Когда мы были людьми (сборник) — страница 2 из 74

Голубев аскетом никогда не был: считал, что любовь и семья это одно, а флирт – другое. Мир двуедин. Декарт [6] . Дуализм – две музыки, классическая и остальная.

– Оля, а ты гладить любишь?

– Смотря кого.

Простой народный юмор, без выкрутасов.

– Ежиков… Рубашки?

– Обожаю!

Она метнула золотистые глаза в лицо ординатора, понимая, что тот шутит.

– Без складок?

– Без!

Чего тут смешного?

– Ну вот…

– Что «ну вот», доктор? – Лицо ее стало серьезным. – У мужчины я ценю три вещи: чистые туфли, отглаженную рубашку и…

– И?..

– Иронию!

Он взглянул на девушку с любопытством.

– Потом как-нибудь поделишься секретом глажения. Беги, беги, а то Уфимцев бушует!

Оля упорхнула.

Он опять глубоко вдохнул и выдохнул. Такая дыхательная гимнастика профилактического толка вошла в привычку: «Запах, картофельный запах выдает. Конечно, она – из едоков, – решил Голубев. – А жаль! Куда ни кинь – все клин, психи да едоки. И пасленщики».

Иван Дмитриевич подошел к своему шкафу, нагнулся, и с нижней полки, там, где должна была храниться сапожная щетка с кремом, достал картонный лист. Покоробленная, с ржавыми подтеками гравюра. Она в этом шкафу испокон веков. На репродукции в сером воздухе витали, по-другому не скажешь, пасмурные люди. Человекозвери. Мужчины-уроды. И женщины такого же переходного вида, зверюхи, но в чистых чепчиках, такие носила прислуга в русских дворянских усадьбах девятнадцатого века. Застолье в подвале при свете керосиновой лампы. Ублюдочная вечеря, ритуал.

Картина называлась «Едоки картофеля».

Написал ее не русский и не помещик – Винсент Ван Гог. [7] . По национальности арлезианец.

2

Детей у Голубевых не было. Зато и не было никаких обуз.

Голубевы жили в свое удовольствие, слыша о том, как сын Григория Матвеевича Меленьева стал наркоманом, а дочка Николая Петровича Земнухова спуталась с негром. Афроамериканец оказался не афроамериканцем, а откуда-то из натуральной Эфиопии. Уехали Али-Шек-Ахмет с Ксюшенькой на черный континент. Там отдал эту дочку Ксюшу своему другу, а тот, наигравшись, отпасовал всему абиссинскому племени.

В наш век нельзя иметь детей. Если их воспитывать угрозами и кнутом, то вырастут преступниками. Если им в рот совать леденцы, а под задницу «Мерседесы», то – бандюгами. Что, как говорят математики, конгруэнтно.

Другой век – другие подходы. Дети – зло.

Наташа Голубева, учительница русского языка и литературы школы № 36 г. Краснодара, хорошо знала и Станиславского, и Брехта, и систему русского американца Михаила Чехова. Знала, хотя нигде не училась этому. Она умела правильную любовь свою разыгрывать по нотам. И, ей казалось, даже в пустяках не ошибалась.

Все было бы ладно, если бы Голубев ее не раскусил. Сумасбродка, резиновая Зина, хоть и звать Наташей.

К своей одаренной жене Голубев остыл лет пять назад. И все их совместные игровые партии для вдумчивого человека, были видны насквозь. Они были фальшивы. От них воняло дешевой пластмассой.

Но Иван Дмитриевич привык, как привыкли все мы к лживой и от этого безопасной жизни.

«Свое удовольствие».

Но было удобно. Такая женщина была нужна, как «Опель», как сотовый телефон, как электрическая кофемолка, как любая игрушка технического века.

Другое дело иные женщины. Неразгаданные, нерешенные. Terra incognitа.

Первой, кого увидел Голубев в своем кабинете, была та самая Оля. Та, да не та. Она преобразилась. Она чуть покачивалась перед Иваном Дмитриевичем без белого медицинского колпака. Это подобие головного убора Клеопатры было прижато к ее груди. Голова Оли была выбрита до синевы.

«Модно!» – кивнула своим фиолетовым эллипсом инопланетянка.

Картошкой на этот раз от Оли не пахло.

Врач сморгнул. Она, Оля! Видно, решила шокировать его.

Медсестра без приглашения села на скамеечку для пациентов, которая была прикреплена к полу стальными скобами. Защебетала, пересыпая свой треск радостными улыбками.

И чем дольше чирикала, тем мрачнее становилось круглое лицо доктора Голубева.

– Вы знаете, Иван Дмитриевич, какой страх приключился в четвертой палате, у Петра Арефьевича, у доктора Арбузова, опять шурум-бурум. Санитары раза три бегали, привязывали по пятой форме, опять отвязывали. А потом, Иван Дмитрич, оказалось, что начифирились все. Кто-то им лезвия подсунул, они из лезвия кипятильник скрутили. Чай передают, я знаю, Иван Димч! Вот глаза-то, как у судаков, на выкате, Иван Димч. Опять озорство! Там больной Сакирко, вы знаете, «Демидролом» его зовут, обкакался, обкакался, Иван Дмитрич, санитары нюх и потеряли. А один больной, Елкин фамилия, кипятильник раскурочил, лезвие вытащил – в туалет пошел, там все вены себе исполосовал. Он их режет, а они не режутся. Так он руку начал лезвием пилить! Кровищи – страсть! Все стены оплескал, а ведь недавно в салатовый цвет красили…

Ольга Синицына строчила без передышки.

– Да, – кивал он головой, – да!

Но волновало другое.

Он чуял… чуял картошку. Но не от Оли.

Оля сегодня пахла азиатским урюком.

Доктор кинулся к окну, смахнул занавеску с авангардными рыбками и кулаком выбил недавно крашенную, приставшую к раме форточку: Фууу! Свежий воздух перебил картофельную вонь. Теперь можно и вникнуть.

– Оля, а тебя не будут ругать?

Он кивнул на ее голову.

«Это-то?» – Тут Оля Синицына вспорхнула со своего стального сиденья и почти приникла к Голубеву. Теперь от нее пахло мятным леденцом.

– Это мода, Иван Дмитрич, Эльвира должна гордиться, что тут работают медсестры со вкусом.

– Да уж!

Оля сморщила нос:

– Ничего-то вы, Иван Дмитриевич, не знаете. Это я у вас одна такая, простенькая, одна дурочка. Да ко мне и не прикоснись, могу пощечину залепить. А остальные… Знаете, вон, санитарка Волкова в подсобку больных таскает. И Елкина того же таскала, он из-за этого и бритвой того… И кого мне бояться, Элеоноры этой Васильны, прости господи?! Да на таких клейма негде ставить! Она, точно знаю, с шофером Главного что выделывала – я не могу вам об этом рассказать.

– Ну что уж вы так о своей руководительнице, кхе, кхе, – одобрительно покхекал Голубев. И покосился на форточку.

Картофельный воздух весь вышел.

Ольга Синицына оказалась такой же, как и жена, падкой на дешевые эффекты. И сплетницей к тому же.

Из коридора летел голос Элеоноры:

– Кто видел Синицыну? Синицыну – ко мне!

Фиолетовый шар на плечах у Оленьки Синицыной побелел. Она крутанула бритой головой, явно ища места, куда бы спрятаться.

– Неужели слышала? – кинулась к нему медсестра. Так ищут защиты дети.

– Да ну что ты, глупенькая, ну что ты!

Иван Дмитриевич, еще минуту назад подумавший об Оле как о сплетнице и пошлячке, погладил ее по голове. И легко прижал к себе. И вспомнилось.

Вспомнилось, как в детстве курочили гнезда, вынимая из них птенцов. И эти птенцы были такие же мягкие, гладкие, как теплая головка Оли. Но тогда надо было шарахнуть птенца о дерево, чтобы всмятку. Самые жестокие люди – дети. Надо было другим показать, что ты не нюня, не слюнтяй. Голубев размазал одного только птенчика. Тогда ночью он внезапно проснулся и зарыдал. Голубев сделал открытие. Он – полная, несусветная дрянь.

Иван Дмитриевич еще раз осторожно, как будто это было что-то чрезвычайно хрупкое, погладил бритый Олин затылок.

Тут резко распахнулась дверь. В проеме нарисовалась Элеонора Васильевна. Она хлопала длинными крашеными ресницами. Толкнула воздух рукой, помахала ей:

– Извините, Иван Дмитриевич, я Синицыну ищу… Вы про это… про шахматы-то не забыли?

Голубев молчал. И Элеонора нарочито тихо удалилась, оставив дверь открытой. За ней следом исчез затылок Оли Синицыной, которую отправляли в больничную аптеку за пластырями для больного Ёлкина. Бинты в этом, «опасном», отделении не разрешались.

Он сел за стол и стал писать на желтых, разграфленных листах «Историю болезни». И как во всяких историях, в его писанине было больше вымысла, чем правды. Он подгонял слова своих «ребятушек» к лекциям профессора Аношенкова, к медицинскому справочнику по психиатрии, к указаниям профессора и депутата Александра Николаевича Носенко. Ведь когда симптомы и указания на эти симптомы подгонишь к чужим научным заключениям, то четко прорисовывается картина болезни. Диагноз – на ладони. Психиатрия – наука творческая. Тут нюх нужен. Болезнь каждого пациента можно положить на лекала из того же Аношенкова или Носенко. А там уже есть схемы. Какие препараты, сколько дней, инъекции, как впрыскивать, капельницы, электрошок, психоустановка. Ивану Дмитриевичу нравилось составлять картину болезни из мелочей, это чем-то походило на детское панно – мозаику. Как эти узлы называются? Да, да, пазлы!.. Из них мы составим панно «Волк и семеро козлят». Тоже мне Ван Гог. Гог Ван.

– Картофель, точно – во всех травниках написано, усугубляет буйство плоти. Как мандрагора, – отвлекаясь от листов, сказал вслух доктор.

Вспомнил-таки о ритуале.

Н-да! Он опять было полез за картинкой в шкаф.

Но тут в коридоре заведения зашумели. Наверное, ведут на «телевизор». Шахматный турнир будет только вечером.

Голубев подошел к окну. Во дворе четверо расконвоированных зеков-такелажников таскали в массивной тележке мятые, забрызганные то ли известью, то ли сметаной бидоны. Одного, с мультяшной кличкой Дядя Федор, он знал. Дядя Федор пырнул ножом незнакомца в краснодарском магазине за то, что тот случайно, в толпе, толкнул его.

«Это термоса, – решил Иван Дмитриевич, – сыворотка». Но развить дальше свою мысль не захотел. Термоса? С чем? Не его дело – слух доходит, в двенадцатом все еще ставят опыты.

В дверь вкрадчиво постучали. Так делал в их отделении только один человек – доктор Арбузов. Он стучал, но, не дожидаясь ответа, тут же распахивал дверь. Петру Арефьевичу своя фамилия подходила наполовину. Он любил пестрое, зеленое. Но лучше бы он был Огурцовым. Потому что зелень эта была в колючках. В таких тихих, незаметных иголочках. И весь облик его был горек, как у огу