Когда заговорили о ночлеге, Владимир Иванович сказал:
— Разумеется, сзади удобнее. Настоящее спальное место.
— Да, конечно, — согласился Валерий и стал готовить там постель. — Ну, а вы как же, Владимир Иванович?
От этой милой, заботливой фразы Владимир Иванович смутился.
— Да я что ж, вот тут, по-шоферски, — проговорил он, но, уже когда договаривал эти слова, понял, какая получилась несуразица. Кто воспитывал этого мальчишку? Каким образом сумели так крепко вдолбить ему в голову, что он всегда и всюду первое лицо? Но изменять уже ничего не пожелал. Физические неудобства он переносил охотнее, чем моральную неловкость.
Устроиться впереди оказалось не так-то просто: то баранка теснит, то адски дует снизу, в промежуток между сиденьями, и ноги некуда девать. Какого черта маюсь, думает Владимир Иванович. Взять да и разбудить сейчас этого принца: слезай, приехали, ваше сиятельство, другим тоже надо поспать. Однако эта мысль, такая простая и справедливая, никак не может перейти в действие, и в конце концов Владимир Иванович начисто отвергает ее, хотя и не может себе объяснить почему.
Итак, мальчишка дрыхнет безмятежно, а он на шоферском сиденье поеживается от холода. Что ж, все правильно. Ведь он сам взял этого парня в свою экспедицию и по своей воле взял его с собой, когда поехал в административный центр.
Экспедиция Владимира Ивановича была самой перспективной, а сам он среди геологов института числился под номером один. Он знал об этом и считал это закономерным, ибо у него в активе было два важных месторождения, открытых по его собственному теоретическому прогнозу. Его кандидатская диссертация, по утверждению друзей, только тем отличалась от докторской, что была вчетверо короче. Теперь он опять, вот уже третий год, работал в поле, подбирался к ядру крупного месторождения, и ему уже намекали, что, в случае успеха, защита докторской пройдет без запинки, а к тому времени как раз освободится вакансия начальника лаборатории. Вся эта стратегия очень мало его занимала, он не видел смысла в том, чтобы находиться в четырех стенах, когда наиболее полезным он чувствовал себя именно в поле. Но все равно на него смотрели как на будущего шефа, поддерживали во всех его нуждах и добродушно потакали в том, что считали чудачеством. Его имя было известно даже студентам, и молодежь рвалась в его партию. Поэтому всякое пополнение сначала посылали к нему.
В этом сезоне он применил новый метод отбора. «Представьте себе, — говорил он, — что вы с группой в три человека должны из пункта А прибыть в пункт Б точно к назначенному сроку. Вам поставили задачу идти вниз по ручью до его слияния с другим ручьем и по тому, другому ручью подняться вверх. Других хоженых путей через тайгу нет. Вы смотрите на карту: расстояние между пунктами А и Б по прямой втрое короче, нежели по ручью. По ручьям ходили до вас, там не встретится ничего нового. Напрямик не ходил никто. Ваше решение?»
Один за другим парни и девушки отвечали одинаково. Они даже не задумывались, настолько очевидным было для них, куда клонит этот старый таежник, известный своими трудными и смелыми походами. Разумеется, через тайгу!
Разумеется! Так решали и персонажи рассказа, из которого Владимир Иванович позаимствовал ситуацию. В том рассказе геологов постигли всевозможные беды, один погиб, другой оказался трусом, но их старший, принявший безответственное решение, был аттестован как герой.
И вот, совсем уж отчаявшись найти среди этих кандидатов в герои хоть одного серьезного человека, Владимир Иванович вдруг услышал от красивого флегматичного блондина:
— Пойду, как велено, по ручьям.
— Молодец! Вас-то мне и надо! — обрадовался Владимир Иванович. — А им забили головы всяким романтическим вздором! За приключениями извольте ходить в кино. В тайге мы работаем.
— Дельная мысль, — заметил блондин.
Но Владимир Иванович был так воодушевлен находкой, что не уловил ни развязности, ни насмешливой снисходительности, которой юные умники награждают наивные промахи старших…
А поезд с грохотом мчался сквозь темную тайгу, бешено тряслись и качались вагоны на этой дальней, второстепенной, немного запущенной магистрали. От быстрого хода крены платформы на неровностях полотна получались такими крутыми, что газик резко раскачивался из стороны в сторону, приседал на рессорах и каждую минуту, казалось, готов был выпрыгнуть за борт.
Жутковато одиночество посреди этого грохота, этой бешеной тряски. А поезд мчится все быстрей, ощутимо давит ускорение, и чем быстрее он мчится, чем выше напряжение в железном чреве паровоза, тем гуще и ярче клубится за его спиной огненная грива.
Словно из вулканического кратера, вздымается ввысь столб раскаленных пылинок, встречный ветер клонит этот столб, пригибает к земле, ерошит, пушит, швыряет из стороны в сторону на поворотах пути, как хвост парящего в небе змея. В окружающей тьме эта грива кажется сплошным потоком огня, могучим и единственно реальным в зыбком игрушечном мире. Сейчас она коснется и воспламенит тряпочный автомобильчик, трясущийся на старенькой, шаткой деревянной платформе, и весь этот тарахтящий деревянный хвост послушно бегущих беспомощных вагончиков…
В мелькании розовых искр чудятся смутные образы грозных времен, за жестким стуком колес по стыкам, за скрежетом буферов слышатся полузабытые громы… Фиолетово-огненные рои мчатся издалека, пролетают над головой с усталым жужжанием, запоздало доносится стук изрыгнувшего их пулемета. Совсем не страшен полет этих огненных пчел, потому что их видишь и, кажется, можешь пересчитать. Но вдруг оседает сосед по окопу, сползает на песчаное дно. «Что ты, браток?» — «Задела, проклятая». И больше ни слова. Больше никто не услышит ни слова от парня, который пришел с пополнением прошлой ночью. Кажется, он был чернявый. Кажется, широколицый. Мало виделись днем: все больше отсыпались в землянке. Мало друг на друга смотрели. А ночью стояли рядом в боевом охранении. Слева озеро, справа шоссе, впереди высота в густых локонах леса. Где-то под Себежем было…
А все-таки здорово клонит ко сну. Как бы тут поудобнее улечься… Так? Голову не на что положить. Ах, черт с ним, буду сидеть.
Мечется огненная грива, змеей извивается из стороны в сторону, розовые звезды вспыхивают и гаснут, и где-то далеко над ними слабо мерцают настоящие звезды, бледные, неясные, расплывчатые…
Звезды светили над головой, густо рассыпаны были по небу, звезды расплывчато отражались в воде, а вода — спокойная, тихая. Тяжелый понтон движется в ней, как в масле, медленно и беззвучно, но вдруг вспыхивает новая звезда, огромная, яркая, и сразу вода превращается в кипящий котел, вздымаются с грохотом фонтаны брызг, и смешно, что закружилась голова и ты упал на железный плот, — брызгами, что ли, сшибло? И все забылось, забавный провал в памяти, а потом опять тишина и звезды над головой, и кто-то напевает вполголоса: «Эх, как бы да нам бы доплыть бы до дамбы…» Значит, плывем еще, значит, не потопили, и я плыву, значит, вместе будем. А голова гудит, горит и ломит плечо, но весело и не терпится знать, что будет дальше, потому что ясно уже: нет у врага силы, чтобы нас сдержать, пострелял и заткнулся, нечем ему нас остановить, видит, что плывем, а нечем! Значит, скоро будем на дамбе, значит, переправу наладим!.. На Одере было, где-то под Кюстрином вроде…
А холодно все же. Встречный ветер врывается в пазы, ноги совсем закоченели, озноб подбирается к пояснице. Не хватает еще заболеть! К черту, сейчас я его разбужу. Сейчас, вот только еще посмотрю на эти искряные вихри…
Мерещится в них колено железной трубы, раскаленное так, что на пунцовой его поверхности вспыхивают и гаснут яркие искорки. Слышатся шорохи чужой жизни из мрака — сырого, промозглого, без границ, без формы. За ситцевой застиранной занавеской скрипят козелки под топчаном из неструганых тесин, надрывает душу трескучий нутряной кашель… Тешит ноздри привычный запах сохнущих портянок, обжигает ладони хрусткая корка печеной картошки. Жесткая, тяжелая, нежная рука на затылке: «Ешь, сынок, набирайся силы, мы — с копыток — вам достраивать». Потом желтые бугорки на пустыре, на голом месте, без ограды, без входа и выхода, яркое солнце на воронках ревущих труб, серьезные люди с фуражками в руках, и возле темной продолговатой ямы в красном тесном ящике желтое потухшее отцовское лицо. И бугорки на голом месте, новом месте, без границ, без ограды, куда еще и дорога не вытоптана, откуда идти по комьям желтой глины, быстро сохнущей под жарким солнцем. Но теперь поперек пути тень от высокой трубы завода, которого не было раньше…
Надо шевелить пальцами рук и ног: раз-два, раз-два, быстрей, еще быстрей, — лучший способ, чтобы согреться… Этот спит сном праведника. А что ему? Почему бы ему, собственно, не спать? Он вовсе не обязан терпеть лишения. Он мог бы вообще не наниматься, с голоду не умер бы. Вот работает коллектором в свои каникулы. Сделал одолжение. А мог бы и не делать.
Удивительно, как не загорается лес от этого потока искр? Что, если б вдруг загорелась тайга? Да, да, да, это было уже… Лесные пожары… Лес горел вокруг молодого завода, а мы, комсомольцы, сражались с огнем, мы рыли канавы на его пути, мы несли охрану на спасенных участках, и вот однажды под вечер тревожная весть… Его несли всю дорогу из леса вчетвером на самодельных носилках из прутьев и двух жердин, несли одного из нас всю дорогу из леса, потому что тогда еще не на чем было возить. Несли его быстро, спотыкаясь о корни, косясь на красный от крови живот, надеялись на врача. Парень выжил, потому что был молод и ему очень нравилось жить. А бандитскую пулю, говорят, оставил себе на память.
Виляет, полощется огненная грива, дробно вздрагивает платформа. А на ней не газик — броневик, и стучат, стучат колеса теплушек, а в них — где сорок человек, где восемь лошадей…
Лишь один, один боец невесел —
Он был круглый, круглый сирота…
Не горюй, боец-сирота, теперь мы все одна семья, смело мы в бой идем, разгромили атаманов, разогнали воевод. Иркутск и Варшава, Орел и Каховка, — вьется, полощется на ветру огненная грива! Наш паровоз, вперед лети! Где остановка? Остановки не будет! В том-то вся суть.