за руку успела схватить, а она мне в глаза… Ой, не могу, режет как стеклом!

По рябому лицу Манефы текли черные слезы. Глаза ее были засыпаны толченой угольной гарью. Шеремет с трудом прочистила и промыла их.

Хильда стала допытываться у Манефы: кто это сделал?

— Не знаю… не знаю! — вдруг заголосила Лошадь. — Что они, проклятые, со мной делают! Сами в бункере сдохнут и людей за собой тянут.

— А вы с другими человечней обращайтесь, — посоветовала ей Шеремет, — тогда и вас никто не тронет.

— Я им кости еще переломаю! — пообещала Лошадь.

— Ну, тогда пеняйте на себя и на помощь не рассчитывайте, — вспылила «докторша».

Все ждали, что на утреннем аппеле начнутся допросы и побои, но день прошел спокойно. Манефа больше не кричала и не дралась. Сгорбленной и какой-то пришибленной ходила она за «ауфзеркой». Веки у нее были красные и опухшие.

Дежурная уборщица, оставшаяся в бараке, слышала, как Лошадь уговаривала Хильду Циппман устроить ее в санпропускник.

— Я вам буду отдавать все, что достану у новеньких, — клялась она. — А эти комиссарки не дадут мне житья, отравят или придушат.

Хильду Циппман уголовницы называли Маркитанткой. В дни, когда к лагерю пригоняли новую партию заключенных, она проникала за ворота и перед пропускником торговала водой, хлебом. Голодные, изнывавшие от жажды женщины за глоток воды или сухарь отдавали припрятанные кольца, брошки, серьги.

Золотом Хильда подкупала не только охранников, пропускавших за ворота, но и нужных ей «ауфзерок». Ей, видимо, понадобилась помощница и в санпропускнике, потому что на другой день она сбегала в канцелярию и добилась перевода Манефы Дубок в банщицы.

Новой помощницей блоковой назначили Нюру Сегалович. При ней кончились крики и зуботычины.

Эта небольшая победа воодушевила Большинцову, Еваргину и Шеремет. Соблюдая конспирацию, они начали осторожно создавать небольшие группы, которые подчинялись «Кате». «Катей» они называли свою тройку. Чтобы все думали: где-то в лагере есть отчаянная женщина, взявшаяся руководить узницами.

* * *

В субботу пронесся слух: будет генеральный осмотр. Блоковые заставили мыть в бараках полы, привести в порядок постели и одежду.

Во время уборки Большинцову вызвала Новожилова.

Они встретились у линейки перед бараком. Для маскировки одна взяла метлу, другая грабли и стали убирать дорожку.

— Слушай внимательно, — работая рядом, сказала Новожилова. — Составлены списки тех, кто имеет специальность. Меня не сегодня-завтра могут угнать. Мне бы не хотелось, чтобы у наших прервалась связь с бараками иностранок: через политических немок мы узнаем новости с фронтов. Я договорилась с одной. Во вторник, после вечернего аппеля, мимо вашего барака несколько раз пройдет женщина в металлических очках. В левой руке у нее будет зеленый платок. Скажи ей по-немецки: «Добрый вечер, Анна». Она ответит по-русски: «Здравствуйте, Катя». Ей можешь полностью довериться. Она работала с Тельманом, сидит здесь третий год.

— Кто останется вместо тебя? — спросила Большинцова.

— Не знаю еще. Связная сообщит Юленьке.

Новожилова сжала руку Ирине и шепнула:

— Прощай! Теперь мы не скоро увидимся.

После обеда раздался вой сирены. На плацу перед бараками выстроилось более пяти тысяч «зебр». От убогих полосатых одежд зарябило в глазах.

— Ахтунг!

Эта надоевшая команда, как эхо, перекатывалась с одного конца площади в другой.

Появилось начальство. Впереди шла высокая молодящаяся немка, одетая в форму «СС». Ее волосы, уложенные в пышную прическу, были выкрашены в золотистый цвет.

Глаза сильно подведены, губы резко очерчены помадой. Это была инспекторша женских лагерей — гроза комендантов и «ауфзерок». За ней двигалась свита: офицеры «СС» и старшие надзирательницы.

Инспекторша со скучающим видом выслушала рапорт комендантши и начала осмотр: не спеша с брезгливой миной пошла вдоль рядов, изредка делая замечания:

— Почему эти скелеты в строю?

— Ревир переполнен, — поспешил доложить лагерный врач.

— Вы слишком церемонитесь, — заметила инспекторша. — Приказываю ежемесячно очищать ревир и блоки от балласта.

Пройдя вдоль строя, инспекторша ушла в здание администрации лагеря, и уже без нее начался отбор работниц на фабрики.

Вдоль рядов вместе с «ауфзерками» пошел одутловатый детина в желтых крагах и светлом плаще. В его зубах торчала короткая, окованная медью трубка. Он вел себя как работорговец на невольничьем рынке: молча выталкивал из строя тех, кто, по его мнению, был непригоден для фабричных работ, и внимательно разглядывал тех, кого отобрал.

Ирину и Юленьку детина в крагах вытолкнул. Они ему показались слишком щуплыми.

Всех отобранных не отпустили больше в бараки. Их выстроили в колонны и увели за колючую проволоку. Там оказались Новожилова, Колпакова и другие девушки из соседнего барака.

Новожилова, сложив руки рупором, крикнула:

— Прощайте, Ирина и Юленька! Мы еще увидимся… Запомните адрес: Орша, улица…

Полицейский грубо оттолкнул Ольгу от колючей проволоки, и Ирина с Юленькой не услышали ее последних слов.

* * *

В назначенный день Ирина встретилась с Анной. Это была очень бледная, седоволосая женщина. Металлические очки уродовали ее доброе лицо.

— Добрый вечер, Анна.

— Здравствуйте, Катя. Оглядитесь, нет ли поблизости подозрительных людей.

— Мы одни.

— Тогда слушайте. На фронте ничего существенного не произошло. Стало ясно: Гитлер зарвался, молниеносной войны не получилось. В армию уже забирают юношей, квалифицированных рабочих и калек. В Германию вывозят рабочих из Бельгии и Франции. В нашем лагере будут комплектоваться команды для подземных работ. Если вам нужно сохранить подруг, — найдите желающих обменяться номерами… При отборе вначале записывают только номера… В следующий раз мы с вами встретимся между седьмым и девятым бараками. Может быть, к вам подойдет блондинка в этих же очках и передаст привет от Анны. Вы все поняли?

— А если я не смогу прийти?

— Пошлите свою подругу, которая была связной у Ольги. Ее мы тоже будем называть Катей. До свиданья. Идите немного быстрей, я постепенно отстану.

Глава двадцать пятая

В лагерь прибывали все новые и новые партии женщин, сгоняемых со всей Европы. В бараках не хватало места. Один матрац выдавался на двоих.

Ирина с Юленькой, как старожилы, занимали верхние нары. Здесь меньше тревожили блоковые, можно было сохранять относительную чистоту и без помех разговаривать.

Рядом с ними устроилась Тася Шеремет. Она обладала удивительной памятью: знала наизусть почти все поэмы Маяковского, могла полностью пересказать книгу Николая Островского «Как закалялась сталь» и в лицах изображала сцены из фильма «Чапаев».

Вечерами, когда Хильда уходила к своим уголовникам в соседний барак, вокруг Таси собирались девушки.

Они слушали стихи и пересказы любимых книг. Это как бы приближало их к Родине.

Иногда они пели приглушенными голосами пионерские и комсомольские песни, а потом, лежа на матрацах, шептались, договаривались о побеге, хотя знали, что из этого ничего не выйдет.

Плакали «ротармейки» редко, да и то тайком, чтобы никто не видел их слез.

В концлагере Большинцова открыла в себе замечательную способность: лежа на нарах с закрытыми глазами, она могла отстраниться от реального мира, выключиться из него и жить в грезах. Ирина так реально представляла себе Кирилла и сына, что могла разговаривать с ними. В такие минуты несчастье как бы отступало от нее и всякий страх перед будущим исчезал.

С Анной и ее связной Ирина встречалась каждую неделю. От них «ротармейки» узнавали обо всем, что творится на свете. Вести были неутешительными.

В январе Анна вдруг сообщила, что ей необходимо немедля повидаться с Большинцовой.

Они встретились у чужого барака. Анна была без очков, Ирина ее с трудом узнала.

— Будьте осторожны, — сказала немка. — В лагерь вернули «ротармеек». Часть из них сидит в штрафном блоке, а часть в бункере. Они все работали на конвейере и сговорились выпускать брак. На время прекратите свою деятельность. Нацисты озлоблены. Что-то случилось с армией Паулюса. В сводках говорится о самоотверженной работе транспортной авиации. Это похоже на окружение. Пока все не уляжется, нам не следует встречаться. В случае допроса — ни слова об организации. Этим вы спасете себя и других.

В тот же вечер Ирина сообщила Наде и Тасе о происшедшем и дала им клятву, что ни при каких обстоятельствах не назовет их имен. Такую же клятву дали и они.

* * *

На другой день, сразу после ужина, всех заключенных согнали на штрафплаце, где была сооружена деревянная виселица. Полицейские с автоматами стояли полукругом. Виселицу освещали два небольших прожектора. Черные веревки с петлями качались на ветру.

Ирина с Юленькой пробились вперед.

— Ведут… ведут! — пронеслось по толпе.

Из бункера — лагерной тюрьмы — эсэсовцы вывели четырех женщин. Первой шла по ярко освещенной шлаковой дорожке Новожилова. Она чуть прихрамывала, но голову держала гордо. Руки ее были связаны за спиной. Увидев виселицу, она на миг остановилась, оглядела онемевшую толпу и, словно освобождаясь от нерешительности, шевельнула плечами и спокойно пошла дальше. За нею, спотыкаясь, шагала высокая, могучего сложения девушка. Она была без платка, босая. Волосы спадали ей на лоб, закрывали глаза. Приговоренная поминутно встряхивала головой и, наверное, ничего не видела. Лицо у нее потемнело от побоев, губы опухли. Ирина с Юленькой едва узнали в ней Дусю Колпакову.

Остальные женщины были им незнакомы. Они едва передвигали ноги.

— Ахтунг! — прокатилось по площади.

На помост поднялся офицер в черном плаще и, сверкнув очками, отрывистым голосом начал читать приговор. Ирина улавливала лишь отдельные фразы:

«Преступный сговор… бунтовщицы и саботажницы… ущерб Германии… коммунистическая пропаганда… к смерти через повешение… и впредь принимать столь же суровые меры…»

Вся площадь замерла, когда на помост ввели Новожилову. Два гестаповца схватили ее, поставили на скамейку. Один из них начал ловить петлю, качавшуюся на ветру… Новожилова отчаянным движением стряхнула с плеч руки гитлеровца и, подбежав к краю помоста, звонким голосом крикнула:

— Товарищи! Не бойтесь фашистов! Советская Армия их уже бьет на Волге. За нас отомстят!

На нее набросились, зажали рот и потащили к петле…

Толпа заволновалась. «Что она сказала?» — переспрашивали на разных языках.

Ирине хотелось крикнуть Новожиловой: «Прощай, Оля!» Но Юленька, словно поняв ее желание, крепко стиснула руку:

— Молчи… молчи, Ира!

У Ирины перехватило дух и потемнело в глазах. Она больше не видела, что делается на помосте, услышала лишь, как ахнула толпа.

Ее удержали Тася с Юленькой, увели в барак и там стали отпаивать водой.

Позже, когда Ирина успокоилась, монашки польского монастыря, ютившиеся в другом конце блока, вдруг высокими и надрывными голосами плакальщиц затянули молитву о спасении душ усопших.

Панихидная песня, бормотание старух и почти могильная тьма барака вызывали мысль о неотвратимой смерти. Казалось, что «библейки» заживо отпевают всех.

Внизу послышались всхлипывания, они нарастали… Затем, словно прорвалась плотина, рыдания заглушили молитву.

Ирина не могла больше находиться в темном бараке, — она сползла с нар, выбралась на улицу и, прижавшись к стене, несколько раз всей грудью вдохнула воздух, чтобы хоть немного успокоиться.

* * *

В феврале у всех эсэсовцев и «ауфзерок» на рукавах появились траурные повязки.

— Гитлер окачурился! — обрадовались девушки.

Ирина попросила Юленьку отыскать связную из барака Анны и разузнать, что случилось. Леукова вернулась сияющая.

— На Волге советские войска окружили и разгромили шестую армию фельдмаршала Паулюса, — сообщила Юленька. — По всей Германии объявлен траур.

В тот же вечер Ирина написала листовку, призывавшую в честь победы Советской Армии где только можно вредить нацистам. Девчата размножили листовку и, подписав ее коротким именем «Катя», распространили среди русских. Листовка, видимо, попала в руки эсэсовцев. Начались обыски и допросы.

Из барака ночью забрали Тасю Шеремет и Нюру Сегалович. Ни одна из них к утру не вернулась.

Весь день Ирина с Юленькой ходили как больные, с тревогой думая: «Какие же муки сейчас переносят Тася и Нюра?»

Ночью Большинцову разбудила Хильда Циппман.

— Одеться, — приказала она. — Вызов в политическое отделение.

«Выдали, — мелькнуло в мозгу Ирины. — Что теперь будет?»

Она не спеша встала, оделась и пошла за блоковой к каменному зданию, заросшему плющом.

У входа их встретил эсэсовец. Проверив номер Большинцовой, он подтолкнул ее в спину и повел по длинному коридору со множеством дверей. Откуда-то Доносились приглушенные крики, переходившие в нечеловеческий вой. «Неужели так могут кричать люди? — подумала Ирина, и сердце У нее защемило. — Сейчас и меня будут пытать».

В продолговатой комнате, куда ввели Ирину, за столом сидел лейтенант войск «СС»— лысеющий блондин с непомерно высоким и узким лбом.

— Распространительница листовок? — спросил он ее по-немецки, уставившись острым взглядом.

Ирина замотала головой:

— Не понимаю, говорите по-русски.

Глаза у следователя сузились. Ирине показалось, что он сейчас выйдет из-за стола и ударит ее. Но она продолжала молчать.

Лейтенант вызвал переводчицу — худощавую женщину с большими роговыми очками на птичьем лице.

Тонким бесцветным голосом она в точности повторила угрозы эсэсовца:

— Предупреждаю: запирательство заставит применить средства, которые развяжут язык. С кем распространяли листовки? Кто руководит? Имя главной зачинщицы?

«Они ничего не знают, — поняла Большинцова. — Нюра и Тася не выдали».

— О листовках впервые слышу. Зачинщиц не знаю, — коротко отвечала она.

Ее ответы вывели лейтенанта из себя. Он резко поднялся, сгреб жилистой рукой на ее груди полосатую материю и так скрутил, что у Ирины захватило дыхание.

— Будешь говорить или нет? Кто призывал вредить? Кто распространял слухи?

— Не знаю! — выкрикнула она ему в лицо. — И ведите себя вежливей… я офицер… одного с вами звания.

Он отбросил ее к стене и несколько раз нажал кнопку звонка.

Вошли две рослые немки в солдатских сапогах. Они щелкнули каблуками и почтительно застыли у порога.

— На стол! — приказал им лейтенант.

Гестаповки скрутили Ирине руки за спину и увели в смежную комнату. Там они бросили летчицу на стол лицом вниз, подтянули к краю, чтобы голова и грудь ее свисали над цементным полом.

Подтащив табуретку, они поставили на нее перед лицом Ирины лохань, наполненную до краев водой.

«Для чего вода? Что они хотят со мной делать? Или для тех, кто теряет сознание? Только бы не закричать!»

Большинцова напрягла мускулы, приготовясь принять удары. Но ее не били. Эсэсовки включили яркий свет и ушли.

Некоторое время Ирина прислушивалась к скрипу сапог лейтенанта, шагавшего в соседней комнате. Дверь, видимо, оставалась открытой, ей хотелось проверить это. Но как обернешься, когда руки связаны за спиной? Большинцовой видна были глухая стена, широкая скамейка, на которой в беспорядке лежали тонкие хлысты, плети и наручники с короткими цепями. Справа доносилось шипение плохо закрытого водопроводного крана. Капала вода. На полу, извиваясь, лежал черный резиновый шланг.

Перед лицом Ирины в лохани колебалась вода, пахнувшая оцинкованным железом. В ней дробился свет электрических лампочек. В глазах рябило. Лежать с напряженной шеей было неудобно. Она попробовала ослабить мышцы и сразу почувствовала, что ее подбородок коснулся воды.

«Вот для чего вода в лохани! — поняла Ирина. — В таком положении долго не продержишься: голова от усталости сникнет и окунется. Они, наверное, сидят там и ждут, когда я обезумею от страха и расскажу всё что им нужно? Не лучше ли сразу захлебнуться? Сознание помутится и — всему конец. Не слишком ли это легкая смерть? Палачи не допустят. Кто-нибудь из них следит за мной… Так, наверное, пытали Тасю и Нюру. Они выдержали. Неужели я слабее их?..»

«Держись, Ира, держись! — требовал рассудок. — Ты ведь была неутомимой на воде!»

Блики света колыхались в лохани, вызывая видения прошлого. Вода в реке искрилась почти так же, как-тогда, когда Ирина участвовала в заплыве на дальность. Спортсмены выходили на старт пятерками, ждали сигнала и одновременно бросались в воду… Большинцова плыла по течению брассом. Так легче было сохранить ровное дыхание: лицо поднято над водой… глубокий вдох. Опускаешь голову… медленный выдох. «Таким же способом, наверное, можно и здесь? — думала Ирина. — Ведь продержалась же я тогда пять часов на воде».

Лежа связанной на столе, она мысленно разводила руками, мысленно действовала ногами и как бы скользила вперед с опущенным в воду лицом. Это позволяло сейчас на время ослаблять мышцы и давать отдых напряженной шее.

Но тогда… Тогда Большинцова обогнала многих пловчих и, выйдя вперед, поплыла одна. За ней на небольшом расстоянии следовала судейская лодка. Ирине плылось легко. А когда она уставала, то поворачивалась на спину и вода сама несла ее вперед.

«Да, на столе не повернешься, не изменишь положения. Как быстро я начала уставать. И руки затекли… Хоть бы шевельнуть ногой! Может, они ушли до утра? Пусть! Потеряю сознание от усталости, и все. Все произойдет само собой…»

В комнату неслышно вошел лейтенант. Он схватил Ирину за волосы и, повернув лицом к себе, спросил:

— Будешь отвечать?

Ирина по инерции продолжала вдыхать и выдыхать воздух, как при плавании брассом.

Гестаповец ткнул ее голову в лохань, продержал несколько секунд под водой, вновь поднял. Подождав, когда заключенная откашляется, лейтенант стал задавать старые вопросы:

— От кого брала листовки? Где находится Катя?

После каждого «не знаю» он резким движением окунал ее голову глубоко в лохань и не давал поднять до тех пор, пока Ирина не начинала захлебываться, судорожно дергаться.

На пятый или шестой раз стол под Ириной вдруг заколебался и как бы начал оседать…. Наступило блаженное состояние покоя…

Обморок длился недолго. Вскоре Большинцова почувствовала боль: чьи-то руки массировали ей грудь, налаживали дыхание…

Она приоткрыла глаза и увидела склонившуюся над ней медицинскую сестру — розоволицую, в белоснежной накрахмаленной шапочке.

— Можно продолжать допрос, — сказала она по-немецки и отошла в сторону.

— Назовите две-три фамилии… допрос прекратится, — принялась бубнить переводчица. — Вы будете работать в гестапо тайно… никто не узнает…

— Я не предательница.

Ирина была так измучена, что почти не ощущала боли, когда рослые гестаповки принялись хлестать ее плетками. Только один раз она выкрикнула дорогое ей имя.

— Кто? — переспросила переводчица.

— Кирилл, милый, отомсти этим гадинам!

— Заговаривается. Прекратите! — приказал лейтенант.

Пришла незнакомая надзирательница. Вместе с медицинской сестрой они подняли Большинцову и вывели на улицу.

Ночь была морозной, но Ирина не почувствовала холода. Все тело горело словно в огнё.

«Держись, Ира! — твердила она себе. — Эсэсовки не должны видеть тебя ослабевшей». Стиснув зубы, Большинцова выпрямилась, откинула со лба волосы и взглянула на небо. Оно было усыпано крупными звездами — зелеными, голубыми, пунцово-красными.

Вдыхая морозный воздух, она подумала: «Какое счастье, что я сумела вытерпеть… Какое счастье…»

* * *

В лагере Большинцова убедилась, что вытерпеть можно многое. Сердце ее словно покрылось спасительной коркой: до каких-то пор она могла страдать, а дальше наступало бесчувствие.

После допроса Ирина не могла подняться и попала в ревир.

Все тело у нее саднило и горело, словно она лежала в муравейнике. Ей трудно было повернуться, шевельнуть головой: мгновенно в уши врывалось жужжание, стены начинали вращаться и мелькать с такой быстротой, что летчице становилось дурно. Есть она не могла, губы у нее были разбиты. Ирина лишь с трудом глотала воду.

С ней никто не разговаривал. Сиделка — монашка из Польши, подававшая воду, бормотала только молитвы. Ирина потеряла счет времени.

Не то днем, не то вечером у ее постели появилась белокурая женщина со щербинкой между передними зубами. На вид ей было лет тридцать пять. Докторский халат она носила поверх полосатого платья.

«Своя, заключенная», — поняла Большинцова.

Женщина осторожно отбросила одеяло, взглянула на исполосованное тело Ирины и, словно от боли, закусила губу.

С помощью монашки врачиха повернула летчицу на живот и мягкими прохладными пальцами начала ощупывать.

— Потерпите, — сказала женщина по-немецки. — Переломов, кажется, нет.

— Езус Христус, — бормотала монашка. — Як так можно. Цо зробили, пшкленте…

Отослав сиделку, белокурая врачиха принялась чем-то смазывать рубцы и ссадины. При этом она низко наклонилась и тихо произнесла:

— Катрин… Катюш.

— А-а?

— Не отчаивайтесь, мы постараемся вас спасти. Товарищ Анна знает, как вы держались на допросе. Она сообщит вашим подругам. Я дежурю до утра. Если понадоблюсь — зовите врача Ирмхен. Крепитесь, не поддавайтесь болезни… я наложу компресс…

«Значит, организация не разгромлена, — с радостью подумала Ирина после ее ухода. — А вдруг подослали провокаторшу? Ну конечно! Как могла узнать Анна о моем поведении на допросе?»

В беспокойстве она приподнялась на локтях и стала всматриваться в соседок по палате: «Не лежит ли кто из своих?» На койках стонали и бредили на разных языках незнакомые ей женщины. У одних лица были желтые, обескровленные болезнями, у других — обезображенные синими отеками и багровыми пятнами. «Этим уже не вернуться в бараки, — думала Ирина. — Как же предупредить Анну и других?..»

Ночью Ирмхен обложила спину Ирины компрессами. Саднящий зуд стал постепенно стихать. Ирина повернулась к врачу лицом и, глядя в глаза, спросила:

— Вы давно связаны с Анной?

— Около года, но лично не приходилось встречаться. Мне передают ее поручения.

«Знает, но не встречалась. Странный ответ. Это, видимо, на тот случай, если я попрошу описать внешность Анны. Хитра!»

— А как Анне стало известно о моем поведении на допросе?

— Через связную. Я сообщила ваш номер и описала внешность.

— Но до этого вы меня не знали?

— Да, впервые услышала о вас позавчера ночью, — сказала она. — Проговорилась эсэсовка, приходившая за санитаркой. Она и сегодня справлялась о вашем состоянии. Видимо, потребуют еще раз на допрос.

— Значит, вы выполняете их приказ?

— Приказ своего сердца. Слушайте внимательней. Нам надо, чтобы дежурные эсэсовки вас считали безнадежной. Днем ни с кем не разговаривайте, делайте вид, что вы в беспамятстве. Завтра чили послезавтра вас вынесут из палаты. Не пугайтесь, если попадете в мертвецкую. Там мы сумеем обменять вас на любую заключенную, скончавшуюся в бараке.

* * *

Днем Ирине почти не пришлось притворяться. Температура оказалась ниже нормальной. Ногти на руках посинели. Она лежала пластом, отказываясь от пищи и делая вид, что ей не хватает воздуху. Порой Большинцова как бы теряла дыхание, и при этом сердце ее действительно замирало.

— Матка боска, Езус свентый… — шептала монашка.

Ирина приоткрывала глаза и, шевеля губами, словно желая что-то сказать, шарила расслабленной ладонью по одеялу, как это делали умирающие.

Дежурная сестра набрала в шприц камфары, но не решилась впрыснуть, послала за шеф-врачом.

Он пришел рассерженным, так как не имел привычки появляться в палатах до субботнего обхода. Пыхтя и отдуваясь, этот мясник взглянул на температурный листок, взял руку больной и, видимо не прощупав пульса, бросил ее.

— Камфару не применять, — сердито сказал он сестре. — И прошу меня больше не тревожить.

— Она из допрашиваемых, — пыталась оправдаться медичка.

— Выполняйте то, что приказывают.

— Простите, герр доктор.

До вечерней смены к Большинцовой никто больше не подходил.

Стали разносить ужин. Ирине очень хотелось есть, запах картофельной похлебки вызывал слюну, но, когда монашка попыталась приподнять ее голову и покормить с ложки, она застонала и закатила глаза.

Старуха сокрушенно вздохнула, перекрестилась и тут же с поразительной быстротой съела все, что принесли больной. Так, видно, поступали все сиделки.

Вскоре появилась Ирмхен. Она была озабочена:

— Они форсируют события. Вашу койку приказано освободить. Не будем ждать старшей сестры, ее нужно опередить. Я дам вам снотворного… если во время переноски проснетесь от толчков, не шевелитесь.

Ирмхен сунула Ирине в рот две таблетки и, стиснув запястье, шепнула:

— Доверьтесь… все пройдет хорошо.

Через некоторое время комната будто наполнилась сизым туманом. Туман стал клубиться, темнеть… наступило забытье, в котором Ирина все слышала, но словно сквозь сон, издалека, и не могла шевельнуться.

Над ней загудели невнятные голоса… Кто-то надавил на глазное яблоко, вывернул веко…

Позже Большинцова ощутила толчки, холодный ветер и колкие капли дождя, падавшие ей на лицо, обнаженные плечи и ноги.

Она понимала, что ее несут по улице в мертвецкую, и от этого стало страшно: «А вдруг не проснусь и не увижу больше ни Кирилла, ни Дюдю? Как они будут без меня?» Она попыталась шевельнуться, но ничего не вышло. Тогда Ирина стала убеждать себя: «Свои не допустят. Они же знают, что я не умерла».

Потом наступил покой, в котором ощущение холода не покидало ее.

Через некоторое время Большинцова почувствовала, как чьи-то руки разжали ее зубы и влили в рот жидкость, разлившуюся теплом внутри. Ее начали тормошить, трясти… А она не могла прервать оцепенения.

Только от саднящей боли Ирина открыла глаза и увидела двух женщин, торопливо одевавших ее.

— Ой, бо… больно! — простонала она.

— Тише, — сказала одна из женщин. — Вы сможете подняться?

— Попробую.

Они ей помогли встать. Но голова у Ирины закружилась, и она опять опустилась на носилки.

— Что же делать? Скоро гудок. Вам надо быть на аппеле, — взволнованно заговорила санитарка.

— Но меня там узнают?

— Вы пойдете не в свой барак, а в наш — четырнадцатый, — начала объяснять женщина, говорившая по-русски с польским акцентом. — На вас платье Блажевич. Она скончалась после аппеля и еще не занесена в списки мертвых. Мы ее принесли сюда и обменяли ваши жестянки. Запомните: теперь вы числитесь под номером девять тысяч шестьсот тринадцать. Вас зовут Марысей Блажевич. Вы из Вильно. У вас есть девочка Анеля.

Подмена номеров в лагере практиковалась нередко. Чтобы спастись от ревира, живые брали номера мертвых и скрывались под чужими именами в перенаселенных бараках.

Отдохнув немного, Ирина поднялась и самостоятельно прошлась вдоль стены склепа. Это обрадовало санитарок. Для подкрепления они дали ей выпить из бутылки черного кофе и вывели на улицу.

На утренний аппель Большинцова вышла с санитарками. В строю они незаметно поддерживали ее за локти. Когда был назван номер Блажевич, она откликнулась. Староста — молодая немка с красноватым лицом и чуть выпуклыми глазами — глянула в ее сторону и сделала отметку на листке.

— Пронесло, — шепнула соседка.

После переклички Ирину отвели в барак, и она улеглась на нары, где отдыхала ночная смена.

Большинцова обедала и ужинала вместе с санитарками, а ночью отлеживалась на других нарах, под видом работавшей днем. И Хилла Зикк — так звали старосту — делала вид, что не замечает этого. Ей отрекомендовали новенькую как убежденную католичку. Хилла сама сидела в концлагере за то, что состояла в одной, из антифашистских групп католической партии, поэтому рада была укрывать единоверцев.

Часть третья