Когда мы молоды — страница 4 из 49

Дом был четырехэтажным. Посредине каждого этажа находилось просторное общее помещение. На первом — красный уголок со столами, застеленными кумачом, на них лежали брошюры, газеты и шашки. Здесь проходили собрания жильцов и репетиции самодеятельного оркестра народных инструментов. Зал второго этажа был оборудован под швейную мастерскую, где в кружке под руководством специалиста совершенствовались в шитье женщины и девушки всего поселка. В больших комнатах верхних этажей было устроено общежитие для молодых рабочих. В самом низу, в подвале, находилась общая кухня с двумя громадными печами, спереди в дверцы топок бросали большущие поленья, а по бокам в два яруса располагались вместительные духовки. В углу день и ночь кипел высокий титан.

Мальчик отлично ориентировался во всех этих помещениях, особенно в красном уголке и на кухне, куда ему приходилось таскать большую кастрюлю супа, рассчитанного на три дня. Он скрепя сердце выполнял эту обязанность — разве кухонные дела занятие для мужчины? — но все-таки выполнял, таково было установленное между ним и матерью разделение труда. Теперь о своих походах на кухню он думал с тоской. Как славно было бы взбираться сейчас по лестнице с горячей кастрюлей в руках, распространяющей запах борща, — так нет, даже в этом ему было отказано. Он был прикован к постели и должен, хочешь не хочешь, мириться с этим состоянием.

Время до обеда тянулось бесконечно. В распаленном мозгу проносились обрывки мыслей, он то и дело забывался в полусне, оказываясь во власти абсурдных и страшных видений, в которых были погоня, падения со страшной высоты и пляски мертвецов. Он пугался, но не очень, потому что отчасти ему было интересно и все-таки какое-то разнообразие.

А на дворе вовсю полыхало солнце. Лучи насквозь пронизывали ваньку-мокрого, делая его прозрачным, и мальчику подумалось, что такая жара во вред его питомцу. Для него самого она не имела значения. Он-то горел еще жарче, щеки пылали, а лоб был сух, — откуда было взяться поту, коли в теле совсем не оставалось лишней влаги. Тупая боль в голове то отступала, то возвращалась опять, а дышать становилось все труднее. Графин с водой на столе уже не помогал, наоборот, видеть его стало мукой, хотелось встать и убрать его, но не было сил.

Хорошо еще, что немного отвлекали мухи. Жужжание раздавалось то тут, то там, мухи летали по комнате, и он радовался, если удавалось проследить за их полетом. Особенно занятно вели себя большие черные мухи, время от времени штурмовавшие оконное стекло, стремясь вылететь наружу, но, должно быть, стекло оказывалось слишком горячим, и они, бросив бесплодные попытки, вместо того чтобы устроиться, как обычно, на оконной раме, улетали прочь и отдыхали где-нибудь на стене. А мухи поменьше, серенькие домашние мухи, эти и вовсе не помышляли о бегстве, им, казалось, ничего не было нужно, кроме покоя, коль скоро запах съестного их не тревожил. Жара для них мало что значила, наоборот, они собрались в самом теплом уголке слева над окном, образовав там настоящую сонную колонию. Лишь изредка какая-нибудь из них улетала, потом возвращалась назад, а может быть, на ее место прилетала другая, точно разобраться в этом мальчику не удавалось.

Вообще-то мухи здесь были бедствием. Во дворе стояло несколько больших деревянных ящиков для отбросов, время от времени их засыпали негашеной известью, но мухи все равно ухитрялись размножаться, от них не спасала ни натянутая на форточку марля, ни липкая бумага. По вечерам мальчик с матерью открывали окно, кто-то один, носясь по комнате, размахивал полотенцем, другой стоял у окна, готовясь захлопнуть его, как только вылетит последняя муха. Но назавтра злодейки снова были тут как тут, кто их знает, как им это удавалось. Теперь он ничего не имел против них. Ведь единственные живые существа возле него.

Слышно, как поворачивается ключ. Наконец-то! Дверь открывается. Мама! Его охватывает горячая радость. Такое долгое утро, так трудно было дождаться. Теперь уже легче, мать здесь, и уж она-то знает, чем ему помочь.

— Ну, как дела, сынок? — спросила мать, присаживаясь на край кровати. Выглядела она очень озабоченной. Он слабо улыбнулся. — Ты полоскал свое бедное больное горлышко?

Он отрицательно покачал головой.

— Ну почему же, сынок, ведь доктор прописал, через два-три часа нам надо полоскать!

Она взяла стакан с разведенной марганцовкой, стоявший на стуле у изголовья, выдвинула из-под кровати эмалированный таз. Он попытался приподняться на локте, но тут же снова упал на подушку — закружилась голова.

Мать испуганно спросила:

— Встать не можешь?

— Да нет, — виновато улыбнувшись, ответил он. — Просто голова немножко кружится… — Ответил совсем тихо, шепотом, голос у него пропал.

Она стала помогать, поддерживая мальчика за спину, и он старался, приподняв голову, пытаясь вытолкнуть воздух, как-то пополоскать горло. Но привычного бульканья не получалось, воздуха не хватало. Они попробовали снова. Нет, полоскать горло он разучился. Беспомощный, сконфуженный неудачей, он лежал, утонув головой в мягкой пуховой подушке. Вот так дело! Ведь мать хорошо умела ухаживать за ним во время его прежних болезней, научилась на горьком опыте, лечила чаем с малиной, горчичниками да компрессами обыкновенную простуду, и даже ангина не была уже для нее тайной за семью печатями. Она наловчилась заглядывать ему в горло с помощью серебряной ложки, единственного своего сокровища, и в легких случаях вообще могла обойтись без врача. А вот теперь не знала, как быть.

— Ах, мой бедный маленький мальчик, — сказала мать, погладив его лоб. — Что же мне делать с тобой?

Достала термометр и, стряхнув, сунула его мальчику под мышку.

— Ты сама-то поешь, — прошептал мальчик. — Вчерашние макароны на тумбочке. А то прокиснут.

— Уже хватит держать? — спросил он через несколько минут.

Свой вопрос он повторял снова и снова, ему не хотелось, чтобы столбик ртути поднялся слишком высоко, ведь тогда мать огорчилась бы. Наконец она позволила. Он вытащил горячий термометр и хотел посмотреть сам, но мать взяла его у мальчика из рук.

— Сколько?

— Ох, много.

— Покажи. Она колебалась.

— Покажи, покажи! — требовал сын.

Она протянула ему термометр. Поворачивая его так и эдак, он долго всматривался, стараясь разглядеть тонкий серебряный столбик, наконец с гордым удивлением поднял брови:

— Ого! Сорок и две десятых. Для меня рекорд.

— Давай сделаем прохладительный компресс? — Мать взяла белую тряпку, смочила ее над геранью водой из графина, отжала, расправила и положила мальчику на лоб. Он закрыл глаза.

Но тут распахнулась дверь, и в комнату вошла, ну конечно же — мальчик понял это и не открывая глаз — Мэм.

— Все еще болеет? — спросила Мэм укоризненно. — Тебе только этого и не хватало. Ах, Соня, дорогая моя, что ты сидишь тут с видом непорочной девы Марии, я прекрасно знаю, ты только и думаешь об этой истории.

Что-то важное произошло, понял мальчик.

— Вульгарная деревенская баба! Ее заявление в фабком — это еще куда ни шло, но что она опять выкинула! Представь себе, вчера закатила ему дикую сцену, кричала во всю ивановскую, соседи все прекрасно слышали. А он? Притих как мышь, бормотал, правда, что-то в свое оправдание, но без толку. Наконец, возмутился-таки и ушел, хлопнув дверью. К тебе не приходил? Тогда все понятно — пошел на станцию и напился в буфете.

«И все это приходится слушать!..» Мальчик сразу понял, что речь идет о знакомом матери, Семене Васильевиче Прошине, которого подруги называли между собой Сеней, и о его жене, этого знакомства не одобрявшей. Худощавый, лет тридцати с гаком, с веселыми глазами, сверкавшими любопытством на узком, подвижном лице, Сеня Прошин какое-то время назад демобилизовался из армии, где прослужил несколько лет сверхсрочно по интендантской части. Вернувшись в родное село, он скоро сообразил, что не чувствует призвания к сельскому хозяйству, занятию предков, и перебрался в ближайший рабочий поселок, где сразу же устроился счетоводом. С собой ему пришлось взять и молодую жену: за короткий срок, что провел он дома, родне удалось женить его на одной из деревенских невест. Теперь они жили в старом деревянном бараке с такими тонкими перегородками, что сквозь них проникал каждый шорох.

Работал он вместе с матерью мальчика, так они и познакомились. В один прекрасный день Прошин, помогая матери тащить тяжеленную сумку с картошкой, оказался у них дома. Глянул на гитару, сказал: «О-о!» — и снял ее с гвоздя. Выяснилось, что играет он куда лучше матери и ее подруг, да и репертуар был у него побогаче, и голос звучал приятно. После того как он сыграл и спел несколько песен, мать предложила ему чаю, а когда он собрался домой, пригласила заходить еще. С мальчиком он обошелся как с равным, пожал ему руку на прощание и заговорщицки подмигнул. С тех пор он и в самом деле зачастил к ним, пил чай и играл на гитаре. Когда мальчику это надоедало — песни-то были все одни и те же, — он убегал на улицу, чему мать теперь нисколько не препятствовала. По возвращении мальчика Прошина либо уже не было у них, либо он начинал поспешно прощаться, суетливо сунув мальчику руку, а иной раз обходилось и без этого, и уж больше не подмигивал ему, вообще глядел в сторону. Мать в такие вечера обращалась с мальчиком мягко и снисходительно, на ее лице появлялось рассеянно-мечтательное выражение.

Одним словом, он ничего не имел против Семена Васильевича Прошина. Но вот чего он не выносил, это когда подруги матери принимались вникать в ее личную жизнь. Но приходилось терпеть, коли уж мать сама терпела эти обсуждения.

Приоткрыв глаза, он увидел, что в комнате все трое. Они разговаривали тихо, наверное, думали, что он спит. Он снова закрыл глаза, чтоб они не заметили, что он все слышал, это было бы стыдно.

— Конечно же она ему совершенно не подходит! — заявила Мэм. — Интеллигентный человек — и типичная деревенская баба. Явный мезальянс.

— Ах, девочки, какая разница! Она все равно его не отпустит, — произнесла маленькая Дина своим высоким девичьим голосом.